
Полная версия
Шотландский ветер Лермонтова
Лев замялся – воспоминания о тех трагических событиях были все еще свежи в памяти – но все-таки нашел в себе силы продолжить:
– В тот день была ужасная погода. Мишель, пока мы были в пути, да и потом, когда трапезничали, много шутил и выглядел совершенно расслабленным. Когда Сережа Трубецкой спросил, отчего он совсем не переживает, Мишель сказал: «Не сомневаюсь, что все разрешится хорошо, мы с Мартыновым старые друзья». Да, у Верзилиных он, безусловно, погорячился, но теперь, два дня спустя, наверняка остыл и понял, что дело выеденного яйца не стоит. Нам так не казалось, но мы, конечно же, знали Николая не так хорошо, как Мишель, поэтому ему удалось несколько нас успокоить. Однако же перед тем, как покинуть трактир и отправиться на дуэль, Лермонтов отвел меня в сторону для разговора и просил в случае трагической развязки передать тебе это.
С этими словами Лев достал из кармана нечто блестящее и вложил Уварову в ладонь. Петр Алексеевич с недоумением уставился на странный дар Пушкина – золотое кольцо с надписью на латыни.
– Что это? – спросил Уваров.
Лев, с опаской покосившись в сторону двери, тихо сказал:
– Кольцо шотландских масонов.
– Но… откуда? – изумился Петр Алексеевич.
– Там же, в Шотландке, находится миссия протестантов, основанная представителями эдинбургской масонской ложи. Лермонтов познакомился с ними еще в первую свою ссылку на Кавказ и, насколько я знаю, вел переписку до самой второй ссылки. Вполне вероятно, это закончилось бы ничем, но, вернувшись на Кавказ, Мишель стал частым их гостем. Я знал о них, но и помыслить не мог, что Мишель условится с ними… о побеге.
– О побеге? – эхом повторил Уваров.
– Мишель не упоминал подробностей, – сказал Лев. – Но, как я понял из его короткого рассказа, они договорились помочь ему, а позже – и бабушке, уехать в Шотландию, да не просто уехать, а обзавестись там собственным хозяйством: по заверениям масонов, их влияния в Туманном Альбионе для подобного хватило бы с лихвой. Поэтому главной проблемой было покинуть Россию, но и здесь решение нашлось: пятнадцатого августа из Петергофского порта в Эдинбург отправляется пароход «Екатерина». Пропуском на борт служит это кольцо.
– А как же Елизавета Алексеевна?
– Мишель хотел вернуться в Петербург около двадцатого июля и обо всем ей рассказать. Он почему-то не сомневался, что бабушка поддержит его стремление покинуть Россию – наверное, потому, что прежде она поддерживала его во всем. Однако же Мартынов расстроил все планы… Назад в трактир вернулся только Трубецкой, бледный и… обреченный. Случилось это уже несколько часов спустя. Мишель, говорит, демонстративно направил пистолет в воздух, прокричав до того: «Я в этого дурака стрелять не буду!». Мартынов же долго целился и, когда спустил курок, попал Лермонтову точно в грудь, отчего наш поручик упал на землю и еще долго лежал, истекая кровью, покуда Глебов не вернулся с врачом, которого привез из самого Пятигорска. После того, как смерть зафиксировали, Мартынова и его секунданта взяли под стражу, также арестовали Сашу Васильчикова, который назвался секундантом Мишеля вместо Трубецкого, и без того находящегося в немилости у царя. Меня и Сережу тоже, конечно, допрашивали, но быстро отпустили, ведь другие подтвердили, что дуэли мы не видели.
Лев замолчал. Уваров сидел, рассеянно глядя на кольцо в своей руке, потом, собравшись с мыслями, спросил:
– Он говорил, почему решил передать это кольцо мне?
– Как он выразился, ты менее всех привязан к здешним местам «багажом» из родных и близких, из наследств, титулов и обязательств перед родиной.
– Постой… Я полагал, Мишель просил меня всего лишь… всего лишь передать кольцо кому-то… капитану парохода… не знаю…
Взгляды Льва и Петра Алексеевича встретились.
– Мишель сказал, что ты можешь распорядиться кольцом, как пожелаешь, – мягко произнес Пушкин. – Оставить себе, передать капитану парохода… или же воспользоваться им. Решать только тебе.
– А ты сам? – спросил Уваров. – Если бы я сейчас отдал кольцо тебе, ты бы уехал?
– Нет, не уехал бы. Но у нас совершенно разные жизни, Петр, стоит ли их сравнивать? Подумай, чего желаешь ты сам, и прими решение – без спешки и чужих советов. Полагаю, Мишель только этого и хотел.
Затем они долго обсуждали дуэль и смерть Лермонтова; чем дальше, тем больше Петр Алексеевич укреплялся в мысли, что ссора с Мартыновым произошла не случайно – что Николай сам искал повод, чтобы вызвать Лермонтова на дуэль.
«Рисковал ли он? Пожалуй, что нет. Мишель не стрелял даже в де Баранта, Мартынова же он знал немало лет и относился к нему пусть снисходительно, но без злобы, и смерти его не желал… Вот и получается, что Мартынов ехал к горе Машук не для того, чтобы проучить шутника – а чтобы убить. Убить? За шутки? Нет, безусловно, тут было что-то еще…»
С отъездом Льва пустота все больше разъедала душу Уварова. Он не находил себе места, подолгу ворочался в кровати и не мог думать ни о чем другом, кроме смерти Лермонтова и о переданном ему кольце.
«Мне надо возвращаться в Петербург. Навестить Елизавету Алексеевну, узнать, что стало с другими участниками кружка… а дальше будет видно».
Кольцо масонов «жгло» подкладку кармана, но пока Уваров чувствовал, что не готов к этому решительному шагу. Тем более что Шотландия была мечтой Лермонтова, а не его.
«Возможно, после визита в Петербург что-то изменится», – подумал Петр Алексеевич.
Он уехал из Кисловодска через полторы недели, едва смог получить дорожные документы. Бок все еще болел, но оставаться на водах дольше было для Уварова немыслимо.
Его ждал Петербург – со смертью Лермонтова будто навсегда опустевший.
* * *
2018
Из-за того, что навигатор плохо понимал извилистые дороги между фьордами, мы сделали крюк в несколько километров и в итоге приехали на место с опозданием в полчаса. К моему удивлению, никакого дома тут не было, а была лишь пристань, где нас ждал Томас Бивитт собственной персоной, одетый в коричневое пальто и черную шляпу с широкими полями. Энергичный мужчина пятидесяти с небольшим лет, он нетерпеливо прогуливался по причалу, теребил свою седую бороду и что-то тихо приговаривал. На воде у пристани покачивалась небольшая моторная лодка.
– Максим! – увидев нас, воскликнул Бивитт. – Это ты! А я вас уже заждался!
Мы пожали друг другу руки, и я представил ему Вадима.
– Очень приятно, – кивнул Томас. – Что же, не будем терять времени. Забирайтесь в лодку!
– Зачем? – не понял я.
– Затем, что мой дом – на том острове. – Бивитт махнул рукой в сторону моря. – Туда на мотоцикле не доедешь – нет дороги. Только лодка и остается…
Мы с Чижом переглянулись. Такого развития событий мы не ожидали.
«Но разве это что-то меняет?»
Остров, на который указывал Томас, неплохо просматривался с нашего берега. Казалось, до него километр-два, не больше.
– Ну, поплыли тогда? – пожал плечами я.
– Поплыли! – хлопнул в ладоши Бивитт.
Он помог нам спуститься в лодку, потом запрыгнул туда сам и принялся вычерпывать воду.
– Совсем прохудилась, старушка… – шутливо проворчал он, отбрасывая в сторону черпак и берясь за стартер.
Вот он завел мотор, и наше ветхое суденышко понеслось прочь от пирса. Происходящее отдавало некоторым сюрреализмом: мы плыли по морю на утлой лодчонке в направлении острова, где жил Томас. Мотоциклы остались прямо на берегу: будь мы в России, я бы переживал, но в Шотландии, по счастью, люди даже двери домов оставляют незапертыми – настолько не боятся воров. По словам Бивитта, здесь нашими байками могли заинтересоваться разве что овцы и олени. Так что за технику я тревожился меньше, чем за нашу разнесчастную лодку, которую беспощадно терзал неугомонный бродяга-ветер.
Впрочем, Томас выглядел бодро – сначала просто мычал под нос, потом начал что-то негромко напевать; слов было не разобрать, но мотив мне понравился, и я расслабился окончательно. Слушая, как рокочет мотор лодки, вдыхая морской аромат и наблюдая, как подергивается рябью водная гладь от очередного порыва ветра, я вспомнил сегодняшнее утро в доме Жени.
Когда мы только-только собирались в Шотландию, Чиж предложил, чтобы Женя нарисовала мой портрет. Я поначалу не хотел утруждать его сестру, но Вадим заверил, что ей только в радость будет. Аргументов против у меня не нашлось: не скрою, стало любопытно, что выйдет из этой затеи.
В итоге Женя, будучи перфекционисткой от природы, провозилась с моим портретом почти до самого обеда. Она корпела над мольбертом с угольком в руке, я терпеливо сидел в одной позе; чрезвычайно утомительное занятие, благо, мы скрашивали его интересной беседой.
– Вчера ты презентовала сборник стихов твоего друга Шуры Шихварга, и я задумался: насколько вклад русских эмигрантов в культуру Великобритании важен для местных? Ну, то есть, как они вообще воспринимают людей из России, которые живут и творят здесь? Считают ли они их своими, или все существует как бы в параллельных вселенных?
– Довольно сложный вопрос, – подумав, сказала Женя. – Тут надо разделять все же англичан и шотландцев. Первые более открыты для всего нового, но при этом не особо привязчивы, так что тут – да, этакая дружественная, но все же параллельная вселенная получается. С шотландцами сложнее; горцы – народ довольно замкнутый, закрытый… но если уж они тебя примут, то ты станешь едва ли не членом их семьи. Они начинают тобой гордиться, рекламировать тебя, будто своего, в общем, холить и лелеять. Хотя у меня вот эта адаптация заняла на удивление немного. Я себя тут почти с самого начала чувствовала, как дома. Не знаю, как во всей Шотландии, но здесь меня очень хорошо приняли сразу.
– А вот лермонтовские свобода, смирение и покой – это больше про его шотландские корни или про русское естество? Как ты понимаешь эти понятия?
– Ну, наверное, смирение – это понимание самого себя. У некоторых целая жизнь на это уходит, и они так и мечутся, от колыбели до могилы, в поиске себя. Но мало понять, надо еще и принять себя таким, какой ты есть, принять свое естество. Это для меня как раз покой. Ну а поняв и приняв себя, ты обретаешь свободу делать то, что тебе хочется, не ограничивая свое естество какими-то надуманными рамками.
– То есть если человек вечно собой недоволен, значит, он еще сам себя не понял и не принял?
– Да. И он не свободен.
– Понял. Красиво расписала! А надежда – что она для тебя?
– Ну, вот как раз надежда на то, что однажды ты сможешь принять все свои достоинства и недостатки и жить свободно. Мне раньше всегда американцы смешными казались с этими их призывами «полюбить себя», но на самом деле они ведь правы. Не полюбив себя, невозможно полюбить кого-то другого. Ты себе не даешь спуску, не прощаешь какие-то изъяны, как же ты тогда сможешь их простить иному человеку? Поэтому я очень надеюсь, что однажды обрету покой, и когда это случится, я сделаю лучшую живопись на свете. Я хочу всего лишь, чтобы были силы трудиться, писать и иметь достаточно финансов, чтобы помогать детям и не отвлекаться от творчества. Вот такой нехитрый виш-лист. И, я надеюсь, что на каком-то этапе пути я эти желания воплощу в жизнь.
Портрет получился чудесный. Любуясь им, я в очередной раз поразился, сколь многое настоящий талант может сделать с помощью одного-единственного уголька и чистого листа бумаги.
– Спасибо, Жень, – сказал я. – Классно вышло.
– Рада, что тебе так понравилось, – улыбнулась художница. – Но я еще пройдусь по нему свежим взглядом через пару дней и вышлю тебе почтой – на мотоцикле ты его все равно не увезешь…
На том мы и распрощались до вечера.
И вот – море, лодка, шум мотора и тихое пение Томаса.
«Романтика…»
Несмотря на то, что расстояние до острова изначально показалось мне небольшим, путь по воде занял у нас не меньше получаса. Видимо, всему виной был ветер, упрямо не желающий оставлять нас в покое.
– Надо затянуть лодку на берег, – сказал Бивитт, когда мы наконец достигли суши. – Чтобы в море не унесло. Вы ведь не хотите обратно вплавь?
Вопрос был риторическим. Ухватив лодку за нос, мы потащили ее по гальке за ближайший валун, коих на берегу имелось в избытке.
– Хорош, – сказал Томас. – Пусть тут остается.
Он подошел к мотору и заботливо убрал с лопастей водоросли.
– Однажды уже заклинил и подгорел, – пожаловался он. – Хватает тут у берега всякой мути…
Разобравшись с лодкой, мы устремились вглубь острова через куцую лесополосу. Вскоре впереди показалась бледно-молочная ограда, за которой находились зеленеющий луг и вдалеке одноэтажный дом с покатой крышей и прямоугольной печной трубой. Перед обедом прошел дождь, и до сих пор пахло озоном; солнце не торопилось вылезать из-за уютных туч, было свежо и нежарко.
– Перелезайте, – сказал Томас. – До ворот топать далеко.
И первым перемахнул через ограду. Мы с Чижом последовали за ним, утопая по щиколотку в травяном ковре.
– Это мой дом. – Бивитт указал на здание с трубой. – А вон там – гостевой домик.
Только сейчас мы увидели, что за жилищем переводчика прячется небольшой флигелек. Стены его были сложены из черного камня, а крышу украшала рыжая черепица. В торце гостевого дома рос обширный кустарник, частично скрывающий здание от посторонних глаз. Обогнув его, мы подошли к черной, точно смолой выкрашенной, двери со стеклянными вставками, через которые видна была нехитрая обстановка: слева от входа – кровать, укрытая бордовым пледом, у стенки напротив входа – диван, на котором лежала гитара. В самом углу дремала старая печка-буржуйка с кривой трубой, уходящей в потолок. Был еще журнальный столик, на котором стояли небольшой фарфоровый чайник, сахарница, кружки и вазочка с печеньем и прочими сладостями; ближе к дивану на подставке белел планшет.
– Ну а когда гостей нет, я тут работаю, – добавил Томас. – Чтобы домашние не мешали.
Он распахнул дверь и пригласил нас внутрь.
– Мама, как видите, подготовилась к вашему приезду, – сказал Бивитт, когда мы с Чижом уже сидели на кровати. – Угощайтесь!
Вскоре чай был разлит по кружкам, и Томас, проведя рукой по непослушным кучерявым волосам, сказал:
– Итак, перво-наперво хотел бы спросить, как тебе перевод «1831 июня 11 дня»?
– Очень здорово, – заметил я. – Для меня вообще, конечно, удивительно, что вы так тонко прочувствовали эту поэму.
– Почему удивительно?
– Потому что мне всегда казалось, что нужно быть носителем языка, чтобы полностью улавливать смысл.
– С одной стороны, ты прав, – медленно произнес Бивитт. – Есть какие-то особенные нюансы у каждого народа, которые, так или иначе, влияют на язык. Но, с другой, я разделяю мнение, что все общества имеют схожие черты в своем развитии, поэтому любой менталитет можно понять – надо только проявлять заинтересованность, изучать страну, с языком которой ты работаешь. Чем больше ты знаешь о стране автора, тем проще тебе будет понять, что он хотел сказать.
– Очень похоже на суждения западников, – признался я. – Белинский и другие…
– Ну, насколько мне известно, в 30-е годы XIX века многие, включая самого Лермонтова, отчасти разделяли подобные взгляды, – заметил Томас.
– Тогда был расцвет западников, – кивнул я. – Хотя Лермонтов, насколько я помню, не сразу сошелся характерами с Белинским.
– О, да, я читал про их знакомство, – усмехнулся Томас. – Насколько помню, их первая встреча состоялась в Пятигорске в 1837-м?
– Да. На квартире Николая Сатина.
– Да-да! Там был спор о Вольтере, и Лермонтов, как отмечают все, кто там был, хохотал от души и сыпал остротами на злость Белинскому. Тот его потом еще назвал «пошляком», а Михаил Юрьевич его в ответ – «заносчивым недоучкой».
– Но позже они все-таки поладили, – заметил я. – Сначала Белинский написал, что он является новым звеном в цепи развития общества, обличающего бичи своего поколения, праздность его существования, а потом они встретились в Ордонансгаузе, где Лермонтов находился после дуэли с де Барантом.
– Тут, как мне кажется, важно понимать, что в 1837-м и в 1840-м годах суждения Лермонтова могли значительно отличаться, – мягко произнес Бивитт. – Возможно, с подачи любимой бабушки, урожденной Столыпиной, Михаил Юрьевич изначально больше тяготел к славянофилам, но позже, повзрослев, решил, что идеи западников тоже не лишены смысла. Впрочем, он одинаково ладил и с Хомяковым, и с Белинским, пусть со вторым у них поначалу не очень-то складывалось общение. И у тех, и у других были здравые мысли, но, надо думать, также обе стороны предлагали и то, с чем Михаил Юрьевич никак не мог согласиться.
– А что, по-вашему, ему не нравилось?
– Думаю, основное, с чем Лермонтов был не согласен у славянофилов – это безграничная власть царя и церкви. Конфликт с Николаем I появился ведь не на пустом месте. В то же время, полагаю, Михаил Юрьевич не хотел, чтобы Россия отрекалась от своей уникальности.
– Согласен с вами, – кивнул я. – Помните, портрет Хомякова и Лермонтова? Лермонтов подписал внизу на латыни: «Мы – дипломаты двух разных, но близких областей; у нас много общих интересов и задач, но отношения между нами – дипломатические». Точно так же, наверное, верно и насчет западников – общие интересы и задачи, и только.
Чиж внимательно слушал нашу дискуссию, но ничего не говорил: полагаю, живая беседа была ему интереснее тех материалов, что я скидывал, в том числе – насчет дуализма лермонтовских взглядов.
– Я тоже так считаю, – кивнул Томас. – При этом меня удивляет, когда люди искренне не понимают, почему и те, и другие так охотно признавали Лермонтова своим союзником. Очевидно же, что каждая из сторон хотела, чтобы их поддержал такой незаурядный человек! Лермонтов, возможно, многое не успел сделать, но и то, что все же успел, поражает разум: прожив на десять лет меньше Пушкина, Михаил Юрьевич оставил после себя весьма обширное наследие, которое некоторыми считается вполне сопоставимым с наследием Александра Сергеевича.
– У меня есть теория на этот счет. Я ее уже сестре Вадима, Жене, озвучивал: чем больше у творца времени, тем реже к нему приходит муза.
– А некоторые лентяи ее вообще не могут дождаться, – сказал Томас.
Он казался совершенно искренним, простым… естественным в этой среде, в разговоре, не стеснялся показывать эмоции и в целом вел себя так, будто мы знакомы лет двадцать.
– Возвращаясь к западникам и славянофилам – а вам лично чьи суждения ближе?
– Я должен обязательно выбрать? – помедлив, уточнил Томас.
– Да.
– М-м-м… То есть существует две философии. Одна призывает развиваться, опираясь только на свою историю, вторая – на историю других стран, возможно, более цивилизованных… Сложно… очень сложно…
Он на некоторое время задумался и добавил:
– Пожалуй, я выберу западников. Конечно, мне чуть проще рассуждать: у нас многие годы конституционная монархия, а Россия в ту пору не знала ничего, кроме самодержавия… Но, полагаю, всегда лучше учиться на чужих ошибках, чем на своих. Славянофилы упирали на то, что у России должен быть свой, особенный путь. Но ведь на самом деле любой путь уникален. Нельзя просто взять и повторить развитие другой страны веху за вехой. Поэтому идеи западников кажутся мне более привлекательными —не хочу жить во времена исторических экспериментов, хочу идти в ногу с цивилизованным миром!
– Как это сочетается с вашим уютным уголком на острове вдали от большого города? – улыбнулся я.
– Я живу здесь потому, что большой город отвлекает меня от мыслей постоянным жужжанием, – поморщившись, сказал Томас. – Но я не отрекаюсь от даров прогресса. – Он положил руку на планшет. – Живу в уютном доме, а не в бочке, как Диоген. А ты сам, Макс, любишь большие города? Что-то мне подсказывает, что не особенно.
– Вы правы, – сознался я. – Терпеть не могу мегаполисы, мне куда ближе природа. Вообще, знаете, интересная история: когда я отправился в кругосветное путешествие – помните, я вам писал о нем? – мне было интересно понять, какое место в мире лучше всего подходит для спокойной жизни – в том ритме, который удобен именно мне. Такая у меня была мечта.
– Нашел? – спросил Томас, и в его голосе мне почудилась надежда.
– Для жизни – нет, ни одно не подошло. А вот мест, где я хотел бы находиться относительно долго – множество, и все они никак не связаны с большими городами. Кроме, разве что, Амстердама – но там я мечтал неделю-другую пожить на лодке, пришвартованной на одном из каналов. В остальном же это все какие-то природные уголки, где есть ощущение… покоя. Мне кажется, покой внутренний и покой внешний имеют жесткую привязку друг к другу. В Нью-Йорке, допустим, очень трудно в полной мере ощутить внутренний покой. То есть в нем постоянно какие-то улицы, проулки, дома, небоскребы, музеи, поворот налево, направо, люди, еще люди и опять…
– Не похоже на покой, согласен, – кивнул Бивитт.
– Ну, зато в Нью-Йорке, по крайней мере, заключена огромная мощь, огромная созидательная энергетика, что ли… Ты можешь гулять по Манхэттену часами, любуясь его устремленной в небо архитектурой, наблюдая за горожанами, и не чувствовать усталость, хотя прошел 20, а то и 25 километров… А есть города, которые, напротив, обладают настолько тревожной или напряженной аурой, что ты просто мечтаешь поскорей оттуда сбежать… Основное подобное впечатление оставила Пермь.
– Это в России? – наморщив лоб, припомнил Томас.
– Да! Я только туда заехал и сразу, буквально в один миг, понял, насколько это не мой город. Насколько это не мое все. Я искренне верю, что любое место создается поколениями. Не только природа создает – как, допустим, из Китая привезли растительность в Шотландию, и вот она за несколько столетий превратила эти места в то, что мы видим сегодня. Энергия городов – это, в первую очередь, энергия людей, которые там живут. Люди создают ту атмосферу, которую ощущают приезжие.
– Глубоко, – заметил Бивитт. – И, как мне кажется, очень точно.
Мы допили чай и некоторое время обсуждали балладу Томаса-Рифмача.
– Я его большой поклонник, – пылко заверил Бивитт, когда мы вспомнили все важные моменты из биографии лермонтовского пращура. – Поклонник этого образа. Мне хочется верить, что он действительно когда-то существовал, что была королева фей и что у них действительно была любовь. Такие истории добавляют мотивации жить дальше.
Он подался чуть вперед и, понизив голос, заговорщицким шепотом сообщил:
– Надеюсь, за мной тоже однажды придут волшебные олени и отведут меня в страну фей.
Пауза.
– Надеюсь, мама не слышала, что я это сказал.
Мы с Чижом расхохотались, и Бивитт тоже засмеялся.
– А вот, кстати, есть одна любопытная песня на этот счет… – сказал Томас и потянулся к гитаре.
Он прекрасно играл и пел, а, главное, очень любил это делать: с того момента, как инструмент попал хозяину в руки, он его практически не выпускал – лишь делал небольшие перерывы, чтобы промочить пересохшее горло. Незаметно наступил вечер, потом и ночь. Томас включил свет и разжег печь.
– Ночами тут бывает холодно, – заверил он.
Мы предупредили Женю, что вернемся завтра утром, и остались на ночь в домике для гостей, а Томас, как радушный хозяин, пообещал накормить нас вкуснейшим завтраком и отвезти на лодке обратно на пристань.
– Хороший дядька, – заметил Чиж, когда Бивитт уже оставил нас, а я уселся за дневник.
– Очень хороший, – согласился я.
– Если честно, пытался представить, что мы вот так же приехали бы в гости к русскому переводчику, – хмыкнул Чиж. – Сомневаюсь, что он так же радушно бы нас принял.
– Я, скорей, сомневаюсь, что у русского переводчика будет свой участок с домом и флигелем для гостей, – сказал я со вздохом.
Вадим помедлил, а потом тихо сказал:
– Выходит, славянофилы все-таки победили?
– Почему? – увлеченный дневником, не понял я.
– Ну как же? В стране до сих пор все решают царь и церковь…
– А. Ну да, – невесело согласился я. – И путь у нас действительно – особенный. Ни в одной другой стране такого не было.
– И не будет… – со вздохом докончил Чиж.
Мы замолчали, и я буквально ощутил тишину – настолько плотную, что ее, казалось, можно было пощупать.
Кто посещал вершины диких гор
В тот свежий час, когда садится день,
На западе светило видит взор
И на востоке близкой ночи тень,
Внизу туман, уступы и кусты,
Кругом всё горы чудной высоты,
Как после бури облака стоят
И странные верхи в лучах горят.
* * *
1842
В Петергофском порту было людно и шумно, пахло пряностями, рыбой и потом. К середине весны все вокруг словно обрело новую жизнь: грузчики шустро сновали туда-сюда, перетаскивая с места на место ящики, маленькие и не очень; даже мерины, впряженные в повозки, казалось, делают все играючи и с удовольствием. Даже капитаны судов, обыкновенно хмурые, теперь дымили трубками и взирали на этот огромный муравейник со снисходительными улыбками – как бы они ни любили большую воду, главной их целью всегда было достижение земли, и удовлетворение от выполненной миссии наполняло этих потертых жизнью морских волков.