bannerbanner
Песок сквозь пальцы
Песок сквозь пальцыполная версия

Полная версия

Песок сквозь пальцы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
18 из 20

Знаешь, это забавно даже, что от тебя я услышал совет съесть синюю таблетку и оставить все как есть. Более того, я даже попытался так и сделать. И не моя вина, что я не смог снова погрузиться в привычный мир. Не потому, что этого мира не было, он-то как раз был и есть на месте. Дело в другом – в этом привычном мире не было прежнего меня. Я ушел за Белым Кроликом и до сих пор хожу по его тропам. Ищу тебя.

Потому что не обо мне все мои мысли, а о тебе. Вся твоя жизнь, что приоткрылась мне в эти две недели, впечаталась в меня, я не могу ничего забыть, я не хочу ничего забыть. Ты, как айсберг с его десятью процентами на поверхности, заставляешь меня вглядываться в глубину, силясь рассмотреть остальные девяносто, радуясь и пугаясь открытиям.

Твои колебания, твои «цем» и «прощай» говорят мне больше, чем любое признание. Это похоже на большие качели – и дух захватывает, и страшно, и кажется, вот-вот оторвешься – и тебя выстрелит, как из пращи. И это твое молчание, оно словно снова забрасывает меня в пустыню, где так легко затеряться одному среди всех этих холмов и кратеров… Но я упрямый, Богомила. У меня были хорошие учителя, один из которых столько раз разбивался в пустыне, столько раз терпел там жажду, столько раз выбирался из этого пекла, что я выучил его слова наизусть. Слова человека, бредущего по пустыне к тем, кого он любит. Слова человека, который сам в беде, но который упрямо бормочет обветренными губами молитву, обращенную к своим самым любимым людям: «Держитесь! Мы идем! Мы идем… Мы поможем вам»

Великая Среда, Абалаков, Сибирь.


Александр, сообщение в вайбере, день.

– Богомила, я сегодня хотел поговорить с дочерью о разводе и не смог. Я понял, что этот барьер мне не переступить сейчас. Может, через год или через два, когда она станет старше, когда она сможет хоть чуточку меня понять. Ты опять оказалась права. Но это не меняет ничего. Слышишь? Ничего не изменилось в моем отношении к тебе. Ничего не вернется на прежние круги. Я не знаю, как все сложится, но это я знаю точно – твоя рука в моей. Я держу…


Из дневника Александра, вечер.

…Я знаю, это похоже на оправдание. Я написал тебе сегодня о дочери и тут же понял, что опять взваливаю на тебя все эти бремена. Зачем? Дурак я, Богомила. И ничему меня не учит жизнь. Ладно, проехали. Сказал, значит сказал. А раз так, я попытаюсь объясниться. Не оправдаться – объяснить это все прежде всего себе. Объяснить-ся. Ну, а поскольку дневник этот «для Богомилы», которая его, вероятно, никогда не прочтет, то потерпи, ладно?

В общем, не смог. Объяснился с женой, поговорил со старшими детьми, а с младшей – не смог. Знаю, как это выглядит. Догадываюсь, что чувствуешь сейчас ты, пока молчишь, боюсь результатов этого молчания, понимаю, что все равно придется мне говорить с дочкой.

Но не сейчас.

Еще год, Богомила, всего год – и я смогу отсюда уехать. Нащупать новую дорогу, увидеть, куда идти. Думаешь, мне не страшно? Еще как страшно! (уфф, хоть это ты не будешь читать в реале!) Мне страшно, но я знаю – если не пойду, то увязну. Пропаду. Тут даже не так важно, что мне скажешь ты, и скажешь ли. Твои слова ничего не изменят в векторе моего движения. Они могут только однажды превратить мое (наше) одиночество в неодиночество.

Сегодня же, когда меняется все, что было, только одно по-настоящему причиняет мне боль – я боюсь потерять дочь. Полина… Она подросток, у нее все впервые. И, черт побери, где мне найти слова, чтобы она поняла? Если даже ты слышишь за моими словами другое, как сказать ей, чтобы она услышала правду, и чтобы эта правда ее не разрушила?

Но я знаю, что ложь разрушит быстрее – ее, нас, все, что еще уцелело и не сгорело в эмоциях. Я знаю, что должен быть сильным. Знаю, что сильной должна быть моя жена. Поэтому нам нужно это время. Это чертово время, этот год действительно нужен нам – и моей семье, и моим приходам, и мне. И Полине в особенности.

Я скажу ей. Я найду слова, и, может быть, она поймет. Ну, или услышит, а не убежит, затыкая уши. Примет мое решение.

А еще я вдруг подумал: я никогда не был хорошим отцом своим детям. Другим, тем, кто был у меня в походах и в приходах, я был, наверное, почти что отцом – наставником, нянькой, другом, жилеткой, в которую можно поплакаться, а вот свои при этом недополучили чего-то важного.

«От твоих решений меняется мир» – написала ты мне позавчера. Да, я все время перечитываю нашу переписку, как безумец ищу в твоих и в своих словах смыслы, но здесь, в том, что ты сказала мне, смысл один. Каждый из нас, принимая решения, меняет мир вокруг себя. Не чувства или долг, не рассуждения о них, а наши решения важны в конечном счете. Как это отзовется, в какую сложится картинку в итоге – кто знает, кроме главного Зрителя? Но Он не скажет. Поэтому, перефразируя древних: «принимай решения и будь, что будет». Я принял решение, Богомила. Надеюсь, изменяющийся мир поймет меня и простит. Впрочем, черт с ним, с миром. Я обойдусь, если что. Важно, чтобы однажды меня, все же, поняли мои дети. А сегодня чтобы меня поняла та, кого я люблю…


Письмо Александра.

ЛИЦА


Когда мы в последний раз заглядывали и в глаза людям? Не обязательно близким, иногда нам так страшно смотреть в глаза близким, нет, просто людям, тем, что ничем нам не обязаны? Попутчикам в автобусе и электричке, сослуживцам в курилке, незнакомцам за соседним столиком в кафе? Иногда эти глаза и эти лица расскажут нам гораздо больше, чем весь внешний вид, чем отпечатанное резюме.

Я иногда наблюдаю за незнакомцами, которых случай свел рядом со мной на минутку, дерзко заглядываю им в глаза, цепляю их своим взглядом, и я обнаруживаю рядом с собой тщательно запакованное горе и затаенную радость, нескрываемое счастье и подспудную боль, нежность, которую страшно поранить, и отстраненную суровость, за которой прячется страх открыть себя другому.

На беговой дорожке парка, на велотреке, в театре, на улице, в церкви я встречаю так много лиц, так много глаз, через которые, прорываясь, их внутренний мир чуть ли не кричит от одиночества и желания быть понятыми, услышанными, найденными среди этой толпы людей…

Как мы живем? Как мы находим друг друга? Живем рядом, непонятые, целуем друг друга не любя, лишь по привычке, отдаем свое драгоценное время тем, кому оно не нужно.

И страшно вырваться из этого привычного круга, который мы протоптали в нашем колесе, год за годом, страшно шагнуть в неизведанное, протянуть руку другому, доверить свои настоящие мысли тому, в чьих глазах мы прочитали: «Я попробую понять…»

Но мы живем по привычке, встречаемся с человеком, который никогда не станет нам родным, не создаст с нами семью, но с которым удобно, с которым все понятно, который дарит нам иллюзию счастья в короткий мир оргазма, а взамен мы отдаем ему что? Кусочек души? Немного жизни из наших глаз? А оно ему надо?

Или мы мучаем себя любовью к человеку, который никогда не оставит ради нас привычной жизни, семьи, работы, который держит нас своей печальной мудростью, словами, которые он генерирует для нас, и эти слова, правильные и красивые слова, в которые он сам верит и которыми заражает нас, эти слова оплетают нас, как кокон, душат приступами несбыточного счастья, мечтами, которым не дано стать явью, и в этой проклятой любви, в ее химических ожогах, мы дымимся, не в силах вырваться на свободу, туда, где миллионы лиц, среди которых, только присмотрись! – ты увидишь глаза, которые способны зажечь тебя не иллюзией счастья, а самой жизнью, не симулякрами секса, а радостью друг от друга.

Но со времен Саши Черного ничего не меняется: «Это было в провинции, в страшной глуши. / Я имел для души / Дантистку с телом белее известки и мела, / А для тела – / Модистку с удивительно нежной душой…» Вот верно ведь замечено – провинция, глушь. Она внутри нас, она – наша суть. Мы – провинциалы, страшащиеся риска начать жить, мещане, для которых выйти за порог страшно.

Но в наших лицах, в наших глазах живет еще наша душа. Смотрит из нас без светомаскировки. Оглянемся вокруг. Заглянем в глаза незнакомцам. Рискнем довериться и улыбнуться. Хотя бы – улыбнуться. Это – как свеча, зажженная в ночи. Не побоимся опалить крылья мотылькам – они ведь для того и живут, чтобы встретить наш свет. Как и мы живем для чьего-нибудь света…

Чистый Четверг, Абалаков, Сибирь / Киев


Письмо Александра, вечер

Дорогая Богомила! Спасибо тебе за эти дни молчания. Я перечитал нашу переписку, уже на который раз, и снова почувствовал стыд. Почему ты попала под эту шрапнель? Зачем я втравил тебя во все эти обсуждения моих чувств? Оправдаться могу только тем, что со мной такое – впервые, хотя это слабое оправдание.

Кажется, я рассказывал тебе историю про мою первую работу – после армии я устроился в Дом пионеров руководителем кружка туристов. Однажды, в конфликтной ситуации, директриса, желая меня побольнее уколоть, выкрикнула мне: «Да вы… Да вам шестнадцать лет, как вашим детям!» Помню, как я расхохотался тогда, это все сразу разрядило, но, по сути, она была чертовски права – мои дети помогли мне остаться таким, какими были они. И во многом тот мальчик все-еще выглядывает из моих глаз. Не зрелый, умудренный жизнью пятидесятилетний священник, а дерзкий и упрямый мальчишка, лезущий напролом.

На десяток лет я выпал из этого состояния, будто уснул и, может быть, уже бы и не проснулся никогда, но Израиль и ты разбудили меня. Я проснулся и увидел эту дурацкую стенку и взбунтовался, когда вернулся домой. Останавливать этот процесс – все равно, что детской лопаткой пытаться остановить лавину. Я же еще и ускорил ее схождение. Я начал обсуждать с тобой свои чувства и давить на тебя, я орал на весь интернет о тебе, я не смог найти нормальных слов, чтобы объяснить свой жене, что причина – только во мне, хотя, что бы это изменило?

Я попробую смягчить все, что будет дальше. Не остановить лавину, конечно, но направить ее подальше от тебя. И хочу попросить у тебя прощения за боль, что причинил.

Все бури однажды заканчиваются, лавины останавливаются, и мы выходим из них другими (если выходим).

Я держу твою руку. И молюсь, чтобы ты держала мою…

Чистый Четверг сегодня. Я провел службу и рухнул на диван и пишу тебе сейчас. Я не чувствую себя чистым, да и странно было бы говорить об этом, о чистоте, когда все вокруг летит в вихре, в камнях и песке, но я вижу направление, я иду, почти наощупь, но иду. Сегодня я услышал, что Господь не в этой буре. Где-то там, впереди, в веянии тихого ветра, и я изо всех сил ловлю движение этого ветра, пытаюсь понять – попутный? Навстречу?

А о твоем молчании… Я написал тебе пост об этом, написал еще утром. Прочти, если хочешь узнать, как мне сейчас не хватает твоего голоса.

Твой Механiк


Письмо Александра.

МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ


Однажды ты понимаешь, что все, что с тобой происходит сейчас, похоже на большой самолет, вдруг лишившийся связи с диспетчером. Еще недавно мы переговаривались друг с другом, шутили, вызнавали, как там с погодой и не движется ли на тебя грозовой фронт, но вот, очнувшись от дремоты в кресле пилота, ты понимаешь, что эфир молчит.

Нет, с самолетом все в порядке, моторы-турбины гудят и тянут эту махину, и курс, вроде ровный, и топлива хватает, но, глядя в эти ночные звезды в небе, в это бесконечное море внизу, слыша только свое дыхание в наушниках, ты понимаешь, что заблудился. Откуда и куда летит мой самолет? Из Израиля в Москву? Из Москвы в Абалаков? Из Абалакова в Киев? Что везу я в багажном отсеке? Что и кому должен я передать?

Без этого голоса ты не знаешь, куда и зачем тебе лететь. Все цели – сбиты и непонятны, и ты чувствуешь одиночество особенно остро. А может там, внизу, уже давно и нет никого? Пока ты дремал, случилась война и все умерли, и остался ты один, летящий по небу в своем самолете?

Зачем ты летишь? Кто направляет твой путь? Что тебе нужно доставить из пункта А в пункт Б? Ты все забыл. Без этого голоса с земли ты, оказывается, просто кусок железа, летящего по небу по инерции.

И ты включаешь последние сообщения, слушаешь это голос, слушаешь его как музыку, но музыка не помогает тебе понять где ты, музыка не поможет тебе посадить эту громадину, когда начнет кончаться топливо. Тебе нужен не голос из прошлого, а тот, настоящий голос, что давал тебе ниточку направления.

Ты начинаешь колотить по светящейся панели, жать на кнопки, выдавать свои позывные в эфир, искать своего диспетчера, но никто не отзовется тебе. Ни свой, ни чужой голос. Только твой собственный голос. И еще, эхом в наушниках твои смятенные мысли. И ты понимаешь, что проблема не в войне внизу, а в твоем передатчике. Что-то с ним случилось, то, что не починишь кулаком или молотком, и что из тебя – хреновый механик, по крайней мере в этой области.

И если до этого ты думал о себе, тебя вдруг охватывает паника – а как он там, этот голос? Чем он живет? Волнуется? Вызывает тебя? Или он сдал смену и поехал себе домой – пить кофе, отдыхать, бродить по парку, гонять на велосипеде? Может, он сидит и читает сейчас книгу, о которой вы говорили только вчера, которую ты ему, этому голосу, посоветовал прочитать, чтобы вам было что обсудить однажды, в одном из полетов, когда ты, сев в самолет, включаешь рацию, просишь взлет и слышишь именно его, этот родной голос в наушниках. А может, он вообще не думает о тебе, что ты ему, пилот?

Что ты вообще знаешь об этом голосе? Разве что то, что он однажды рассказал тебе в небе на закрытой волне твоей связи? Ты знаешь о нем так удивительно много и так катастрофически мало! И вот, сейчас, когда он замолчал, ты понял, что самолет и небо, и даже море под тобой – ничего не значат, если не звучит он, этот голос.

И ты знаешь, тебя этому учили, что да, рации ломаются и пилоты иногда оказываются без связи, они умеют находить выход и не из таких ситуаций, их учили одиночному ночному полету и аварийному спуску, и посадке на воду, но ты сейчас забываешь о себе и о всем этом опыте поколений пилотов, ты думаешь о том, как жить дальше, если этот голос замолчал навсегда.

Ты мотаешь головой, вцепившись в штурвал, ты не веришь в это, нет, этого не будет!, но сердце твое уже уколола отравленная игла страха, и только усилием воли ты подавляешь в себе волну паники, готовой бросить тебя в пике, навстречу черной ночной волне моря под тобой.

– Пять, четыре, три, два… – чтобы успокоиться, ты считаешь, поглаживая пальцами штурвал, такой надежный и эргономичный еще вчера и такой, кажется, неуклюжий и бесполезный сегодня. Но ты везешь груз. Это твоя работа. И ты должен ее выполнить. Это твой долг. Ты уговариваешь себя, ты уже почти себя уговорил – на этот рейс, сейчас. Но как быть дальше? После твоей посадки и разгрузки, если все пройдет успешно, как будешь летать ты, пилот, с онемевшей рацией в молчаливом небе?

И снова, но уже очень нежно и осторожно, как к раненой коже, ты прикасаешься к кнопке ларингофона и не кричишь, а почти что шепчешь: Земля? Послушай, земля! Мне очень важно не терять с тобой связь. Не оставляй меня здесь, земля!

И с надеждой прижимаешь наушники поплотнее, чтобы за шорохом разрядов и собственным дыханием, расслышать слова ответа…


Письмо Богомилы, поздний вечер

Привет. Я не знаю, что тебе сказать. Чистый Четверг, говоришь? Читаю твои письма и посты и думаю об одном – чистота нашего общения была ли? И я уже не уверена в этом. Что значат все твои слова? И что они значили? И значили ли? Начиная, с того, первого письма… Как там у классика? «Друг Аркадий, не говори красиво». Нет у меня слов.


Письмо Александра, поздний вечер

Богомила, я не хочу спорить и убеждать тебя ни в чем. Если ты считаешь, что чистоты не было (а что там было? выгода? удовольствие? похоть?), считай так. Значит, я дал повод так считать. Для меня чистота равна честности. Когда я отправил тебе то, первое письмо, я хотел умереть от омерзения к себе. Вот там не было чистоты. Сейчас я честен перед тобой. И был честен там, в Израиле. Впрочем, как я могу это доказать? Это как в религии, только вопрос веры. А если нет слов… Ну, тогда молчание, наверное, лучший выход.

Твой Механiк


Из дневника Александра, поздний вечер

… Молчание того, кого ты любишь – ужасно. Это похоже на смерть. Уж лучше сказать «нет», сказать «прощай», как уже было сказано однажды. Но это молчание, оно как боль, которая не проходит. И только тот кусочек счастья, что был, был… он придает сил терпеть. Не приснилось, не привиделось, не придумалось. Было. И, надеюсь, будет.

Когда молчание, как тихий пожар, уничтожает все мосты, как спасти понимание? Как спасти это «мы»?

Я смотрю на вещи, которые меня окружают, а вижу тебя. Вот чашка, из которой мы ели вместе, когда двигались от Мертвого моря к Эйлату. Вот куртка, которую ты надевала в последний день на Красном море, помнишь, вечером? Вот питьевая система, что висела у меня за спиной в рюкзачке, я из нее как-то поливал тебе на руки воду. Внезапно попадается на глаза видеокамера, она полпути лежала в твоей сумке на руле велосипеда, а там, внутри… Я могу прямо сейчас нажать на воспроизведение, и там, среди сотни роликов, что я записал, есть ролики с тобой. Есть твоя улыбка, твой голос, твой мягкий говор, есть твое: «Шо ви таке кажете, Олександр Іванович?», и я не могу дышать, я не могу ни вдохнуть, ни выдохнуть, и мне нужно время, чтобы справиться с собой.

Они, эти вещи, помнят тебя, из них этого уже не вытравить. Мой велосипед помнит тебя. Когда я кружу по парку каждое утро, кружу до изнеможения, я поднимаю глаза от дорожки, ложащейся под колесо, смотрю вперед… Что я там хочу увидеть? Какую фигурку, катящую передо мной, оборачивающуюся, машущую мне рукой? Этого не вытравить не только из вещей, которым ты прикоснулась. Это во мне.

Страстная Пятница, Абалаков, Сибирь


Письмо Александра

Я не знаю, зачем ты это делаешь, Богомила. А может и знаю. Не читаю сердце человека, как Бог, но, прикоснувшись к твоему сердцу, кое-что понимаю.

Лучше не будет. Назад, к исходной, ты не откатишься. Изобразив безразличие и холодность, ты не перестанешь быть той Богомилой, что просыпалась по утрам с мыслью – а сколько сейчас времени в Абалакове? Той Богомилой, которую прочитывает ее мама, говоря ей о погоде в Сибири.

Мы изменили друг друга, Богомила. Ты можешь сейчас пытаться закрыться, придумывая обо мне всякую чушь. Вот, если бы и я так смог, мы бы – раз! – и вылечились друг от друга. Но я так не смогу. И, думаю, ты тоже не сможешь. Что нужно, чтобы это случилось? Помнишь, как у Оруэлла: «Под раскидистым каштаном предали средь бела дня, я тебя, а ты меня»? Но у героев Оруэлла не было Бога, а у нас с тобой Он есть. Один на двоих.


Ты сказала, что тебе нравится, когда о тебе молятся. Вот, мне остается это. Каждый день, ложась и вставая, я говорю Богу о тебе. О нас. О том, что было, есть и будет. Что было, помним мы оба. Что есть, мы догадываемся и боимся. Что будет, знает только Он.

Каждый день, ложась и вставая, помни – я держу тебя за руку и не отпускаю. Потому что так поступают любящие мужчины с любимыми женщинами. Как бы это тебя не пугало. Как бы это не причиняло мне боль.

Ты думаешь – месяц-другой и все пройдет? Думаешь, посыплешь ты мне ледку в мое графоманство и я обижусь и остыну? Ты забыла, сколько мне лет. Помнишь, я говорил тебе. Нет, не пятьдесят. Мне – шестнадцать, как всем моим подросткам, которые прошли через меня. Мне шестнадцать, а в этом возрасте любовь не проходит.

Не делай то, что тебе говорит рассудок. Убивая «нас», ты убиваешь часть себя. Не делай этого, пожалуйста, родная. Лучше вообще ничего не делай, чем так. Лучше доверься Тому, в Кого ты все еще веришь, несмотря на то, что тебя так старательно от этого отучали. Лучше дай Ему действовать в тебе.

Ты уже сказала однажды мне «прощай». Тогда можно было поставить точку, но я не поверил тебе и оказался прав. Как и я тебя, ты не хочешь меня отпускать. Ты тоже держишь меня, и я чувствую это. Мы не можем сказать «прощай» и провести рукой по лицу, словно стирая все что было и что еще есть.

А теперь я пойду, Богомила. Пойду писать проповедь Страстной Пятницы и проводить вечернюю службу. Пойду жить дальше. Не отпуская тебя.

Твой Механиiк


Из проповеди Александра на Страстную Пятницу, вечер

Что мы знаем о боли? Ожог, ушиб, порез – это опыт каждого из нас, даже опыт маленьких детей, когда наше тело сигнализирует нам: стоп! дальше нельзя! ты чувствуешь? И мы чувствуем и дуем на ожог, и замазываем рану зеленкой, и кладем холод на ушиб. Боль – часть нашей жизни, часть нашего инстинкта самосохранения.

Но как быть, когда болит не тело, а то, что внутри, что там? Сердце? Душа? Кто подует на эти раны? У нас самих вряд ли это получится. Только «другой» может это сделать. Тот, кто рядом. Кто понимает тебя, понимает, что ты чувствуешь, кто принимает эту боль. Мама, снимающая обиду ребенка, друг, обнимающий опущенные плечи друга, любимый, берущий твои ладони в свои…

И боль уходит.

Когда ее берут на себя другие, она уходит, перетекает в другое сердце, в другую душу, что рядом, что стала для тебя таким вот «болеотводом».

И то, что в нас еще болит душа, означает, что мы одиноки. Нам не хватает мамы, друга, любимого человека, а может, они перестали чувствовать нас, как себя, утратили свои навыки? Внутренняя боль – симптом одиночества.

И нет в мире более одинокой фигуры, чем Он, висящий на кресте. И нет большей боли, чем та, что разрывает Его сердце. Ни гвозди на руках и ногах, ни раны бичевания, ни уколы тернового венца, все это – всего лишь тело. А боль всех наших душ, все наше одиночество, вся наша безнадежность – куда девать ее? Как вместить ее? Как преодолеть ее?

Взгляните на Него, когда вам плохо. Может, внешне ничего не изменится, но ваше сердце не обманешь. Оно почувствует, оно услышит, как с креста доносится задыхающийся голос: «Ныне же будешь со Мною в раю…»

Когда последний самолет пробьет кордоны туч в урочный час / и боль пройдет, и все пройдет, кто вспомнит нас?…

Кто вспомнит нас, висящих на наших собственных крестах, всегда одиноких в момент агонии? Кто сможет разделить с нами и нашу смерть, и Свою жизнь? Боль сигнализирует нам не только о нашем инстинкте самосохранения. Она открывает нам необходимость в «другом». В матери, в друге, в любимом. И через них, и за ними мы видим Его лицо…


Из дневника Александра, поздний вечер

… Сегодня мне удалось-таки не думать о тебе какое-то время, родная моя Богомила. Это так странно, ведь я думал о тебе даже во время службы Страстной Пятницы, а тут… Уже вечером, почти ночью, мне позвонил мой друг. Он сейчас очень далеко, даже дальше, чем ты. Когда-то он был для меня одним из людей-знаков, что привели меня к вере в Бога, но его вера была такой… Я даже не найду слов сейчас, наверное. Те книги, что он читал тогда и подсовывал мне, все эти самизатовские Кьеркьегор и Камю, Хайдеггер и Фромм казались мне слишком умными в вопросах, где от ума требовалось только одно – признать, поверить, склониться. Вот, он позвонил мне по скайпу сегодня, в завершении Великой Пятницы, и сказал мне, что у него проблемы. Что он больше не может общаться с этим Богом, Который мучает нас не отвеченными вопросами, Который упрямо стремится быть с нами в нашем скотстве и дерьме, в нашей боли и жестокости. «Сегодня я не вышел к причастию, – сказал он мне. – Я не хочу иметь части в этом Боге, я не могу любить Его».

Мы говорили с ним долго, и я впервые отлип от своей боли и своего комка в горле. «Я не могу любить Его» означало «я не могу любить себя» Но ведь мне и не обязательно искать в себе этой любви, достаточно любить другого, и пусть это будет не Бог, и этот другой пусть причиняет мне боль, но моя любовь к нему, она ведь делает меня ему же причастным! И она, эта любовь, меняет и меня и этого другого… Так странно, я об этом говорил сегодня на проповеди, а он, мой друг, словно услышал за тысячи километров, словно поймал волну…

Не знаю, как все будет в его жизни, но, надеюсь, он ощутил сегодня во мне Его дружескую руку… Мы попрощались, но я не мог уснуть. Я ворочался, а потом сел и написал пост о нашей проклятой раздвоенности. Даже не знаю, что ты скажешь, препарируя его на слова. Но, все же, я рискну послать его тебе…


Письмо Александра.

ДОКТОР ДЖЕКИЛ И МИСТЕР ХАЙД


Самая первая страшная история, прочитанная мной-подростком, была найдена не у любимого тогда Эдгара По, а у вполне себе уютного автора «Острова сокровищ». Что же сделал Стивенсон в этой своей небольшой повести о докторе Джекиле и мистере Хайде? Он сумел нащупать нашу двойственность, то, что мы тщательно скрываем даже от самих себя.

На страницу:
18 из 20