Полная версия
Жила Лиса в избушке
– Да пошла ты, – шептала Рогова не то вслух, не то про себя. – Да пошли вы все.
Она быстро шла по горячей Коммунальной в верхних скобках пухлой теплотрассы, вечная мерзлота – все трубы поверху. На сарафане, там, где Рогова тесно прижимала к себе куртки, растеклось по ситцу мокрое пятно.
Вера представляла, как распакует дома куртки, раскинет их на тахте, красную для Райки, синюю с полосками на рукаве – Сереже. В зеркале трельяжа открыток полно, надо вытащить одну, согнуть по размеру и в карманчик попробовать, а зачем сгибать, отрезать, да и все, открытки старые, с первого мая там торчат.
Снова запакует, чтобы все солидно, пусть дети сами шуршат, достают из прозрачных мешков с иероглифами. Представляла, как завизжат они от радости, Райка дырку на полу протрет у трельяжа, сдвигая крылья зеркала, чтобы со всех сторон. Сережа подойдет с важностью – отрежьте этикетки, пожалуйста. Вера сдвинет брови притворно: всё, раздевайтесь, и живо за стол. А на столе пюре с котлетами дымятся в белых тарелках, клеенка в крупных васильках, хорошая клеенка, импортная.
Колмогорова вообще в город зовут, переедут, может, скоро. Навсегда из этих мест.
Вожатый Володя
Воспиталку звали Анна Федоровна, и оказалось, что мама хорошо ее знает.
– Из архива нашего, – тихо пояснила она папе, когда Катя провожала их до лагерных ворот. – С Германом живет Кротовым.
Папа закатил глаза: знать не знаю никакого Кротова. Ну, правильно: лагерь-то – от маминой работы, при чем тут папа?
– Кротов тоже здесь. Плавруком вроде, – шипит довольная мама. – Наши просто умрут.
Пионерлагерь в здании поселковой школы – для детей геологов, на долгие шестьдесят дней. Смена такая длинная, чтобы северные дети геологов успели привыкнуть к абхазскому климату, да и лететь сюда ради трех обычных недель долго и дорого.
Катя с родителями весь май торчала в пансионате в Адлере, откуда и привез их автобус час назад. Все ушли обедать, а Катя стояла и смотрела в палате, как мама заправляет ей постель, ныла, что дети, наверное, сто раз передружились за длинный перелет – а ей-то теперь как? – и кровать у нее около двери.
– А ты сразу девочкам конфеты. Угощайтесь мол, девочки, – бормочет мама, высыпая на покрывало грильяж.
У ворот Катя машет нетерпеливо: идите уже, я буду писать. Мама строит грустную мордочку: первое лето Катя не плачет им вслед, в сентябре ей четырнадцать, видимо, кончились слезы. Папа нежно сгреб маму, уводит.
– Такая речка ледяная – как ты будешь стирать? – мама выворачивается из папиных рук. – Хозяйственное мыло справа в чемодане в пакетике полиэтиленовом. Носочки-трусики если застираются, не тащи обратно, брось здесь, доченька.
– Ну, мам. – Катя таращит глаза: какие еще носочки-трусики!
Дежурные на воротах усмехаются.
Потом она шагает к главному корпусу мимо холодной речки в развалах белых камней, мимо двух кустов чайных роз, настольного тенниса в тени волосатых пальм, мимо армейской палатки, где на сколоченных щепистых стеллажах хранятся все пионерские чемоданы. Шагает навстречу своей летней жизни.
* * *Море надоело на второй день. До него топать два с половиной километра, потом обратно среди скучных свечек тополей; коровы разгуливают свободно, хвостами машут. Колонна из шести отрядов вяло загребала белую пыль под палящим небом, высматривая тень и коровьи лепехи, чтобы не наступить. После тихого часа снова на море, не ходить нельзя. Директриса на утренней линейке разорялась, что не ходить на море можно только по уважительной причине: болезнь, отравление, вы приехали на море – будьте любезны. Десять километров в день! Легко подсчитать и возненавидеть.
– Максимова, намажь мне спину, пожалуйста, – воображала Коваль протягивает Кате какую-то пахучую склянку.
Коваль – дочь начальника маминой экспедиции, оттого и задается. Катя догадывается, почему ей оказана эта честь и почему вообще Коваль ее замечает: Катя выше всех девочек, уже загорелая дочерна, предмет зависти шести бледных отрядов, к тому же у нее фирменные джинсы, тетка прислала из Канады. Катя со склянкой закатывает глаза и двигает челюстью, передразнивая Коваль за ее красной спиной. Вожатый Володя тихо смеется на Катин театр, качает головой. Может быть, она и старается только из-за его смеха.
Володя только что из армии, в мае вернулся. Он местный, живет где-то в Лазаревском. Говорит, что институт в этом году для него уже накрылся, а на работу вот так сразу не хочется – отдохнуть надо. Вот и отдыхает с пионерами. Он с Катей одного роста, и ей это даже нравится. Волосы у Володи золотистыми завитками по шее. Сам веселый, а голубые глаза грустят, и не только Катя это заметила. Все девочки без ума от него, еще от Гусева.
Гусев – наглый, но красивый, по лагерю ходит расслабленной походкой человека, изнуренного женским вниманием. У него влажные белые зубы, и он разрешает девочкам покупать ему на пляже кукурузу и вату, петушков на палочке. Галка Черникина даже подарила ему сомбреро. Взял.
– Пятый отряд – в воду, – свистит плаврук Герман. – Десять минут.
Катя научилась прилично плавать в пансионате, но кто это увидит в маленьком загоне, огороженном поплавками, – ни Гусев, ни Володя. Пятый, обжигаясь галькой, с визгом бежит в воду.
Во время тихого часа девочки уединились в армейской палатке репетировать танец на военно-патриотический смотр. Володя только просил, чтобы их никто не видел, – вот и выбрали камеру хранения: там ни души и между стеллажами полно места.
– А музыка? – спрашивает въедливая Коваль, дожевывая горбушку с солью, вынесенную из столовой.
– Будем помогать себе песней, – подбадривает всех крошка Черника.
Она показывает движения и самозабвенно поет:
– Куба чеканит шаг,Остров зари багровой…У курносой Черникиной все коленки в ссадинах, тоненькая шейка, голубая жилка на лбу, дистрофик, а не девочка, но так красиво взлетает она в воздух, отдает там салют и приземляется на одно колено под «родина или смерть». А как гордо вскидывает острый подбородок на словах «это идут барбудос» – что за умница эта Черника!
– Нам бы винтовки или автоматы, хоть деревянные… – вздыхает Галя. – Береты.
Танцевать сразу захотели все. Черника не против, только истязала их два часа, добиваясь слаженности.
– Галка, да хорошо уже, – ноет Катя.
Зверюга Черникина качает головой: нет! Раз сорок повторили это «Куба чеканит шаг».
Неожиданно в палатку вошла Анна Федоровна, глаза вытаращила. Девочки ей наперебой: нам Володя разрешил, вечером костер, смотр военно-патриотический, а-а-а-а-а-а.
Анна Федоровна дернула плечом, бочком скользнула за занавеску, где раскладушка Германа. Девочки замерли от ужаса.
– Ты поспал, котенок? – нежное оттуда. – Ну почему-у-у-у-у?
– Милая, Куба чеканит шаг, – сонный Герман ударяет по каждому слову.
Вечером Катя ничуть не хуже легкой Черники взлетала в воздух, салютовала, грациозно падала на одно колено – «родина или смерть». Исполняли два раза на бис. Гусев потом не сводил с нее взгляда через дрожащий над костром воздух, когда летело над огнем вместе с искрами:
– Не смотри ты так неосторожно,я могу подумать что-нибудь не то…Вот на этих словах и не сводил.
* * *Если дежурить, то на воротах или в столовой, вот только не по корпусу и территории, где вечно на побегушках у вожатых и мусор нужно убирать, обертки от конфет и печенья, подметать все веничком из веток. Самая красота – на воротах, но туда обычно ставили мальчиков. В столовой тоже хорошо: во-первых, нетрудно все разносить – тарелки с кашей, с кубиками масла по счету, сколько человек за столом, вареные яйца, – разливать какао и чай из огромных алюминиевых чайников; во-вторых, если повезет, поставят на хлеборезку, вернее, это во-первых! Компота до отвала, если в столовой. Но главный приз дежурства на кухне – это сковородища картошки или яичницы, которую повариха Егоровна разрешала поджаривать дежурным после полдника, даже помогала. Все несчастные топают на море, а ты убрался быстренько и жарь себе. Егоровна – молодец: научила Катю чистить картошку, а однажды вынесла к вечернему кинофильму поднос с целой горой пюре, обложенной черными котлетами. Она же проговорилась, что в последний день смены на полдник будут бананы. Никто не верил, конечно.
А чай со сметаной? Катя сначала смеялась: как это можно пить? Бее. На завтрак часто давали сметану, а потом наливали чай прямо в те же стаканы, не ополоснув. Катя поднималась, пыталась раздобыть чистый, но это было долго и хлопотно. «Попробуй, вкусно», – уговаривала ее Черника, с аппетитом поглощая бурду. Потом ничего, пила.
Сегодня Катя с Черникой до обеда на воротах, потом по территории. Володя сказал, что в столовой они дежурили в прошлый раз, да и на воротах тоже, а все должно быть по справедливости. Ну прав он, вздыхает Черника, катаясь на воротах. Это категорически запрещено, ну а что тут еще делать? Из плюсов поста № 1 – раскидистый тутовник сразу за дорогой. Девочки по очереди бегают туда, объедаются темными блестящими ягодами. Спелые плоды почти не держатся на ветках, слетают, едва дотронешься – вся земля под деревом заляпана раздавленной шелковицей. «Жалко, скажи», – Галя отталкивается ногой от земли и летит к дороге на серебристой створке со звездой.
Пришли дожди, а с ними тоска зеленая. Река разлилась и подмыла берег – неслась мимо грозная, мутная. Казалось, что стены школы раздулись, набухли от воды, внутри стоял тяжелый запах влажной одежды, сырой штукатурки; громкий дождь барабанил по карнизам. В палатах резались в карты на шершавых одеялах, грызли зеленые яблоки, которые принесла река. Взрослые яблоки запрещали, говорили, что пронесет от них, но все ели – скучно. Кто-то вспомнил опасную забаву – давить на сонную артерию, пережать ее ненадолго, чтобы галлюцинации, кайф словить, – и все загорелись, увлеклись этим. Удушали всех у запасного заколоченного выхода, прячась за горой панцирных сеток от кроватей. К Кате очередь на удушение: она высокая, и рука у нее легкая, без следов и боли выходило.
Даже Коваль доверилась Кате. Послушно присела двадцать раз, задержала дыхание, прислонившись к стене. Но только Катя скрутила вафельное полотенце у нее на шее, крик сзади: «Атас, Герман!» Разжала осторожно, да и пора уже было – та рухнула оземь: кайф, не кайф? Герман сначала бросился к Коваль, но она уже открыла глаза, улыбалась с пола отмороженно. Потом гнал Катю к директрисе, матерясь и грубо толкая между лопаток. Перекинула косу на спину: она у нее со столовый батон, хоть не так больно будет.
Анна Федоровна визжала, Герман угрожал, директриса спокойно высказалась, помешивая чай в высокой кружке:
– Дак а чё, домой завтра полетит. Родители еще одни билеты оплатят, вот там пусть с ней и разбираются. В школу сообщим дополнительно.
Домой Катя не хотела. Ну, вернее, не таким образом. Вошел Володя, тихо сидел у дверей, потом попросил Катю выйти.
Под дождем она перебежала в туалет на пригорке, вонючий, засыпанный хлоркой. Приходилось зажимать себе нос, пока там находишься. Запах резал глаза. За деревянной стенкой с мужской стороны беседовали двое.
– Не только же она одна, все душили. Молодец, что не сдала никого.
– Может быть, сдала. Откуда ты знаешь?
– Их вожатый за нее вступился. Сказали, она ему нравится.
– Вожатому? Не, она Гусю нравится, мужики говорили.
Катя выскользнула из туалета и увидела, что вдалеке у корпуса в дождливой мгле мается Гусев. Ей показалось, что он ждет ее, и тогда с улыбкой она пошла в другую сторону, потому что запах хлорки от нее выветрится минут через пять примерно – они засекали с Черникой.
* * *Полоскать пошли вверх по реке, подальше от любопытных глаз. Уже натерпелись однажды вот этого: чё, бабы, трусы стираете? Черника, зачем тебе лифчик? – прочие гадости. Несмотря на солнечное утро, река была хмурой, сильной, к ней никак было не подступиться, да и муть после ливней еще не сошла толком.
– Пошли в тазике. Вообще не подойти, да и грязно, – высказалась Черника.
Катя кивнула, но штормовку все же решила здесь прополоскать – тяжело ее в тазике, в реке быстрее, к тому же она темная – сойдет. Галя пошла обратно к лагерю, а Катя на корточках с берега осторожно погрузила штормовку в воду. Река радостно рванула ее из рук, и Катя, не удержавшись, оказалась в воде, вскрикнув в спину Чернике. Она попыталась встать, но сразу ушла под воду – никакого дна не было. Вынырнув, поняла, что ее сносит на середину реки и вниз по течению. Она изо всех сил заработала руками и ногами, пытаясь вернуться к берегу. Это ей почти удалось, но, когда до берега оставалось всего ничего, ногу свело судорогой, словно подмяло гигантской мясорубкой. Тело совсем не слушалось, и Катя поняла, что тонет. Ее несло по течению, Черника бежала вдоль берега, и Катя видела ее лицо, рот, перекошенный криком. «Странно, она кричит, а я ничего не слышу», – почти равнодушно думала она. Еще она вдруг увидела заплаканное лицо мамы, и папа, наверное, зарыдает. Смерть представилась ей той чернотой внизу, тянущей к себе, зовущей ледяным дыханием.
Внезапно она увидела Володю, который бежал к берегу с туалетного пригорка, размахивая руками. Прямо в одежде он врезался в воду и, поднырнув под Катю, толкнул ее к берегу метра на два. Но еще столько же до него. Берег в этом месте обрывистый, и дна нет, не за что зацепиться. Скованная смертельной судорогой, Катя отчаянно схватилась за вожатого. Она продолжала тонуть и понимала, что он теряет силы вместе с ней, и надо бы его отпустить, иначе вместе пропадут, но как отпустить-то? Наконец, исхитрившись, он все-таки высвободился, так же ловко поднырнул под нее и снова толкнул Катю к берегу. Оттуда уже тянулись руки, много рук, подхватили ее.
Она лежала на траве, отплевывалась от речной воды, кашляла, пытаясь выкашлять реку, своего врага, плакала, снова кашляла. Володя рядом на коленях держал ее ногу, разминал ее – как он понял про судорогу? Лицо у него такое мокрое, силился что-то сказать, но только качал головой на нее. Река гудела рядом, и Катя думала, что гудит она недовольно, даже злобновато: вот не дали проглотить девчонку, вырвали из коричневых волн.
* * *В походе всю ночь была сухая гроза, раскаты грома прямо над поляной, страшно мелькали молнии, топали ежики. Ни дождинки не пролилось в душной ночи. Влюбленные парочки разбрелись по поляне, томно перешептывались вокруг, целовались, само собой. Володя делал вид, что ничего этого не замечает, посмеивался, подбрасывая в костер сухие сучья. Катя иногда слышала в темноте тихий смешок Коваль, и там же у дикой яблоньки мелькал огонек сигареты ее парня. Курили много в этом походе: кто от любви, кто оплакивая ее. Благо Анна Федоровна осталась в лагере: у Германа из почки вышел камень. Разочарованные в любви курили одни по кустам или горестными группками, вздыхали. Черника не курила, но сидела насупленная у костра еще с двумя такими же девочками, обойденными любовным везением. Может быть, жалела о сомбреро, подаренном ветреному Гусеву. Полночи они пели щемящие песни, потом тут же у костра легли спать, завернувшись в одеяла. Как будто боялись пропустить что-то еще очень важное и хорошее, что непременно разыграется здесь, уйди они в палатку.
Гусев появился из темноты с тремя девочками, пресыщенно поедая шоколад, преподнесенный кем-то из них. Расположился на камнях напротив Кати в одеялах и поклонницах, и Катя жалела, что они нашумели этой своей опекой над Гусевым, шелестят фольгой, кашляют, и не слышно больше ежиков, а гром слышно.
Она вдруг испытала такое острое чувство счастья, как еще никогда в жизни. От прозрачного языкатого огня, от молний в небе, стихших ежиков, от теплой пятки Черники, разметавшейся на земле, от того, что рядом невидимый, она просто не смотрела на него, сильный, голубоглазый Володя, и иногда – она верила, неслучайно – их плечи и локти соприкасаются. И даже Гусев, красивый и сердитый, был составляющей этого счастья. И светлячок сигареты рядом со смехом задавалы Коваль.
С первыми розовыми лучами откуда-то из-за гор исчезло все, кроме этого ощущения счастья. Кате показалось, что за ночь оно так разрослось в ней, что теперь хватит на всех. Совсем сонные, но какие-то радостные, они брели обратно, позабыв об обидах, о злости, о любви, сбывшейся и не очень, или, может быть, наоборот, все в этой любви, шли и думали о том, что впереди еще целый огромный день в лагере, чудесный последний день, да и хорошо, что последний, уже охота домой, и чтобы осенняя прохлада и новый портфель, учебники пахнут типографской краской и клеем.
* * *Катя грела обед и злилась на то, что ей снова сейчас топать в школу из-за совета дружины, хотя в сентябре она вступила в комсомол и, казалось бы, никакого отношения к пионерии уже не имеет. Но старшая вожатая Раиса попросила ее еще годик повозглавлять дружину, если ей, конечно, не трудно. Да не трудно ей. Она даже любила все эти советы, и праздничные линейки, и свое звонкое и требовательное «дружина, равняйсь, смирно», и когда ей сдавали рапорт, а минуту молчания Катя объявляла так, что даже у учителей мороз по коже. Но сейчас некоторые ее одноклассники и Быковский, который ей страшно нравился, пошли к Ленке Яныгиной, просто так посидеть, пока родичи на работе. Катю звали, конечно, но у нее совет дружины – Быковский ржал.
Часто второпях Катя ела обед из кастрюли – посуды меньше мыть, не надо с разогревом возиться. Мама не догадывалась – все счастливы. Но на днях в книге по этикету она наткнулась на абзац о самоуважении – там как раз приводился пример с поеданием супа из кастрюли. Всю неделю Катя продолжала есть из кастрюли, но уже беспокойно, с оглядкой: мысль о самоуважении отравляла ей прежде веселое преступление. Книга призывала сервировать стол даже в кромешном одиночестве. Сегодня, вздохнув, Катя переложила немного плова в маленькую сковородку и вот грела его под крышкой – в порядке самоуважения, – грустно улыбалась себе. Грустно, потому что ревниво, как там они у Яныгиной.
В дверь позвонили. Катя, облизывая ложку, заглянула в глазок. Радостно заверещала, путаясь в замках и ложке. С размаху бросилась на шею негаданному гостю: «Володечка!»
В это невозможно было поверить: он шагнул в прихожую прямо из того летнего мира, в котором она его оставила, из которого он писал раз в неделю все эти три месяца, мира, пахнущего водорослями и защитным кремом Коваль, рекой и немного хлоркой. Ни словечка о приезде, как снег на голову.
Катя его тормошила, пока раздевался, мыл руки, и в кухне тоже: как? почему? какими судьбами? – где Сочи и где Сибирь. Он неизменно отвечал: «Вот, к тебе приехал». Она смеялась, отмахивалась – ей не нравился ответ.
– Ну правда? – тянула.
– Ты всегда так ешь? – Володя присвистнул на накрытый стол. – Ты прямо как моя мать, тоже не выносит, когда хлеб прямо на стол ложат, на блюдечке ей подавай. А нам с батей хоть на газете.
Рассказал, что решил поработать здесь, в Якутии. Свободный человек, имеет право, здесь рубль длиннее – а ты что, не рада? – и вообще интересно же.
– Рада, конечно, просто неожиданно, – отвечала растерянная Катя.
Они позвонили Чернике и через ее крикливую радость все-таки разобрали, что в ее школе позарез нужен старший вожатый, и комнату дают, прежний здесь прямо в школе и жил, и пусть Володя немедленно едет к ней, она встретит их в фойе.
– Тогда на совет дружины сначала, ты подождешь меня – это недолго, часик где-то. Постараюсь быстро, – лихорадочно засобиралась Катя. – А потом к Галке. Правда, это на окраине, в Гимеине, но ничего, ничего. Я не знаю, почему этот район так называется.
Катя хотела добавить, что будет часто их навещать, но не добавила.
По дороге в школу Володя расспрашивал о делах, и Катя, привирая, охотно поделилась о своем затянувшемся командирстве, и как устала от него, такая нагрузка, экзамены в этом году, но она не может подвести Раису. Кате даже нравился этот взрослый разговор и то, что Володя так разволновался за нее, ну а потом – надо же было о чем-то говорить.
Вот только немного неловко за его вид. Она вдруг заметила, что выше его ростом, и у него какая-то слишком крупная голова в шапке из жесткой нутрии, мятое пальто странного розовато-горчичного оттенка, а шарф мохеровый, как у цыган. От него веяло какой-то южной бедностью – здесь так не одевались. Ветер сыпанул им в лицо снегом, и было видно, как холодно ему в этом нелепом осеннем пальто.
Володя заглянул в горнистскую уже в самом конце совета, вызвал Раису – на минуточку, – и Катино сердце сжалось.
Так и есть: они стояли у подоконника, все важные школьные дела – всегда у подоконника. Раиса в красных пятнах, сузив глаза, смотрела, как Катя идет к ним на ватных ногах.
– Что же молчала, Максимова, что такой груз на тебе? Сказала бы… – Раиса смотрит с насмешливой болью. – С понедельника свободна.
* * *Инфекционный корпус поискали, хотя папа уже был здесь. Два часа дня, а серая морозная мгла поглотила все звуки, людей, и, кажется, жизнь остановилась. Минус сорок семь на улице, туманище. Тянется через больничный двор обмерзшая теплотрасса в огромных желтых сосульках и тальник вкривь и вкось под толстым слоем инея. Папа дернул ручку задубелой двери, и сразу больничный дух ударил им в нос. Катя скривилась, подобралась вся, брезгливо пропуская санитара в телогрейке с какими-то пронумерованными флягами. Володю ждали у растрескавшегося подоконника в масляной краске, запах мокрых окурков из банки.
Родители опекали его с первого дня. Мама отдала перешить папин овчинный тулуп для Володи, а женщины с ее работы передали ему старенькие унты. Он приходил по воскресеньям, и они обедали в скучных беседах о его делах, потом Катя старалась сразу перейти в гостиную к телевизору, чтобы не оставаться с ним наедине в ее комнате. Сначала она перестала смеяться его шуткам, а потом и вовсе под благовидным предлогом пропустила три воскресенья подряд. Он понял, больше не появлялся, а под Новый год Черника позвонила, что Володя угодил в больницу с гепатитом.
Папа уже навещал его в январе с паровыми котлетами в банке. Катю щадили – из-за морозов и еще из-за чего-то такого, во что она не вникала, но радовалась тихой поддержке родителей. Мама было поворчала, что надо навестить Володю ей, бессердечной, на что Катя вспылила: «Я его звала сюда?» Родители переглянулись и оставили ее в покое. Катя заметила, что они рылись в Володиных письмах к ней, хотела разораться, но потом только усмехнулась: не к чему там придраться, пусть хоть обчитаются. Самое интимное – «А ведь я ругаю тебя, Катенька, что ты постриглась, так красиво тебе было с косой».
Целую осеннюю неделю она крутила эти слова в голове с нежностью и волнением. Еще там было «полюбил я тебя, чертяку», но это как-то совсем по-колхозному, она не хотела это помнить.
Сегодня, когда папа уже топтался с сумками на пороге в запахе горячей курицы, она не выдержала и крикнула ему: я с тобой.
Заразный Володя с ходу пожал папе руку, и Катя видела, как теперь тот все время думает об этой руке и даже немного отводит ее от полушубка. Володя в больничном халате разорялся, как ему здесь осточертело, кормежка совсем дрянь, а вот соседи по палате – ничего, душевные все; на Катю он старался не смотреть. Закурил.
– Выпишусь – домой на море сразу, сил никаких тут нет, – он выдохнул в них вонючий дым.
«Давай-давай», – думала Катя, разглядывая его треники из-под халата и кожаные тапки.
На улице папа долго тер руки снегом.
* * *Воскресным весенним утром мама заглянула к ней в комнату: Володя придет прощаться, хочешь – уходи. Конечно, она ушла, слонялась по друзьям, погуляла немного, два раза обошла школу, посидела на скамейке в соседнем дворе и, решив, что опасность миновала – а если нет, ей что, всю жизнь по улицам шляться? – медленно направилась к дому.
Он вылетел из-за угла прямо на нее с порывом ветра с протоки. Был холоден, прощался, почти не разжимая губ, под парами какой-то своей невыносимой правоты. Катя разглядывала его облезлую нутрию, все еще немного желтушные глаза слезились от ветра, вывеска «Ткани» за спиной. Пошел от нее легко.
А она, наоборот, маленькой старушкой еле-еле волокла ноги, обходя апрельскую слякоть, но у самого дома все равно угодила в глубокую лужу с синим небом – сапог насквозь. За лестницей у почтовых ящиков забилась на корточках в самый темный угол и горько заплакала.
Девять дней
Петр Григорьевич Хромов проснулся непривычно радостным, с легкой головой, сто лет так не было. Выбираясь из сонной болотинки, вспомнил, что он за тридевять земель от дома, и вчерашние события все припомнил – ах, вчера случилось такое…
– Вот черт, – Петр Григорьевич зарылся в подушку. – Вот черт.
Лежал с закрытыми глазами, и ему казалось, что он парит над кроватью в подвижных солнечных пятнах; в открытое оконце тянуло морем и тушеными синенькими. Он сонно сощурился на часы: рано-то еще как. Осторожный шелест шин прямо у дома. Было слышно, как за забором дышит соседская овчарка, просунув нос между ржавыми прутьями, шуршит иногда в каких-то пакетах.