Полная версия
Жила Лиса в избушке
– Пойду полежу, а то ты так грохочешь, – капризничала Ника. – Слушай, а почему ты такая надутая? Эй, ты чего?
Варя провела пальцем по полустертому ободку чашки.
– Вообще-то смешно.
Ника встрепенулась, в ее больных прикрытых глазах мелькнуло любопытство здорового человека.
Варя хмыкнула и выключила воду.
* * *– Стою у ларька овощного на углу у тебя. Ну, Восстания с Митавским. Думаю, может, мандаринов еще. Вроде очередь небольшая. Тут бабка с палкой ковыляет на меня. Я ее не увидела, вся в этих мандаринах. Стою еще не в очереди, вплотную почти к ларьку, там места вообще нет. А ей меня обходить неохота, силы тратить. Она тогда между мной и ларьком протискивается и клюкой меня в грудь, в такой мерзкой кепке – знаешь, бабки иногда ходят? Больно ткнула и так спокойненько, на одной ноте: «Сука, проститутка». И дальше похромала, даже не посмотрела на меня. Ну чё, я заревела.
Ника не выдержала и захрюкала от смеха. Варя улыбалась.
– Отличная ленинградская бабка. Не убитая еще. А ты, мой хороший… – Варя видела, что Ника выбирает слова.
– Стоп, – перебила она. – Хочешь сказать, что если у меня глаза на мокром месте от слов какой-то сумасшедшей, то дело не в ней, а в моем личном нервном срыве.
Легкие ягоды клюквы носились по кругу в Никиной чашке, сбегая, уворачиваясь от ложечки, которой она пыталась их давить. Ника утвердительно замотала подбородком.
– Светлова, но я же сейчас смеюсь вместе с тобой потому, что это знаю. Я же не простираю к тебе руки «за что мир так ополчился на меня». Мне все ясно… со мной все ясно.
Вот теперь в глазах ее блеснули слезы, отвернулась к раковине.
– Варь, – голос Ники дрогнул от жалости.
– Не надо, ладно. Иди ляг, пожалуйста.
Ника вздохнула тяжело, встала и, придерживая на груди плед, поплелась в комнату, стараясь не расплескать горячий чай. Скулила Дамка.
Поставив бульон вариться, Варя задумчиво курила в форточку. Скорчила рожу зябкому голубю на карнизе – откуда взялся, вроде спать должны, – он улетел, а она еще какое-то время гримасничала в темное стекло. Потом, обнаружив четыре сморщенных яблока на Никиной тумбе, замесила тесто для шарлотки: не съест – дети доедят, яблоки спасу.
Через час она внесла в комнату дымящийся кусок пирога и целительную бурду, приготовленную под хриплыми командами Ники. Укутанная в клетчатый плед, та сидела с ногами на вытертом кожаном диване в компании гобеленовых пастушек и амуров. Глаза ее блестели от температуры.
– Книги убирай, – Варя осторожно приземлила поднос на низкий стол перед диваном. – Ты вот реально сразу три читаешь?
– Лимон целый выжала?
– Половинка тут.
– Ну говорю тебе, целый надо было. А водки сколько? Пятьдесят?
– В стакане только мед и лимон.
– Как там в конторе?
– Соскучилась, что ли? – скривилась Варя. – На, водку сама плесни на глаз. Мне надоело твое ворчание.
– Какой же все-таки придурок у нас Кротов, – тянула по словам Ника. – Всех теток переимел, ну всех, все, что не приколочено, перессорил бедненьких на хрен.
– Курицу ешь потом. Вот на тарелочке ножка из бульона.
Ника неторопливо размешивала свое снадобье, не отрывая взгляда от гэдээровского лилового шара на елке, обсыпанного серебристой крошкой. Он вращался сам по себе то в одну, то в другую сторону. Непонятно, что было причиной этого тихого кружения: серый кот, злые сквозняки старой квартиры или шутливый умысел невидимой руки, унизанной перстнями.
– Чё он опять за Катей Метелицей весь день посылал? Как мне страшно, о господи, что он вот так на ровном месте возьмет и руководителем группы ее сделает. От половых щедрот. Вместо…
– Все в порядке, – высоко перебила Варя. – Не сделает. Меня приказом назначили. Сегодня. Так что вот. Эта собака когда-нибудь заткнется? Я сейчас с ума сойду.
Она потащила ложечку из розетки, застыла с тягучим медовым хвостом, потрясла эту ложечку за самый кончик, воткнула обратно.
– Так что вот, – повторила, теребя на груди часы-кулон на длинной цепочке.
Подвинула к Нике розетку и еще тарелку с курицей. Ника не отрываясь следила за руками подруги, за ложечкой, медом, за позолоченными лучами кулона, мерцавшего под елочными лампочками. Подняла на нее глаза.
– Как это? Мне же обещали.
– Кротов, что ли? – Варя цокнула языком и махнула рукой. – Ой, перестань. Смешно даже. Кому он только не обещал.
– Никому, – Ника сильно замотала головой. – Он вызывал меня, ты знаешь. Мы два часа говорили, как дальше с проектом, кому что отдать, все обсудили тогда. Сказал: только вы, Вероника Анатольевна, достойны…
– А я, значит, недостойна? – усмехнулась Варя.
Ника молчала, по ее щекам быстро-быстро катились слезы. Сначала она не вытирала их, но слез становилось все больше, прозрачные, крупные, летели вниз ко всем чертям. Подбородок, такой мокрый подбородок – почему-то там она ловила их, смахивала.
– Варя, – сквозь эти слезы и ладони выдохнула вдруг Ника. – Ты с ним… с этим уродом, да?
Закружился, завертелся лиловый шар с серебряной посыпкой. Варя горестно качнула головой, и в глазах ее тоже качнулись слезы, слезы – это же заразно.
– Ты совсем, что ли? Шарики за ролики… или это 38 и 9 твои?
Так и плакали потом в разные стороны. В огромных чернильных окнах валил снег.
Варя незаметно взглянула на часы-кулон, произнесла медленно:
– Представляешь, я, когда сейчас к тебе ехала, думала, отмечать будем. Так бежала, дура…
Ника зарыдала в голос: «Варя, прости», – сорвалась с дивана, полетели на пол похотливые пастушки и лососевые амуры. Варя с готовностью потянулась навстречу.
Потом всхлипывали друг другу сокровенное: думала, свобода, сама решения принимать, от кретинов не зависеть, плюс двадцатка к окладу, на дороге не валяется – у тебя хоть дети, муж вон в Липецке, девятый год на квартирах живу, а сначала вообще по общагам, даже с температурой в гости, пригласил бы кто, да твой, твой проект, только мне теперь за него по шее получать, на вот салфетку.
Запивали все горячим чаем. Ника, подняв с пола подушку, устроилась у Вари на коленях. Молча содрогалась всем телом, уже успокаиваясь. Странный сквозной ужас под ложечкой, мятный, от которого задохнулась полчаса назад, напомнил, как уходила от нее пятилетней мама в Боткинской. Вокруг все говорили: «Нельзя плакать, стыдно» – почему нельзя-то? – а мама все уходит и уходит по коридору. Запах хлорки и запеканки творожной, «укольчики, укольчики, готовимся», шлепок отгоняет боль, «сейчас поспишь», последний раз ресницы тяжелые приоткрыть – кто-то утенка положил у лица: не плачь, девочка. Пластмассового.
Варя, качая головой, гладила Нику по теплым волосам, проверила мимолетно, нет ли грязи под ногтями от кухонной возни; урчал кот, бликовал кулон на груди.
– Мама после сорока вдруг обнаружила, что меняется, ну, внутри, – заговорила, поднимаясь, Ника. – С каждым годом все терпимее и добрее. Спокойнее. Что-то такое я начала чувствовать в себе год назад. Какие-то зачатки этих превращений. Варь, да я не про сегодня. Просто думаю: если все так, что же тогда с нами будет к шестидесяти?
Варя оживленно плеснула себе в кружку остатки водки и подцепила на вилку кусок вареной курицы, который не доела Ника. Аккуратно сняла с него студенистую кожицу.
– А это кому? – Ника ткнула в кожицу на блюдце.
– Поделитесь, – хихикнула Варя в сторону кота, затараторила потом: – Я понимаю, о чем ты. У всех так. Это называется мудрость… ну, или растущее безразличие к миру. Одно и то же. В шестьдесят мы станем идеальными, снисходительными к придуркам, будем всех прощать, голубые волосы, твидовые юбки с запа́хом… благородно.
Водка в поднятой руке бодрила.
– С нетерпением жду лучших лет нашей жизни! Твое здоровье, Светлый!
Кот прыгнул Нике на колени, замер, приноравливаясь, и через мгновение свернулся там большим серым калачом. Ника задумчиво смотрела на Варю:
– Тогда откуда на улицах так много злых старух?
Они смеялись и смеялись, кружился лиловый шар, и, конечно, уже могли бы и остановиться, кот-калач недовольно приоткрыл желтый глаз, – но останавливаться не хотелось: после всех этих пролитых слез так хорошо было смеяться вместе.
А на груди кармашек прозрачный
На большой чугунной сковороде потрескивали золотистые кусочки муксуна. Перевернув рыбу, Рогова следила из окна кухни, как отходит от причала белая «Ракета» в город. Дом стоял на высоком берегу Лены у самого подножия величественной сопки – тайга да вода на десятки километров вокруг. «Надо бы поторапливаться с рыбой: еще огород поливать, допоздна провожусь», – Вера Рогова гордилась огромным хозяйством и своим положением королевы угольного поселка.
С первым мужем она развелась в 74-м, пять лет уже. «Пьянь оголтелая», – сморщилась Вера. Осталась одна с дочкой, работала в нефтегазоразведочной экспедиции бухгалтером, пока не приметил ее там председатель поселкового совета Виктор Колмогоров. В поселке судачили, что ухаживать он начал еще при живой жене – та лежала парализованная уже три года и все никак не умирала. Даже двое ее сыновей вздохнули с облегчением, когда наконец-то вынесли из дома пухлый серый тюк с материными вещами и ее кровать с вислой панцирной сеткой, на железных спинках которой покачивались пыльные занавесочки в ришелье. Они расписались с Колмогоровым через пять месяцев после похорон, ничего не отмечали, так, дома выпили на пару. Вера сделалась хозяйкой в светлом доме на берегу у самой горы, шесть комнат – закаты, восходы во всех окнах. С работы она уволилась – иначе как за всем поспеть?
В дверь позвонили. Вера чертыхнулась, сдвинула сковороду с горелки, тоскливо взглянула на таз с сырой рыбой (мужу рыбаки мешками носят!) и пошла открывать. Соседка Нина уже сходила с крыльца – передумала, что ли? На звук двери обернулась, шагнула назад. Высокая, загорелая, белый сатиновый сарафан в цветах: ну как хорошо, здоровенные яркие маки, а колокольчики еле-еле. Как обычно, глаза летели впереди нее. Огромные, тревожные. Где она такой сарафан взяла – их точно не было ни в универмаге, ни на складе. Японский, поди… Рогова оперлась о косяк плечом, отрезая бывшей подруге путь в дом, неторопливо вытирала руки о фартук. Усмехалась молча, только брови чуть вверх: чего надо-то?
Зеленый цвет больших Нининых глаз был обычным: ни сочной зелени майской опушки, ни холодочка огурцов малосольных. Какой-то горошек венгерский из заказов, болотинка со ржавыми крапушками. И форма глупая, чуть навыкате. Ресниц кот наплакал. Короткая стрижка под мальчика, так не идущая к ее уже поплывшим линиям, делала глаза еще больше.
«Во обкорналась-то, гусик щипаный», – хмыкнула про себя Вера. Все поселковые у Светки в бане стригутся и завивку делают, дома хной сами, раз в месяц, щеткой зубной – нормально получается, а эта все с журналами к пионервожатой бегает: «сассон», «гарсон».
– Вер, вчера девочки наши в огороде у Майки Калугиной играли, – Нина то смотрела вдаль на реку слезящимися глазами – плачет, что ли, – то взглядывала коротко Вере в глаза. – Одеколон потом у них пропал. У теплицы стоял, от мошкары.
Вера молча разглядывала незваную гостью: надо же, халат линялый переодела, ко мне шла, а то я не знаю, в чем она в огороде ходит, и босоножки, батюшки. Поправилась Нинка, хорошо ей, ключицы больше не торчат, а куда от пельменей и пирогов с рыбой денешься, от булочек с брусникой. Север… нет здесь худышек после сорока, если только не больная. А вот ноги так и остались… длиннющие, стройные. Из-под сарафана торчали блестящие узкие икры. Рогова увидела, как Нинина рука задумалась над торчащей из шва ниточкой, теребила ее: оторвать – не оторвать. Чего же она так дергается-то?
– Я вчера вечером их к стене приперла. Твоя Рая на мою показывает, мол, она взяла, – Нина ладонью вытерла пот со лба, незаметно дунула в вырез сарафана. – Я за ремень, сроду в нашей семье никто ничего чужого…
– И чё? – не выдержала Рогова.
– А сегодня, – Нина схватилась двумя руками за горло. – Щас, погоди.
Она опустила голову, помотала ею, пытаясь справиться со слезами.
– Сегодня мой ребенок сказал утром, что не брала она ничего.
– А кто брал? Райка, что ли, моя?
– Ты понимаешь, молчит Женя про твою. Просто сказала, что она не брала. Она не врет у меня никогда. Вообще никогда. А я руку подняла вчера.
– А моя… значит… врет? – Рогова ударила по каждому слову.
– Вера, ты же помнишь, как Женя однажды своих артистов в альбоме у Раи твоей увидела: и «Летят журавли», и Рыбникова, и Шурика с Мордюковой. Штук двадцать фотографий. И никак не могла это объяснить. Ты же помнишь.
– Пошла вон отсюда, – ровно произнесла Рогова и захлопнула дверь перед носом когда-то подруги. – Сссссука, – скрежетала зубами, нервно обваливая куски рыбы в муке. – Моя, значит, врет, а ее – святая… кто определит-то. А это жлобье калугинское – одеколон копеечный девкам пожалели.
На реке гудели суда. Рогова повернула голову в окно, ждала, пока рыба поджарится с одной стороны. Смотрела невидящим взглядом, как расходятся в опаловых сумерках длинные черные баржи. Выключив плиту, толкнула сковороду в сторону. В зале у стеллажей с книгами шарила глазами по толстым темным корешкам альбомов: какой из них. «Убью, если не вернула этих артистов сраных. Просто удушу», – Рогова дернула на себя нужный альбом. Целый серебристый ворох фотографий высыпался оттуда. Вера охнула и наклонилась. С самой верхней карточки на нее снова летели светлые огромные глаза подруги. На этот раз – дерзкие и смеющиеся. Рогова опустилась на пол. В клубе это они на новогоднем вечере, еле сдерживаются, чтобы не расхохотаться. Нина крикнула перед этим Леньке-фотографу: «Чтобы без подбородков тройных», – чуть не лопнули от смеха, после вспышки сразу и прыснули. Нина в костюме Красной Шапочки обнимает ее сверху, почти висит на маленькой Роговой. Когда в тот вечер она вошла в клуб, все просто упали: Красная Шапочка – дылда. А ей хоть бы хны. Вместо шапочки на светлом каре красная тюбетейка. В черно-белом не видно, но как это забудешь.
На фото Вера горбится в изгибе ее острого локтя, как под коромыслом, даже ободок из мишуры сполз немного на лоб. Сзади плакат по стене «С Новым 1973 годом!». С Ниной все время хотелось быть рядом. Точно она огонь или озеро.
А как Нинка потом эти глаза свои вскинула, вытаращила, когда она замуж за Колмогорова собралась: «Ты же не любишь его». Сука какая.
Вечером на огороде запалили костер, мясо пожарить. Поплыл дымок над темнеющими грядками с луком, над картошкой, к серебряной молчаливой реке поплыл. Первые капли жира, упавшие на угли, выманили из дома детей: так, глянуть просто, скоро ли, понятно, что ужинать все равно в доме на веранде, – на улице мошкара сожрет.
– Райка, – спохватилась Рогова. – Ты одеколон у Калугиных украла?
– Мам, ты чего? – дочь ловко отпрыгнула в темноту. Возмущенно фыркала оттуда.
– Точно? – заорала Рогова. – Смотри у меня… Быстро принесла ковш из дома – угли горят!
* * *Ночью Вера проснулась от злости. То есть сначала, конечно, от духоты – чертова марля на окне плохо пропускала воздух. Прошлепала на кухню, выпила квасу из холодильника, ворочалась потом, но так и не смогла уснуть. Хорошо еще, что Колмогоров уехал по делам в город. Можно без опаски крутиться, вздыхать в полумраке бессонной страдалицей. Вера содрала сорочку, спихнула на пол простыню, которой укрывалась, – намочить ее, что ли, – лежала на спине с закрытыми глазами.
Ведь она нормальная была, Нинка, веселая, дружили как. Всех завидки брали. Откуда вдруг святости нанесло? То не так, это не очень, замуж не по любви, тьфу. Окончательный разлад случился, когда муж Нины влюбился в приезжую инженершу и затосковал навек. Честный мужик оказался, порядочный – как понял, что дело табак, стал дома просиживать, боялся даже в гастроном выйти, чтобы не столкнуться там со смешливой инженершей. Только на колонку за водой и ходил, да на буровую к себе. Почернел, высох за три месяца. Нина рассудила, что арифметика здесь простая: или всем пропасть, или двое из трех будут счастливы. Собрала его пожитки в чемодан, рюкзак еще, плакала, конечно. Через год у него с инженершей двойня родилась, жить молодым было негде, вот тогда Нина и решила продать просторный дом своей матери, в котором осталась с дочкой. Деньги поделила – им побольше, себе поменьше. От людей отбивалась: «Так нарочно я. Им же полов больше скоблить». Смеялась, что, если мужичок какой подвернется, все обратно заберет. Веру тошнило от красивости поступка, от того, что подруга так представляется, смеется делано.
Поселок тогда замолчал – ни шепотка вокруг. Вера села на кровати, задышала. Людей жалко: как не понимают, что притворство одно. В рай намылилась, не иначе.
Снова потянула с пола простынь. Хоть как-то от комара закрыться – звенит и звенит у лица, одинокий, ненавистный.
Третьи петухи запели. За штапельной занавеской распускался потихонечку белый свет. Носом схватила далекий запах дыма. Ну все, тайга горит. В такую жару грозы поджигают ее, а скорым дождям не потушить, да и рыбаки еще со своими костерками.
* * *В полдень позвонила Люська Кривонос, сказала, что в «Тканях» куртки детские выбросили, японские, с кармашком. Вера ахнула, занервничала. Директор магазина в отпуске, все сейчас в отпуске, вот тебе и пожалуйста. Товаровед совсем мышей не ловит: могли бы предупредить Веру, уважение проявить. И Колмогорова нет – на склад позвонить, а ей самой вроде и неловко. Может, они догадаются оставить ей куртки, но как же с размерами быть, не знают они размеров. Чудесная куртка с кармашком Райке нужна позарез, да и Сереже младшему колмогоровскому – давай сюда.
Японские товары в поселке не невидаль – они в обмен на южноякутский уголь. Колмогоров рассказывал, что пять лет назад японцы – не у них, конечно, а в Нерюнгри, – узнав мощность местного пласта, упали прямо там на колени и заплакали: черное золото, неслыханная роскошь. Потом так договорились: мы им уголь, они нам технику на разрез и товары свои для республики. Что это были за товары! Падай на колени и плачь, вот где богатство! Зонтики «Три слона», свитерки шерстяные, мягонькие-мягонькие, на прошлой неделе – джинсовые костюмы с вышивкой, а по курткам с прозрачным кармашком весь поселок умирал. Легкие, блестящие, нейлон 100 %, сияющие кнопочки в цвет, молния не на год-два – вечная! Куртка-мечта, стирать можно. Но главное в ней – это карман на груди с окошечком, любую картинку туда или фото. Райка хотела Джо Дассена.
Рогова быстро листала справочник, стараясь отыскать телефон «Тканей». Топнула ногой на короткие гудки – все время занято. А в номере, как назло, одни нули и девятки, долго тащить палец в колечке до отбойника. Полный круг, нервы сплошные.
– Побегу туда, – решила Вера, – расхватают иначе.
На крыльце обдало жаром. Рогова чуть склонила лоб, как в парной, поцедила горячий воздух сквозь зубы. Потом несла себя с горочки в этом плотном зное быстро, но экономно, чтобы силы не потратились. Щурилась от солнца, смешанного с таежными дымами, которые бочком-бочком вползали в поселок. Этот едкий союз уже стер границы горизонта, растушевал изломанную линию далеких крыш, щипал глаза, не давая оглядеться: смотри себе под ноги, щурься до самого центра. Хотя что там разглядывать – пустые обочины в это время: кто не на работе, тот в отпуске, растянулся где-нибудь на песочке в Гагре, море шурх-шурх рядом. На бежевых босоножках сразу пыль, и шага не ступила, скрип бутылочных осколков под ними, курица сиганула наперерез, прямиком в крапиву, рвущуюся из кучки битого шифера. У дощатой помойки-развалюхи Рогова задержала дыхание. Запах гари мешался с запахом рыбьей требухи и кислятины. Две собаки в тени у колонки даже ухо не приподняли на Верин шаг, заразы меховые, ну ничего-ничего, недолго вам дохлыми притворяться, вот-вот дымное солнышко к вам приползет, через полканавы ждите.
При виде этой колонки у Веры всегда теперь сжималось сердце. В начале лета Сережка колмогоровский, убегая от ребят – чего-то там не поделилось, тайменями, видать, мерились, – в пылу погони врезался в нее со всей дури, даже не помнит как. Нос сломал, рухнул рядом без сознания. Когда она прибежала, еще не очнулся: лежал в луже крови – так ей запомнилось, – бледный, растерзанный.
Завидев издалека хвост галдящей очереди, Рогова сразу позабыла и о Сереже, и о жаре. Дернулась зайти со двора, но без директора лучше идти напролом – так отдадут. При ее приближении очередь замолчала, хмуро здоровались; может, и скривился кто, да ей дела нет.
– Сказали не занимать, – робко запустили между лопаток.
Выжидательно и спокойно смотрела на громкую Аню Иващенко, сдерживающую очередь в дверях – один вышел, один зашел, только так будет, штук тридцать, говорят, осталось. Иващенко посторонилась неохотно, матюгнулась за Вериной спиной, негромко, но Вера слышала.
В узеньких «Тканях» не протолкнуться. И хотя Роговой, пробираясь к прилавку, пришлось пару раз поработать локтями, все расступались, узнав ее, замолкали, глотая брань, шипели вслед, здесь уже никто не поздоровался. Зубной врач Рубина, обхватив накрепко куртку-мечту, пыталась вытолкнуться задом из толпы, счастливо огрызалась напоследок. Следующей в очереди была Нина. Качалась над прилавком – сзади напирали, – потная, веселая, дула себе на челку, зажав в кулаке сложенные вдвое купюры. Она удивилась внезапной Роговой. Молча посмотрела на нее, чуть отвалилась от прилавка, пропуская.
– Встаньте там кто-нибудь. Не пускайте без очереди, – тоскливо завывали от дверей.
Три добровольца-контролера сомкнулись полукругом за Верой и Ниной.
Пока продавщица искала нужный Роговой размер, а потом меняла цвет на «немаркий», все сдержанно помалкивали. Только где-то сзади гудели, конечно. Она старалась не слышать, сосредоточившись на атаке. Старая Савелиха, однако, не выдержала, вывалилась из-за Нининой спины к прилавку, чуть ли не легла на потемневший деревянный метр:
– Каким ветром-то, Вер? Тебе же домой всё приносят. По людям стосковалась, что ль?
Рогова не шелохнулась. Глядя продавщице прямо в переносицу, твердо произнесла:
– Мне еще 38-й.
Ах, как они рассвирепели! Передавали по цепочке ее слова тем, кто не слышал. Со всех сторон полетели мат и угрозы. Три контролера в кружок орали, солидарные со всеми, но к прилавку, слава господи, никого не подпускали.
Савелиха, стараясь прорвать оборону и добраться до оборзевшей Роговой, тяжело зависала на их сцепленных руках:
– Хер тебе, а не 38-й.
– Вера, по одной в руки, – на что-то надеясь, бормотала у виска Нина.
Но Рогова была готова к взрыву, потому и не тратилась силами ни на старую Савелиху, ни на благодарность Нине.
– Ты чё? Оглохла? – спокойно спросила у молоденькой продавщицы.
Та, пометавшись косенькими глазами по сторонам, толкнула к ней второй шуршащий пакет, пыталась побыстрее рассчитаться.
– Люди добрые, так оно вон в чем дело, – завопила вдруг отчаянно Савелиха. – Вы чё, забыли? Она же у нас не как мы, она же начальство!
Савелиха забыла качаться на руках контролеров и со значением задрала вверх кривой темный палец.
Вера мотнула головой, не понимая, отчего так грянуло хохотом со всех сторон. Как будто они догадались, что две японские прекрасные куртки у нее навсегда, уже точно никому не достанутся, и решили искупать, утопить ее напоследок в этом диком радостном вопле, где все они были заодно, веселые, дружные, команда, а она, она совсем одна… только горны и барабаны в темной вожатской.
«О чем это они?» – судорожно думала Вера, запихивая сдачу в кошелек.
– Надо же такое написать. Я вам не кто-нибудь там, а начальство, – всхлипывала Савелиха. – Не рабочий и колхозница… начальство!
Вере сделалось нехорошо. В выматывающей духоте как будто еще кипятком в лицо. Случай, на который намекала бабка, был позорный. Счетчик Михаил в январе, заполняя переписной лист, спросил, к какой общественной группе она относится. Пункт такой был в бланках. Вера искренне не поняла, о чем он, не знала, как отвечать. Он перечислял, правда, бубнил: «Рабочий, служащий, кустарь…» Не дослушав, ввернула свое: начальство. Всерьез сказала, без шуток.
Колмогоров тогда покраснел, одернул ее, а счетчик, казалось, и бровью не повел, отмечал что-то в своих бланках, прихлебывая чай, и вот же. Она так радовалась тогда, что мимо чужих прошло, а среди своих забудется, скоро забудется.
Рогова и представить не могла, что о том ляпе знает весь поселок, потешаются над ней. Темный пар стыда мешал ей видеть обидчиков. Нет, нет, она не заплачет, а вот в обморок рухнуть боялась.
– Да вы с ума сошли, – закричала вдруг Нина. – Человеку плохо, неужели не видите. Пропустите ее на воздух.
Толпа снова нехотя расступилась. Пропускали ее, нет, не толкали вдогонку, но случайное теперь было намеренным – двинуть локтем, задеть порезче, попонятнее.
Вера слышала за спиной, как накинулись теперь на Нину, зачем пустила председательшу, по старой дружбе, поди, как та отбивалась: хотите, свою куртку отдам, выйду из очереди, а что, и отдам, деньги целее будут.