bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 11

Нисколько не смущенный Шифф с достоинством откланялся, и делегация удалилась. А у Сергея Юльевича после этого разговора еще долго оставалось в душе нечто вроде отрыжки, как после дурно сваренного обеда, и каждый раз, когда пред ним вдруг спонтанно всплывало красивое, благообразное, со смеющимися глазами лицо Шиффа, он невольно морщился, как от зубной боли.

Мир с Японией оказалось заключить гораздо проще, чем с финансовыми олигархами Америки. Никто не ожидал, что японцы, претендовавшие и на весь Сахалин и Курилы, и на возмещение всех военных расходов Японии, и на выдачу русских судов, укрывшихся в нейтральных водах, и на то, чтобы не держать России флот на Дальнем Востоке, и на много чего еще, вдруг неожиданно для всех приняли русские условия без единой поправки. Это быстрое согласие, несовместимое, казалось бы, с недавними победоносными действиями японской армии, означало только одно: маленькая Япония, несмотря на все финансовые вливания Америки и Англии, конечно же долго не могла тягаться с гигантом-Россией, выдохлась, и только заключение мира спасло ее от финального поражения. Условия мира оказались столь малопредпочтительными для Японии, что глава японской делегации Комура вынужден был уйти в отставку, а в самой Японии после подписания договора разразилась буря негодования и протестов, даже траурные флаги вывешивали. Территориально мы уступили только южную часть Сахалина, и эта царская уступка была скорее подарком не японцам, а Рузвельту, страстно желавшему хоть чем-нибудь ублажить японцев.

После заключения мира показывали русскому министру американскую жизнь во всей красе, и многое удивляло Витте. И дурной, но дорогой стол, от которого пришлось в первые же дни приезда лечить желудок и сидеть на жесткой диете, и обед без скатерти на приеме у президента Рузвельта, и простые нравы у молодежи, позволявшие девушкам уходить чуть не до полуночи с молодыми людьми на прогулки. Поразило его и то, что американские студенты, ничуть не шокируясь, служили летом в ресторанах и гостиницах. (О, если бы нашему студенту предложили подобную сомнительную службу! За подобное предложение можно было бы получить и по шее. Ибо наш дикий, но гордый студент скорее умрет от голода, нежели пойдет в лакеи!) Но больше всего потрясло Витте даже не это. Спрашивал он у американских профессоров: возможны ли у них такие политические беспорядки в университетах, как в России, и что бы они сделали, если бы такое случилось? Долго не понимали, что он имеет в виду. А когда поняли, даже растерялись. Да для чего же устраивать беспорядки, когда студенты пришли учиться?! Да если бы такое немыслимое дело свершилось, сами студенты выбросили бы зачинщиков немедленно из университета вон!

Вот оно, оказывается, как в демократической стране! Воистину мы еще во всем азиаты!

Вернувшегося «со щитом» Витте царь наградил, возведя его в графское достоинство, правда, злые языки тут же окрестили его в насмешку графом Полусахалинским.

Что касается российского общества, оно по-прежнему негодовало. Оно негодовало по поводу войны, негодовало и по поводу мира. Оно негодовало теперь онтологически и перманентно, по принципу – что бы ни делало «это» правительство, все ужасно, потому что Россия с «этим царем», с «этим правительством», с «этим режимом» никогда не будет Европой, а только тюрьмой народов и мировым жандармом.

10

Государь Николай Александрович никогда не забывал, что родился в день памяти святого Иова Многострадального, и часто думал об этом на протяжении всего скорбного своего пути. (Даже Аликс, когда становилось слишком тяжело, называла его: «мой бедный Иов».) Предсказаний о его мученическом пути было много. Эти предсказания начались давно, смолоду, когда, еще будучи наследником, совершая полукругосветное путешествие на Восток, он оказался в Стране восходящего солнца. Встреченный буддийскими монахами с необыкновенным пиететом и преклонением, услышал юный Николай от известного, почитаемого всей Японией отшельника монаха Теракуто совершенно невместимые слова о своем будущем, которые могли бы показаться нелепой фантазией, если бы часть пророчеств не исполнилась буквально через несколько дней. Речь шла о смертельной опасности, нависшей над его головой.

– Но смерть отступит, – говорил монах, – и трость будет сильнее меча… и трость засияет блеском.

Что это за трость и отчего она засияет, открылось скоро. Некий фанатик-японец неожиданно ударил наследника саблей по голове, удар, скользнув, не причинил серьезной раны. А греческий принц Георгий, путешествовавший вместе с Николаем, не растерялся и изо всех сил ударил бамбуковой тростью преступника, чем спас жизнь наследника от повторного нападения безумца.

По возвращении Николая в Петербург император Александр Третий попросил на время эту трость и вернул ее греческому принцу, осыпанную бриллиантами.

Возможно, это мгновенно исполненное пророчество должно было обратить внимание Николая и на последующие прорицания, сказанные ему монахом.

Страшные и необыкновенные слова говорил Теракуто, огнем выжигая их на сердце наследника, – о великих скорбях и потрясениях, которые ждут его, будущего царя Николая, и его страну, – называя его «небесным избранником и великим искупителем за народ свой»…

– Ты будешь бороться за ВСЕХ, а ВСЕ будут против тебя… Настанет время, что ты – жив, а народ – мертв, но сбудется: народ – прощен, а ты – свят и бессмертен… И друзья и враги преклонятся пред тобою. Враги же народа твоего истребятся… Вижу огненные языки над тобой и семьей твоей. Это – посвящение. Вижу бесчисленные священные огни в алтарях пред вами… Это – исполнение. Да принесется чистая жертва и совершится искупление. Станешь ты осиянной преградой злу в мире… – И много, много еще говорил из того, что было открыто ему в Книге судеб…

Но как принять это сердцем и разумом молодому, исполненному сил, любви и надежд человеку, еще только начинавшему жизнь, – с недоверием, трепетом, страхом?.. Да, пожалуй, экзотическая речь японского монаха вскоре и забылась за прелестью многих беззаботных и счастливых дней, пока новое пророчество не ожгло сердце.

Уже не юношей-наследником, но молодым царем и отцом встретил Николай Александрович новое грозное предупреждение. Знали в семье Романовых о завещании вдовы Павла Первого императрицы Марии Федоровы, заповедавшей день в день ровно через сто лет после кончины мужа открыть особый ларец, хранившийся в одной из комнат гатчинского дворца с пророчеством монаха Авеля. Тот день наступил двенадцатого марта тысяча девятьсот первого года. Из царскосельского дворца в Гатчину отправилась веселая чета: император Николай Второй и императрица Александра Федоровна. А вернулась – задумчивая и печальная… и не раз приходилось впоследствии слышать ближним царя странную фразу: «До восемнадцатого года я ничего не боюсь…»

«На венец терновый сменит он корону царскую, – писал Авель, – предан будет народом своим, как некогда Сын Божий. Война будет, великая война, мировая… Измена же будет расти и умножаться. Накануне победы рухнет трон царский. Кровь и слезы напоят сырую землю…» И еще, и еще, да все жутче и беспощаднее… Захолонуло сердце. Да что же это?.. Да неужели?.. А ведь все предсказания монаха дотоле сбылись. И день и год кончины прапрабабки Екатерины, и страшная смерть самого Павла, и сожжение французами Москвы, и добровольный уход с трона Александра Павловича, и убиение Александра Второго… Неужто и о нем сбудется?

Шестого мая – рождение царя. День памяти святого Иова Многострадального…

А тут и третье слово о нем подоспело. От самого пресветлого батюшки Серафима. Уж как не хотел прославлять батюшку Серафима Синод! Да и отчего бы это? «Слишком много чудес!» – ответствовала комиссия. Да что за странная причина? А еще? Мощи не оказались нетленными… Дважды отклоняли просьбу Николая, и только на третий раз повелел им царской своей волей: «Немедленно прославить!» Смирились.

И вот Дивеевская обитель. Народу сошлось, съехалось – сотни тысяч! Среди лета Пасху запели, как и предсказывал батюшка Серафим. Царь со сродниками-князьями гроб с мощами на плечах несет, а вокруг тысячи, тысячи падающих как срезанные колосья в умилении сердец на колени с зажженными свечками и – тишина благоговейная, неземная, и – радость на сердце невместимая! Так и слышится ласковый батюшкин голос, обращенный к каждому: «Радость моя!..» Вот оно, сретение царя и народа, о котором всегда тосковало сердце царево. И как хорошо, что никого здесь нет из «прогрессивно мыслящих» – ни социалистов-партийцев, ни надменных всезнаек студентов и профессоров, ни пересмешливых, иронично подмигивающих журналистов. Только единый духом народ православный, только царь его и святой их.

Кабы и всегда так, в таком бы ладу и мире жить! Да средостение, день ото дня пухнущее меж царем и народом, куда деть?

«Будет некогда царь, который меня прославит, после чего будет великая смута на Руси, много крови потечет за то, что восстанут против этого царя и его самодержавия, но Бог царя возвеличит». Эти слова, сказанные батюшкой еще императору Александру Первому, государь знал, а вот чего не знал, чего и представить себе не мог, так это – обращенное к нему лично письмо, собственноручно написанное батюшкой Серафимом: «четвертому государю, который приедет в Саров», запечатанное простым хлебным мякишем.

Получил письмо – задрожали пальцы, вскрывая затвердевшую хлебную печать. А как прочел – зарыдал Николай Александрович и никому содержание того письма не открыл.

Придворные утешали: батюшка хоть и святой, а может и ошибаться, но государь плакал безутешно.

И еще была тогда же встреча с блаженной Прасковьей Ивановной.

Пашу Саровскую почитали святой, и все великие князья пожелали с ней свидеться, но она оставила только царя с царицей, а все удалились.

– Садитесь, – говорит им блаженная. А сесть-то и некуда, все стулья из кельи вынесли пред посещением множества гостей высоких, на полу только ковер постелен. – Садитесь на пол.

Опустились на ковер. И вот стала им Прасковья Ивановна все говорить, что потом и исполнилось: и про гибель России, и про гибель династии, про разгром Церкви и про море крови…

Их Величества ужасались, и государыня уже клонилась к обмороку.

– Я вам не верю, этого не может быть! – восклицала она.

А было это за год до рождения наследника, и они очень молились батюшке Серафиму и Богородице о даровании им сына. Тут Прасковья Ивановна достала кусок красной материи и говорит:

– Это твоему сынишке на штанишки. Когда он родится, поверишь тому, о чем я говорила вам.

Последние слова Прасковьи Ивановны были такие:

– Государь, сойди с престола сам!

Содрогнулось царево сердце.

Но до этого оставалось еще долгих пятнадцать лет!

Нет, царь Николай не стал спорить с Богом, как Иов Многострадальный, не стал вопиять: за что, Господи?! Но с этого времени стал считать себя уготовленным на крестные муки и позже говорил не раз: «Нет такой жертвы, которую бы я не принес, чтобы спасти Россию». Хотя по-человечески порой и молился: «Да минует меня чаша сия!» И надеялся: а вдруг минует, вдруг Господь отложит суды Свои и переменит пророчества святых Своих?..

Через год после саровских торжеств родился у них с государыней наследник-сын. Долгожданное, многочаемое, вымоленное дитя. Не было слов благодарности Богу за эту милость, без конца служили благодарственные молебны, не уставал еженощно со слезами благодарить! А через сорок дней возникло у младенца первое кровотечение, и ужас объял родителей.

Гемофилия!

О Господи, как страшно посещение Твое! «Ибо ужасное, чего ужасался я, то и постигло меня, и чего я боялся, то и пришло ко мне…»

И все грознее обступали беды. Вдруг – война. Ненужная, нековременная (а разве бывает война – ко времени?), без единой победы, так же внезапно и оборвалась, как началась. И было впечатление, что только наконец всерьез замахнулись – и… замах повис в воздухе. Растаяла нелепая война, как сон дурной, будто и не было ничего. Только над флотом Российским сомкнулась морская пучина да десятки тысяч русских солдат заснули на сопках Маньчжурии вечным сном…

И провокация «кровавого воскресенья» хлестнула больно, никто не понимал, не было такого, чтобы сотни тысяч со всех концов – с требованиями к царю: «Повели исполнить, а не то!..» А что «исполнить»? Да читали ли они, эти несчастные толпы, чтó вписали за них хитроумные, коварные, чужие толкатели на разрыв народа с царем? Да знали ли, кто невидимый идет с ними рядом, прячась за спины их, за святыни их, кто, хохоча и кривляясь, ведет всех их в обрыв?

Стрельбой в народ – словно перерезали меж них пуповину и по разные стороны кроваво разодрали, развели с царем. Зарекся царь после девятого января; никогда не хватило духа проливать народную кровь. После Ходынки, после девятого января… Иов, Иов Многострадальный… Не мог, не смел поднять руку на свой заплутавший, соблазненный бесчисленными иудами народ.

И убийства… одно за другим… пять тысяч политических убийств за несколько лет! И – стрела в самую сердцевину – великий князь, сын Александра Освободителя, дядя Сергей! Кто же следующий?.. И жили в Царском Селе как в затворе. Царь, запертый в своем дворце. Уже и прогуливаться по саду небезопасно стало… Да царствует ли он в своем православном царстве? Да православное ли оно? В Сарове знал, что да, а в Петербурге?..

И вот зрела мысль… великая… страшная… Оставить престол самому. Как повелела Паша Саровская… Быть может, этим подвигом жертвы царя-помазанника Господь переменит судьбу страны?.. Оставить. Передать наследие сыну… Назначить регента… Вернуть патриаршество России. И по примеру Феодора Романова – отца первого царя новой династии – стать патриархом… Мучился-лелеял эту мысль. Примерялся к подвигу. Принять монашество в тридцать шесть лет, оставить несравненно, навеки любимую, без которой и дня немыслимо прожить, супругу!.. И она согласна! И она все понимает. Дорогая Аликс!..

В конце зимней сессии собрались синодалы.

– Известно мне, что и в Синоде, и в обществе много толкуют о восстановлении патриаршества, – сказал Николай. – Я много думал и изучал этот вопрос. Значение патриаршества на Руси во все времена, а наипаче в годы великой смуты междуцарствия – огромно. Думаю, что для России, переживающей ныне новые смутные времена, патриарх и для Церкви, и для государства необходим. Может быть, вы уже наметили между собой и кандидата в патриархи?

Вопрос был столь неожиданным, что митрополиты растерялись. Разумеется, разговоры и даже кой-какие надежды на восстановление патриаршества были, но никакие имена вслух не произносились; казалось, преждевременно и произносить – и вдруг!..

– Ну а что, если, как я вижу, кандидата себе вы еще не наметили или затрудняетесь с выбором, что, если я предложу его вам сам?

– Кто же это, Ваше Величество?

– Не угодно ли вам принять в кандидаты меня?

Как громом пораженные, стояли митрополиты, потупившись, не зная, что отвечать. И каждый из них не надеялся ли услышать из уст государя вдруг свое имя? А теперь, стыдясь, тупили головы за свою невольную, прельстительную гордыню.

Так провиденциально и промолчали.

Значит – тому не бывать. Значит – чашу сию пить. Господи, помоги!..

А с пролития подданными царской крови уже ничего не стало страшно подданным царским. Убийство Александра Освободителя словно развязало всем будущим бомбистам руки. И общество с облегчением вздохнуло: наконец-то стало морально позволено убивать. Убили, и – ничего, общество даже понимающе заулыбалось. Конечно, это правительство не могло не огрызнуться повешением виновных (хотя многие великие, и Лев Толстой в том числе, взывали бомбистов простить!). Но вешают исполнителей, а мозг, а вдохновители и организаторы – целехоньки и на свободе, даст Бог, разделаются и с Николаем Последним! И ничего сакрального в царском звании нет. Обычный, из мяса и костей, человек, среднего ума и ничтожных достоинств, а почему-то управляет гигантской страной, да мы лучше сумеем, у нас во-он какие европейски образованные умы! Сам Павел Николаевич Милюков, например, ученик Ключевского, между прочим, историк и основатель партии кадетов, или Александр Иванович Гучков, образованнейший, храбрейший и богатейший, из московских предпринимателей, да мало ли? Вот кого надо в правительство, да чтобы правительство было ответственно не перед пешкой-царем, а перед всенародно избранной думой! А дума чтобы была не совещательная, как хотел схитрить царь (вишь ты, народу, мол, мнение, а царю решение, как бы не так, это ведь когда было, при царе Горохе!), а законодательная, как в свободной Европе! («Мнение» – нам, и «решение» – нам же! А ты, ежели хочешь еще пожить, согласись на декор!) И чтобы всем политическим – немедленно и категорически полную амнистию и революцию до победного – продолжать! И чтобы все, какие ни есть на свете свободы, немедленно предоставить! И чтобы, главное, все постановления газетчиков – исполнять! А войска и казаков из столицы вон, и чтобы впредь – не сметь себя защищать!

Рвали, рвали из царских рук власть. Живя как у Христа за пазухой и не ведая, как шапка Мономаха тяжела и что не по Сеньке шапка. Но все сеньки уверяли себя и друг друга, что и они шиты не лыком и в два счета управятся с Россией, а не управятся, так, перефразируя классика, России ли провалиться или чтобы мне во власть не сходить? И выходило: провалиться России.

Для чего столько пророчеств? Не для того ли, чтобы царь за многие лета сумел очистить и смирить душу свою и приготовить ее для подвига жертвоприношения? А до сего предначертанного креста исполнять свой царский долг по совести. А долг царский еще и в том, чтобы не давать ворам расхищать власть.

Народу мнение, а царю решение. Многовековая формула русской власти.

«Да отчего бы не дать конституцию России? – сердился Витте. – Когда общество настойчиво требует ее вплоть до революции! Когда все страны идут этим путем! Когда участие во власти народного представительства неизбежно, как неизбежно и ограничение царской власти!»

Народного?.. О, если бы народного!.. И это роковое… ограничение власти… И ты уже не вполне хозяин земли Русской. А кто хозяин? Многомятежная, переменчивая, амбициозная, жадная, вненациональная, ненавидящая и презирающая Россию интеллигентская толпа, сладкоголосно называемая парламентом?

И у самодержавного царя есть ограничение своего самодержства. Ограничение волей Божией. Ограничение ответственностью пред Богом. Будет ли такая ответственность у думы? Чем будут руководствоваться партии в своей борьбе? Не амбициями ли, не гордыней, не упрямым ли легкомыслием мнений? А хуже того – корыстью? А еще хуже – предательством интересов России? Да неужто отдать страну на растерзание межпартийных склок? И разве решение, принимаемое одним человеком, хуже принимаемого толпой? И один человек может ошибиться, но и толпа не застрахована от ошибок. Но один – отвечает пред Богом, а у толпы нет ответственных, нет виноватых… Хозяин радеет обо всем хозяйстве, а временщик…

Нынче ранняя осень. За окном Александровского дворца чернеют голые деревья. Кружатся последние листья… Смеркается.

Царь стоит у окна, смотрит на опустевший, безмолвно застывший парк, ждет.

Вчера дядя Николаша заявил, что застрелится, если Николай не примет проект Витте о свободах. Конечно, вздор. Что застрелится. Но… где же выход? После заключения мира с Японией рассчитывали на примирение с обществом, по крайней мере, на передышку. Но общество словно сошло с ума: от желторотых гимназистов до епархиальных барышень и от умудренных профессоров до светских дам – на улицах, шествиях, в газетах, в салонах, ресторанах, концертах, на митингах, в школах, университетах, дома, в гостях, на банкетах – все безмысленно вопило: да здравствует Учредительное собрание и долой царя! И на бесчисленные забастовки кем-то насильственно сгонялись сотни тысяч рабочих, и остановка общей работы парализовывала жизнь страны.

А выхода было всего два: военная диктатура или… виттевское дарование свобод.

11

Глебушка хорошо запомнил этот день, восемнадцатое октября тысяча девятьсот пятого года. Как обычно, он встал в половине восьмого утра, позавтракал с мамочкой и Павлом (отец в это утро лежал с простудой, и ему принесли завтрак в постель) и отправился в гимназию. По дороге он зашел к приятелю Володе Антонову, с которым учился в одном классе. Володя был сыном присяжного поверенного и часто рассказывал Глебушке разные, ужасно интересные, услышанные от отца уголовные истории. Вот и сейчас он встретил Глебушку с видом тайного заговорщика и, округлив глаза, в нетерпении ожидал поразить товарища своей новостью.

– А ты знаешь, что у нас теперь в стране? – спросил он приятеля, выходя из калитки и дожевывая на ходу булку.

– Что? – не понял Глебушка.

– Эх ты!.. Что же это, у вас газет утренних не читают?

– Почему? Отец читает…

– Стало быть, ты уже знаешь, что у нас теперь конституция!

Глебушка остановился. Он знал это слово, о конституции часто говорил отец как о чем-то недостижимо прекрасном, что сразу же сделает всю нашу жизнь если и не вполне райской, то почти. На этом замечательном постулате, однако, его политические представления заканчивались, и он наивно спросил:

– Что же, у нас теперь не будет царя?

– А зачем он, если конституция? – важно проговорил Володя. – Теперь все будет по закону.

– А разве раньше было… не по закону?

– Ну… понимаешь, раньше, может, и по закону, зато не было свободы. А сейчас… захочу – пойду в гимназию, а не захочу… – Володя засмеялся. – Не пойду! И никто не имеет права заставлять!

– Ну, это уж ты врешь! И при конституции надо будет учиться!

– Да пусть учатся дураки, а я все равно в революционеры пойду.

– В революционеры – это хорошо. У меня старший брат революционер, – сказал Глебушка с гордостью. – Он сейчас знаешь где?

– В тюрьме?

– На поселение отправили.

– Здóрово!

– Да. Только мама все время плачет, – вздохнул Глебушка. – Жалко ее.

– Женщины вообще… ничего не понимают.

– Смотря какие. У моего брата жена, например, тоже революционерка. Они в тюрьме поженились.

– Здóрово! – повторил Володя. – Это я уважаю. А у меня знаешь что есть? Картинки…

– Какие картинки?

– Ну… с голыми женщинами.

– Врешь!

– Не вру! Хочешь – покажу.

Глебушка помолчал, преодолевая соблазн.

– А где ты их взял? – спросил он, уклоняясь от прямого ответа на заманчивое предложение.

– У брата. Там, знаешь… – И Володя, хихикая, что-то зашептал ему в самое ухо. – Обхохочешься! Приходи.

Они дошли до ворот гимназии. Во дворе кучками стояли старшеклассники и о чем-то возбужденно спорили. Странно, но на урок никто не спешил, словно и впрямь, по Володиному слову, наступила свобода и учеба теперь зависела исключительно от пожелания самих учеников.

Мальчики вошли в вестибюль. Он был украшен красным кумачом (когда успели?), и на нем тоже вырисовывалась сакраментальная надпись: «Да здравствует конституция!». Повсюду сновали взволнованные учителя, и на груди у большинства из них болтались какие-то красные тряпочки в виде бантов или розеток, столь быстро нацепленных, будто заготовленных заранее. Общее возбуждение нарастало. Первоклашки таращили глаза, переводя их с учителей на старших, мало что понимая в происходящем, зато старшие изо всех сил старались переживать исторический момент, чувствуя себя причастными к чему-то необыкновенному, что может изменить всю их дальнейшую жизнь.

Наконец всех пригласили в актовый зал, и директор, тоже с красным бантом, поминутно вытирая лысину, срывающимся голосом торжественно поздравил учащихся с царским манифестом, провозгласившим долгожданные политические и гражданские свободы. В честь великого события уроки отменялись и учащихся распускали по домам праздновать победу.

Разумеется, все гимназисты, освобожденные от занятий, закричали «ура», но домой никто не пошел, а разрозненной толпой отправились в центр города. На Караваевской встретили студентов, спешащих, так же как и гимназисты, в сторону Крещатика. Во главе тысячной демонстрации шли университетские профессора, и среди них и ростом, и всей мощной фигурой выделялся Глебушкин отец Тарас Петрович Горомило.

– Смотри, смотри! – толкнул товарища в бок Володя, указывая глазами на Глебушкиного отца.

А он и сам уже видел и удивлялся, как это только что лежавший с температурой отец оказался во главе колонны и тоже с чем-то красным, прицепленным к пальто.

Лицо Тараса Петровича сияло нездешним восторгом, он шел быстрым, уверенным шагом, раздувая ноздри, его мощная грудь разрезáла воздушное пространство, как корабль волны, устремляясь вперед к одной ясно видимой ему и блистающей впереди цели. И Глебушка не посмел подойти к такому героического вида отцу, напоминавшему ему сейчас не то древнегреческого Ахилла, не то Спартака, не то самого Зевса – кого-то величественного и для простого смертного недоступного. Они с Володей пристроились сбоку, теряясь в рядах студентов, стараясь быть незаметными для «громовержца», но «громовержец», и увидев их, не обратил бы на них никакого внимания, погруженный в грандиозность свершающегося на их глазах потрясения основ.

На страницу:
6 из 11