bannerbanner
Отсутственное место
Отсутственное место

Полная версия

Отсутственное место

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– И только-то?

– Тебе мало? Да они все на меня набросились! Как свора собак! «А у меня печень!» «А у Лисицыной легкие!» «Все ходят, а ты отказываешься?» – «Пусть, – я сказала, – все поступают, как хотят, а за себя я решила».

– Ты права! – у Гирник отлегло от сердца. Она побаивалась, уж не совершила ли жертва преследования чего-нибудь неблаговидного. Тошно защищать гонимого, который тебе же в душе противен.

– А ты не хочешь отказаться от базы? – азартно спрашивает собеседница, торопясь сплотить ряды восставших. – Неужели у тебя не найдется какой-нибудь подходящей хвори?

– Вроде бы нет.

Против овощебазы Гирник ничего не имеет. На днях отдел опять гоняли туда, и она обнаружила, что хотя ехать приходится на далекую окраину, а перебирать гниющие огурцы в промозглом полутемном помещении под началом грубой, развязной тетки – удовольствие небольшое, зато после обеда сразу отпускают домой. Часа четыре выгадываешь. До нее уже дошло: в этой игре время – главная ставка.

– Жаль. Ну, ничего не поделаешь. Говорят, ты филфак закончила? Завидую! Я всегда любила читать, а уж в юности – прямо запоем. Особенно Гюго. Мне нравится, знаешь, чтобы сильные страсти, яркие характеры…

Что ж, надо приятельствовать. Пусть она жалеет, что у собеседницы нет хворей, – это от яркости характера. Человек уже весь в борьбе, прикидывал, нельзя ли и шурины недуги использовать как орудие защиты и нападения. Хотя с виду старший инженер Розита Розенталь похожа не на даму-воительницу, а на пышный, начинающий увядать цветок. Хмыкнув про себя, Шура вспоминает покойную бабушку-немку, ее привычку переводить на русский все поддающиеся такой операции фамилии. Услышав, скажем, про Евгению, она бы непременно сказала: «Беренберг? Это значит Медвежья Гора»… А Розенталь – кажется, Долина Роз? Ну да, понятно: ЦНИИТЭИ не подходящее место для Розы Долины. Даже если она смахивает скорее на разлапистый пион. Ну и ладно. Зато ей не чужд Гюго.

– Я бы еще больше хороших книг прочла, если бы в другое время расти. А я вместо этого всякой сталинистской чуши наглоталась. Такая была рьяная, вспомнить страшно. Однажды к нам мой дядя приехал с Урала, чудный человек был, я его с детства боготворила. Сидит за столом и вдруг, слышу, маме говорит: «Все-таки Сталин негодяй…» А мне шестнадцатый год, нрав бешеный. Как закричала: «Вон из нашего дома! Близко не смей подходить! Еще раз увижу тебя – доложу, куда надо, что ты враг! Честное комсомольское!» И я бы сделала это! Дядя тогда сразу уехал. Так и не виделись больше. Он через несколько лет умер. До сих пор жалко. Какая дура была!

Мгновенно проникнувшись доверием, Зита теперь много рассказывает о себе. С ней легко – и скучновато. Потому что сама по себе персона Шуры Гирник, равно как и Ани Кондратьевой, ее явно не интересует. В зитиных глазах они всего-навсего две зеленые девчонки, добрые и безвредные, которые в этой ситуации подвернулись весьма кстати. Прошло дня три, и она открыла им тайну: они с мужем уезжают в Израиль! Уже скоро! Месяца четыре, от силы шесть, и ее здесь не будет. Но пока – смотрите же, никому!

По тем временам новость была редкостная, от нее тихо, завистливо кружилась голова. Значит, хоть кому-то теперь можно вырваться отсюда… Пусть не мне, все равно здорово…

– Да почему, почему не тебе? – сердилась Зита. – Там понимающие люди, тем, кому здесь невмоготу, идут навстречу. Можно выправить фальшивые документы, я сама слышала! Давайте договоримся: если кто-то из вас или ваших близких решится, сразу шлите мне письмо, и пусть в нем будет условная фраза. Например, «Шура Гирник чувствует себя хорошо». И все! Я буду знать, что Шуре нужно еврейское происхождение, и я ей его организую! Ах, девочки! Как я уже сейчас люблю Израиль! Свободная, демократическая страна! Да ради нее я, если потребуется, и автомат возьму!

О железной закономерности, с какой у людей определенного склада и воспитания мысль о любви тотчас влечет за собой мечту об автомате, Гирник в ту пору не догадывалась. Равно как и о том, что от низвергнутых кумиров юности в душах остаются пьедесталы. Опустевшие пьедесталы, тоскующие о суровом идоле. И кого туда потом ни взгромозди – Будду, Христа, Родину-мать или аллегорическую фигуру Прогресса – тотчас у монумента пробиваются беспощадные усы, а неофита обуревает трагически-похотливая жажда кого-нибудь крушить во имя…

Нет, еще не посещали Шуру такие мысли. Пылкость Зиты ей симпатична. Но не настолько, чтобы хотелось разделить эти порывы, – вот уж нет! Бежать за кордон, рискуя и там услышать трубный призыв родины, пусть демократической, но тоже, видно, не чуждой трубных призывов? Снова велят встать во фрунт перед державной идеей? Как-то оно глупо. И потом, родители ее и Скачкова, сестра, друзья… разве вывезешь столько народу, да еще по фальшивым документам? Нечего попусту душу растравлять. Шура Гирник чувствует себя плохо! Аминь.

Но вот странность: сейчас ей сверх ожидания живется бодрее, чем в первые дни службы. Здесь, где для нее нет и быть не может ничего реального – ни осмысленного дела, ни сердечной близости, ни забавы для ума – только вражда и способна быть настоящей. («Что, если и они поэтому такие злобные?»). Каждое утро она входит в здание ЦНИИТЭИ, как в логово врага. Собранная. Нервы натянуты до звона. Спина прямая – да, привычная читательская сутулость, и та куда-то исчезла. Из зеркала, что в дамском туалете, на нее взирает теперь дьявольски четкая физиономия с такими сверкающими глазами, каких она у себя не помнила. С эстетической точки зрения эта новая Гирник себе нравится. И в толпу сослуживцев она теперь входит, как нож в масло: какие там подковырки, шпильки? На них нарываешься, когда, развесив уши, вся расплывешься в лирических ощущениях. А сейчас – нет, она и сама чувствует, как невыгодно ее задевать. И болтовня отдельская при ее появлении разом глохнет. Так-то вот, товарищи дорогие. В каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ!

– И все же, Александра Николаевна, что ни говорите, женщина…

Ага, даже Федор Степаныч думать забыл про «Шуренка»!

– Женщина? О чем вы?

– Да так, вспомнилось… Один мудрый француз тонко подметил, что женщина, сколько бы ни заносилась, истинных высот не достигнет. И знаете, почему? Потому что самой природой обречена помнить, что на свете существуют другие!

– А коммунист?

– Позвольте… Что вы сказали?

– Разве коммунист не осужден на ту же участь? Помнить, например, что существуют трудящиеся массы? Они ведь тоже «другие». Притом, заметьте, этих «других» очень много!

Ответа Александра Николаевна не дождалась. Был только взгляд. В нем она прочла, с каким наслаждением, как медленно Федор Степанович расчленял бы ее на множество мельчайших кусочков.

Глава V. Монологи под сенью монстеры

Неприятный оборот положение стало принимать тогда, когда администрация НИИ вдруг проявила интерес к нарушительнице бойкотика, коим общественность одного из отделов выражала старшему инженеру Розите Иосифовне Розенталь порицание за проявленный индивидуализм. Сперва Шуру перехватил – похоже, подстерег! – в коридоре Человек без лица, завкадрами. Ей к тому времени все же удалось кое-как его запомнить, и она исправно:

– Здравствуйте, Сергей Анатольевич.

– А, это вы? – строго и пренебрежительно бросил безликий. – Постойте-ка.

Приостановившись, она ждала. Он держал паузу, изучая ее с той миной, с какой смотрят на гадкое, но не вполне понятное земноводное.

– В чем дело? – не выдержала первой.

– А сами не догадываетесь?

– Нет.

– Хочу дать вам добрый совет. Вы еще молоды, это вас извиняет, но пора, Саша, повзрослеть. Научиться разбираться в людях.

– Меня зовут Александра Николаевна. И я все еще вас не понимаю.

– Уж будто? Гм, допустим… А если я вам скажу, что вы неудачно выбираете друзей? Крайне неудачно! Такая ошибка, знаете ли, может в будущем очень повредить. Учтите: есть обстоятельства, которые вам не известны… Ну? Что вы молчите?

– Жду, когда вы объясните, о каких друзьях и обстоятельствах идет речь.

– Речь идет о том, что вам лучше прекратить нежелательное общение… Александра Николаевна! А объяснений не будет!

– Сергей Анатольевич, я не ребенок и прошу меня не пугать. Или выскажитесь определеннее, или наш разговор бесполезен.

Человек без лица удалился ни с чем, а Шура, про себя хихикая, помчалась к Зите докладывать обстановку. Тайна обнаружилась, это очевидно! Начальству сообщили, что у них в штате завтрашняя эмигрантка. Засуетились, не знают, что бы такое предпринять. Ну, посмотрим, что дальше будет.

Дальше было странное. Шуру – не Зиту, ее теперь опасливо обходили стороной, словно она была бомбой, готовой взорваться, – так вот, редактора Гирник из большой комнаты пересадили в маленькую соседнюю. Теперь злодейка Розенталь могла видеться со своей сторонницей только на курительной лестнице и в столовой. Что ж, тем веселее они там шутили и смеялись, боковым зрением ловя косые взгляды едоков и курильщиков. И милая, никому не подсудная Кондратьева смеялась с ними – свое крамольное веселье они по-прежнему соображали на троих.

Из окна узкой, похожей на пенал комнатки, где сидела теперь Шура, не видно черных труб. Только дым одной, крайней, при порывах осеннего ветра то попадает в кадр, то исчезает. Столы стоят по два – первая пара упирается в подоконник, вторую сдвинули к самым дверям, а пустующую середину занимает монстера в огромной кадке. Лиана тщится раздвинуть стены с отчаянным усилием Лаокоона, обвитого змеями. По утрам, входя и учтиво здороваясь, Гирник думает, что обращается к страждущей монстере, ибо на здравие остальных присутствующих ей чихать. Исключение составляет задушевная, улыбчивая Нина Алексеевна – эту бы стоило отравить. Из-за нее нечего и думать раскрыть книгу: о нарушении дисциплины будет тотчас доложено. Не втихаря – нет, гордо и открыто, ибо Нина Алексеевна не простая наушница, а своего рода поэт доносительства:

– Я и дочку учу, – взгляд женщины теплел, – всегда, говорю, доча, если видишь, что кто-нибудь неправильно поступает, пойди да скажи тем, кто его поправить обязан. И не стыдись, головку неси высоко, это же честный поступок! Так бы все делать должны, то-то и беда, что не все пока… Она у меня в третьем классе, а ее уже не одни ребята – даже учителя некоторые боятся! Потому что она и к директору ходит, вот какая! Смело идет прямо в кабинет и какой непорядок приметила, все расскажет! Способная… У меня на нее, на Люсечку мою, вся надежда. Сын-то непутевый, даром что шестнадцатый год: ничего знать не желает. Но Люсечка мне и тут помощница. Как он за телефонную трубку, она бегом в коридорчик, у нас там другой аппарат. Она тихонечко трубочку подымет и слушает. И мне потом до слова все передает. Но уж об этом мы ему не скажем, это у нас с ней секрет, а то еще побьет маленькую, поросенок!

Обитатели пенала – как на подбор монологисты. Каждый городит свое, не слушая, но и редко перебивая других. Замолкнет Нина, и наступает тишина. Но не надолго. Сладко запрокинувшись, заломив руки, долговязая тощая Олимпиада стонет:

– Боже! Если бы вы знали, как вы мне все надоели!

Резонерка Нина Алексеевна, и та ленится отвечать ей. Не дождавшись реакции, Олимпиада продолжает:

– Мне снились увядающие ирисы. Я плакала над ними, а они роняли свои лепестки. Потом пошел дождь, как будто сама природа плакала со мной вместе.

«Ирисы не роняют лепестков, – про себя придирается Саша. – Их цветы скукоживаются и болтаются на стебле, как тряпки!»

И прикусывает язык, чтобы не брякнуть чего-нибудь вслух. Обидеть эту юродивую было бы последним делом. А что она со своими романтическими позами – злющая, просто убийственная пародия на самое Александру Николаевну Гирник, об этом никто не догадается… Ох, теперь ее увлекла тема дождя! Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!

– Я всегда мечтала отдаться в дождь. Вам не понять, как это прекрасно. Вот представьте: мы только знакомы. Он… ну, например, живет в том же доме, но в соседнем подъезде. Однажды он приходит ко мне, чтобы попросить… да, попросить таблетку анальгина! У него разболелась голова…

– Это в аптеку надо, – сообщает Нина Алексеевна назидательно.

– Аптека закрыта, уже вечер, сумерки… И вот пока я ищу анальгин, начинается дождь. Настоящий ливень, струи стекают по оконному стеклу, и я… я предлагаю ему переждать, выпить чашечку кофе, ведь это безумие – выходить на улицу в такую непогоду. Я готовлю кофе, но не успеваю. Порыв желания охватывает нас, мы бросаемся друг к другу, я падаю в его объятия, а за окном дождь, дождь…

– Подумаешь! – юная прыщавая богатырша Света фыркает громко, как лошадь. – У меня этот нахал со своим порывом катился бы колбаской с нашего седьмого этажа до самого первого! Видала я таких кобелей! Аспирин им, как же! Сейчас!

– Грубые все, вульгарные! – вздыхает Олимпиада и выходит из комнаты, не желая слышать дальнейших соображений Светланы. А той есть что сказать:

– Она зато нежная! Вот уж действительно! Ты, Шур, не поверишь! С каждым! Со всем институтом путается! А ведь ни кожи, ни рожи! Да и старая уже, ей все тридцать! Их же, кобелей, что привлекает? Что отказа нет! Когда ни приди, хоть пьяный, хоть какой, всегда пожалуйста! А туда же, про цветочки! Нет, мужиков главное в узде держать. Вот в прошлом году, когда мы были на картошке, один Коля, он из другого отдела, ты не знаешь, плакал даже, на коленях стоял! А я сказала: «Пошел вон!»…

«И зря. Прыщей многовато, – думает Гирник, и вдруг вздрагивает от омерзения. – Что это я? О чем я?»

На лестнице, уже смеясь, говорит подругам:

– Меня загнали в местный дурдом!

А впрочем, разве Нина Алексеевна со своими доносами безумнее, чем Федор Степаныч со своим половым расизмом и выдающейся эрудицией? А Шахова с дипломатом в брюхе что, нормальнее, чем Олимпиада со своим дождем или Светлана, осатаневшая на страже девичьего сокровища?

Глава VI. Дезертирство

Новый демарш противника неожидан: объявлено сокращение штатов ЦНИИТЭИ. На одну персону! Гадать, кто бы это мог быть, не приходится.

Зита в ярости. Теперь ее черед, покусывая губы, бормотать:

– Неужели мы ничего, совсем ничего не в силах сделать?

Градус ее кипения не совсем понятен. Все равно же скоро… Как не махнуть рукой, теперь-то, когда руки вот-вот превратятся в крылья, и прощай все это?

– Фиг им! Муж нашел выход! – торжествуя, Зита расцветает на глазах, сейчас опять видно, что она Роза Долины. – Есть закон, по которому меня нельзя подвергать гонениям! Ну, не закон, а там какое-то обязательство, соглашение было подписано с иностранцами, в общем, я не вникала, но только Гриша пошел в дирекцию и с документами в руках им это растолковал! Вежливо, с улыбкой – он умеет! Они струсили! Наша взяла!

По рассказам, он сущая прелесть, этот Розенталь. Ученый, кажется, математик. Такой хороший, что у него на работе коллеги чуть не плакали, выгоняя его из партии, а он еще их утешал. Впрочем, сию трогательную деталь живописуют Зита и Аня: одна не объективна, другая так доверчива, что без конца попадает на этой почве в горестные переделки. Как-то сложно вообразить сборище партийцев, которые точат слезу, исторгая из своих рядов не то что обаятельного Розенталя, а хоть самого Эйнштейна.

Напудренная физиономия Тамары Ивановны напряжена, будто начальница держала пари, не моргнув глазом, скушать лимон без сахара:

– По ряду соображений мы не настаиваем на уходе Розенталь. Но сокращение штатов объявлено и должно состояться. Если Розенталь не уйдет, нам придется уволить Гирник!

Они что же, думали, я испугаюсь?

Дома Скачков, услышав веселое сообщение, что ее выгоняют, нахмурился:

– Зря ты так легко сдаешься. У них нет права тебя сокращать! В нашем отделе свои юристы, они мне подтвердили: молодой специалист сокращению не подлежит. Они закон нарушают, ты могла бы обратиться в суд! А найти новую работу не так просто, пробросаешься. Я тебе рассказывал, как в шестьдесят пятом не дал себя уволить?

Рассказывал, как же… Помнит она эту вашу эпопею. Сперва – треп и анекдоты молодых инженеров, потом – донос местного старичка-отставничка, внимательно слушавшего из угла их вольные речи, а там появление людей в сером, первые допросы, на которых все держались, как боги, вторые допросы, когда кое-кто дал слабину и стал валить на товарищей, третьи допросы, где разъяренные товарищи уже в отместку топили тех, кто их подставил. Старец был то ли бестолков, то ли подслеповат: крамольные высказывания запомнить запомнил, а из чьих уст что вылетело, доложить не смог. Это и выясняли. О тюрьме речи не было, ведь не тридцатые, не сороковые – середина шестидесятых. Но над всеми нависла угроза вылететь с работы, а может, еще и потащить за собой хвост, с каким уж ни по службе не продвинешься, ни в командировку хорошую не пустят.

Только у одного из них, у скачковского, а теперь уже и шуриного друга Толи Кадышева, хватило решимости подать заявление об уходе, едва началась вся эта гнусь. Прочие персонажи драмы зубами вцепились в свои стулья. Скачков в том числе. Нет, он-то никого не топил, а потому и у других не было резона топить его. Держался скромно, гибко, осмотрительно. В конце концов разогнали всех остальных, а вопрос о нем, последнем из храбрых болтунов, должны были решать на комсомольском собрании. Ну, так он несколько раз проводил до метро местную комсомольскую вождицу, унылую старообразную деву, посмешил ее, поулыбался («Нет, не подумай – ничего больше!»), а заодно признался доверчиво, что боится, как бы не сказать там, на собрании на этом, чего лишнего. Он был, конечно, кое в чем неправ, не дал должного отпора злоречию и ответственности с себя не снимает, но кто он такой? Шкет! А ведь поначалу не кто-нибудь – директор в этой истории был горой за их отдел! Даже сам иной раз забегал поговорить и кое-что осуждал… нет-нет, он сознает, насколько неуместно было бы сейчас привлекать к этому обстоятельству излишнее внимание, он будет помалкивать, о чем речь? Но если на него навалятся всем скопом, просто нервы же могут не выдержать! Понимаешь, Валечка, я такой нервный…

И обошлось: о собрании сочли за благо забыть, увольнять Скачкова не стали, короче, то был крупный дипломатический успех. Шура это понимала. А о том, что она бы много дала, лишь бы не было этой победы, лишь бы он тогда ушел просто и чисто, как Кадышев, Скачков так и не узнал. Ведь все позади, упрек прозвучал бы наивно, а проявлять наивность Александра Гирник не желает: во всем, что касается социума, ее конек – скептицизм. И однако… Это рабское хитроумие, разве оно ему пристало? Что дозволено быку, не дозволено Юпитеру – известный афоризм она склонна трактовать так.

И вот теперь ее гонят из ЦНИИТЭИ. Взывать к правосудию, чтобы разрешили остаться? Что за дикая мысль. Впрочем, муж, к счастью, не настаивает. Прочие домашние – и того меньше.

Мама:

– Держаться за этот клоповник? Да ну его ко псу! Не уговаривайте ее, Витя, вы же знаете, что ваша благоверная упряма, как ослица. А сейчас она еще и права!

Отец (не удостаивая зятя взглядом, даже таким презрительным, на какие он большой мастак):

– Никаких прав молодого специалиста у тебя быть не может. Ты по собственной вине потеряла их, когда не пошла в Ленинскую библиотеку. О суде забудь!

Хитрый старик лучше всех знает, что она не станет судиться. Но дело должно выглядеть так, будто дочь подчинилась ему, священный авторитет отца подавил дурацкое влияние мужа. А Верка – счастливица, первокурсница! – беззаботно прощебетала:

– Стоило бы их проучить! Пусть бы они на тебе зубы поломали!

У сестрицы очаровательная манера не сомневаться, что ее Шура – кушанье, после которого неосторожному людоеду не миновать зубного протезирования. Самой бы Шуре хоть малую толику подобной уверенности!..

– Но ведь бороться с ними, наверное, ужасно скучно? – Вера томно вздыхает, отметая надоевшую тему взмахом ресниц. – Кстати, о скуке: Вадим снова сделал мне предложение! И Кадышев опять круги пишет, а ведь они с Таткой собираются пожениться. Ну не идиот? Перебегать дорогу Молодцовой я бы не стала, будь он хоть сам Юрский!

Ах, Юрский! «Кюхля», «Ваш верный робот»… То и другое – всего лишь по телевизору. Сестры Гирник не из тех, кто способен обожать артистов, подкупать гардеробщика, чтобы благоговейно постоять в калошах Собинова, да и вообще по какому бы то ни было поводу толпиться и верещать. Но Юрский… да…

– В этом случае, сестрица, тебе пришлось бы иметь дело не с Молодцовой!

– Фиг тебе, золотая рыбка! А Скачков?

Уела.


Прослышав, что подругу сокращают, Зита подстережет ее на лестнице, чтобы объясниться без свидетелей:

– Ты не злишься?

– За кого ты меня принимаешь? – пока еще чистосердечно возмутится Шура. – Они хотят нас поссорить, и я доставлю им такое удовольствие?

Не дождавшись даже этого скромного удовольствия, общественность постановляет рассмотреть на собрании персональное дело Розиты Розенталь. Ей – общественности – так не терпится, что собрание назначают на 30 декабря 1970 года, последний день пребывания Гирник в штате института. Расправа должна начаться, как только уволенная выметется за порог, перестав прикрывать Зиту с фланга. Прыщавая Света полу-сочувственно, полу-злорадно передала Шуре фразу Тамары Ивановны:

– Будет знать, с кем связываться!

Зайдя под каким-то предлогом в большую комнату, Гирник спросит начальницу при всех:

– Тридцатого я еще на работе?

– Да, но вы можете прекратить посещения начиная с двадцатого. Вам дано право потратить это время на поиски новой работы.

– Спасибо, несколько дней я охотно потрачу. Но и сюда приходить буду. На собрание тридцатого приду непременно. Это право у меня тоже есть!

– Какая же вы…

– Какая, Тамара Ивановна?

– Неважно. Идите. Я занята!

Опять начались неуклюжие «деловые» звонки, хождения по отделам кадров, скованные, нудные, бесполезные переговоры. Но в ЦНИИТЭИ Шура забегала регулярно, чтобы ни сама Зита, ни кто-либо другой не подумал, будто она готова отступиться.

– Мы им покажем! – повторяли они друг другу, задорно встряхивая головами и улыбаясь почти без усилия.

Дней за пять до эпохальной битвы Гирник застал в ЦНИИТЭИ звонок мужа:

– Операция завершена! В январе перехожу на новое место. И обещанную двадцатку ухапил! А у тебя что?

– Съездила я в ту типографию. Ничего не вышло. Да ладно, все равно ура.

– В честь чего «ура»? – Зита стояла рядом, смотрела сочувственно.

– Скачков переходит на другую работу. С повышением. Дают сто пятьдесят.

– Замечательно! Камень с души!

– Камень? Почему?

– Ну, я боялась, что ты с голоду умрешь. Тебя же из-за меня выгоняют. Совесть мучила, я-то могу в любую минуту уйти, мне недолго осталось, просто очень уж хочется им нос натянуть. А раз сто пятьдесят, вы худо-бедно продержитесь, ничего…

Вот, значит, как. Ты «боялась» уморить меня голодом, но ради спортивного интереса мужественно преодолевала страх. Забавно. А еще забавнее, что ты проговорилась. Как же я должна быть, по твоим понятиям, проста, если ты не потрудилась этого скрыть! «Спит Розита и не чует…» А впрочем, ты ведь и не ошиблась: не брошу я тебя. Не та ситуация. Все равно, как миленькая, попрусь на собрание, выступлю – разыгрывать дуру, так до конца. А утешаться буду тем, что потом уже ни этого поганого заведения, ни тебя, боевая подруга, больше не увижу!

Разделавшись мысленно с Зитой, Шура тем не менее азартно готовится к предстоящей схватке. Давненько она не тягалась с численно превосходящим противником. Со школьных лет – тогда ей нравилось отливать пули целому классу и посмеиваться, зная, что в словесной баталии им с ней не сладить. Обидеть отдельного человека ей и тогда было мучительно: самому последнему гаду, чтобы получить по заслугам, надо было довести ее аж до бешенства. А вот бросить свое презрение в многоглазое, многоротое лицо толпы – одно удовольствие, ведь толпе не может быть больно.

Пойдет ли все так же гладко и теперь? Навык утрачен, симпатия к соратнице остыла, так что все это, в конечном счете, глупо. И неприятно. Ведь – ох, заранее мутит! – придется пуститься в демагогию. «Слушаю вас и не верю своим ушам. Вы толкуете о коллективе, но у коллектива, как и у личности, должны быть разум и достоинство. И уважение к своим же принципам. Где все это? Если добровольность – решающий принцип нашей общей работы на субботниках и овощных базах, а этого, надеюсь, никто отрицать не будет, значит, никто и не вправе ополчаться на того, кто не участвует в этой работе. Своими нападками вы оскорбляете не Розиту Иосифовну, а саму социалистическую идею добровольного труда, которой Ленин…» Тьфу, пропасть, неужели она и Ленина приплетет?

А ведь придется. Они так обозлены, что охладить их пыл могут только сильные средства. Брр! «Ленин, товарищи, не затем выходил на субботник, чтобы мы сегодня…»

Хорошо, что никто из настоящих друзей не услышит, как она понесет эту ахинею, не увидит, как у нее не на шутку разгорятся щеки, потому что всей иронии наперекор она распсихуется, как последняя дура. До и после – знаешь, что все это пошлый фарс, а поди ж ты: в момент действия кипятишься так, будто дело о жизни и смерти. Есть здесь что-то унизительное.

На страницу:
3 из 5