bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

– Может, стекло плохо сварено? – Дима спрашивает.

– Ой, страшно мне, – Павлик ему отвечает, – пойдем скорее обратно домой, а то увидит кто, накажут да еще матушке пожалуются.

– Погоди чуток, попробую порошков разных в чан со стеклом расплавленным насыпать, поглядим, что выйдет-получится…

Взял Дима одну баночку, высыпал, открыл другую – туда же в бадью опрокинул, черпаком размешал, и заиграло стекло красками невиданными, чудными, разноцветными. А тут сзади кто-то как схватит их за уши и говорит грозным голосом:

– Это вы чего, шустрецы-пострелы, удумали-понаделали? Весь раствор нам испортили!

Мальчики головы повернули, исхитрились, а там дядя Матвей-мастер стоит, их за уши держит, выговаривает:

– Вот как матушке расскажу-пожалуюсь, будет, вам на орехи-пряники.

– Так мы, дядя Матвей, хотели секрет узнать-вызнать, как то стекло варят-готовят, посуду выделывают, – Дима ему отвечает, – чего же в том плохого-нехорошего? Покажи нам, дай попробовать.

– Эх, приму грех на душу, – Матвей-мастер сжалился, отпустил мальцов, – глядите, как делается. – Взял в руки трубку и выдул каждому по стеклянному яичку пасхальному цвета необыкновенного.

Обрадовались мальчики, побежали домой, подарки в руке зажав. К дому подошли, а Дима и говорит-предлагает:

– Давай над кухаркой нашей Глафирой подшутим – подложим стеклянные яички под курочку и поглядим, что выйдет с того.

Сказано – сделано. Забрались в курятник, подсунули в гнездо ближней хохлатке пасхальные яички, да и в спальню к себе обратно через окно влезли-забрались, спать улеглись. Утречком, спозараночку, пошла Глафира-кухарка курей посмотреть-проведать, яички у них собрать к завтраку-обеду. Вдруг, как кипятком ошпаренная, выскакивает, кричит-блажит дурным голосом:

– Ой, матушки святы, куры наши кем-то прокляты. Нечистая сила в курятнике завелась! Куры стеклом нестись начали!

А ребята глядят, похихикивают, как та по двору бегает, орет-убивается.

Решили другую каверзу сотворить, в полное расстройство тетку бедную ввести-удивить, всех людей насмешить. Упросили Матвея-мастера выдуть им стеклянных птенчиков, в желтый цвет раскрасить да опять же тайком в гнездо подложили, где несушка на яйцах сидела, цыплят высиживала. Ждут-пождут, когда Глафира в гнездо к ней полезет, цыплят найдет. Два дня прошло, пока та в гнездо не сунулась, вынула стеклышки, под птенчиков раскрашенные, и в обморок упала, едва отходили бедненькую. Тут уж матушка Мария Дмитриевна наказала шалунов примерно: без сладкого на неделю оставила, крапивой грозила, обещала батюшке пожаловаться. Унялись на том, прекратили проказы-шалости…

А Дмитрий Иванович, как в возраст вошел, стал ученым известным, то частенько проказы свой вспоминал и стекольную фабрику, где секреты стекольного дела познавал. Озорство, оно всякое бывает: иное без ума, а иное на пользу идет, коль Господь талантом наградил, перстом указал.

Как Александр Алябьев с собачкой совладать не смог

Шел однажды Александр Александрович Алябьев со службы церковной к себе домой. Потихонечку шел, песенку насвистывал сочинения собственного, как вдруг откуда ни возьмись собачонка махонькая из подворотни выскакивает и цап его за штанину. То ли музыка ей не понравилась, то ли характер дурной, но цельный клок зубками острыми вырвала.

Александр Александрович на что боевой офицер, подполковник, всю войну с французом прошел, награды от царя-батюшки получил, а тут какая-то собачонка напала-набросилась, ну не драться же с ней, право дело. Пошел дальше сконфуженный и, какую песенку насвистывал, вмиг позабыл. Дома слуге Прошке велел штаны в починку снести, да и забыл на том о прискорбном случае.

Только и в другой раз, когда опять из церкви возвращался, собачка-моська на него в том же месте выскочила-набросилась. Он, не будь плох, картуз с головы сорвал да метнул в неприятеля. А та картуз в зубы и к себе во двор утащила. Вот те на! Не понять, чья взяла. Деваться некуда, поплелся домой, пригорюнившись-опечалившись, без картуза, с непокрытой головой, как есть растрепа растрепой. Ветерок холодный кудри треплет-развевает, наскрось продувает.

Затаил Александр Алябьев на ту собачонку злобу, решил счесться с ней, расплатиться за штаны порванные, за картуз утерянный. Велел слуге Прошке заготовить для прогулок палку дубовую, тяжелую, для обороны удобную. А в церковь-храм не пойти нельзя, поскольку наложена на него церковная епитимья, в грехах каждодневно каяться-исповедоваться.

Когда проживал Александр Александрович на Москве, то случился с ним грех-беда: сел играть с обманщиком-плутом в карты, а потом побил того, попотчевал за обман-неправду, за деньги проигранные. А тот возьми через пару дней и помри-скончайся быстрой смертушкой, то ли от болезни какой, то ли с другого чего. Вот Алябьева и потянули на суд, посадили в казенный дом, в Тобольск в ссылку направили-упекли на семь лет с тем, чтоб каждодневно в церковь ходил, за грехи прощение молил. И совсем было смирился Александр Александрович, во всех грехах-промашках своих раскаялся, а тут, на тебе, собачонка несчастная и до другого греха едва не довела, из себя чуть не вывела.

Вот идет Александр Александрович со службы церковной в другой раз с дубовой тростью в руках наготове, зорко под ноги посматривает. Только стал к тому двору подходить, как собачка, все та же, на него бросается, укусить норовит. Поднял он трость-дубину, призамахнулся, а из ворот барышня выходит-выпархивает и говорит ему слово обидное:

– Что ж вы, сударь, на нашего песика размахнулись, палку подняли? Уж два разочка в окошко видела, как вы его обижаете, слова доброго не скажете, нехорошо поступаете, – собачонку на руки подхватила и калиткою хлопнула.

Пришел Александр Александрович обратно домой вконец раздосадованный, сел за инструмент-рояль клавишный, да и сочинил песенку печальную-грустную: «У попа была собака, он ее любил…»

Слуга Прошка как песенку ту услыхал, наизусть выучил, соседям спел-рассказал, от себя чуток добавил-приврал.

Отправился Александр Алябьев в субботний день к батюшке-священнику на исповедь и все рассказал, как он зло на собачку держал, в том покаялся. Пожалел его батюшка, грехи отпустил, обещал перед владыкой епископом слово замолвить, прощение вымолить.

– То, сын мой Александр Александрович, тебе испытание дано, послано. А коль выдержал, обуздал себя, знать, другим человеком стал-сделался.

Спешит-бежит домой Александр Александрович, ног не чуя, и про собачку зловредную совсем забыл, да и та на сей раз не выскочила, не тронула. А через месяц с небольшим пришло с Петербурга-города от самого государя-императора ему полное прощение со снятием епитимьи. Разрешили обратно в Москву перебраться-выехать, жить как раньше жил, человеком свободным, ни в чем не запятнанным.

Уехал Александр Алябьев с Тобольска, а песенку про собачку нам с вами оставил на память петь и тварь-скотинку, как он, жалеть.

Кюхельбекер Вильгельм и нищий каторжник

Много город Тобольск ссыльных видел, часто звон кандальный слышал. Случалось, и дня не проходило, чтоб в острог городской несчастных не привозили, будь то хоть в зной летний, хоть в стужу зимнюю.

Вот однажды въезжает в Тобольск возок простой, крытый рогожей, а в нем сидит государственный преступник, каторжанин Кюхельбекер Вильгельм со своим семейством. Когда-то с самим Пушкиным знаком был, а на царя-батюшку руку поднял, и не помиловали, сослали на рудники в тяжелые работы. Вот теперь, когда он все здоровье потерял-порасстроил, разрешили ему в Тобольск переехать, тут пожить. Из всего добра у Вильгельма Карловича – сундук один, с бумагами весь, доверху тетрадками набитый, а на каждой страничке – стихи, им писанные-сочиненные, и все тут его имущество.

Отлежался чуть Вильгельм Карлович, в чувство пришел, да и отправился по городу по домам друзей проведать, обняться с теми, кого много лет не видел, чьего голоса давно не слышал. Зашел к одному, заглянул к другому, посидели, потолковали о том о сем, о судьбе-доле тяжкой. Домой направился, а тут на городских храмах в колокола звонить начали, к обедне прихожан созывать. И нищие-калеки прежде всех к службе потянулись-заковыляли. Один старик седой, с бородой до пояса, глаза слезятся, голова трясется-подрагивает, к Вильгельму Карловичу руку тянет, подаяния просит. Тот порылся в карманах, поискал, а ничего и не выискал, отвернулся, мимо прошел, будто не заметил калеку убогого.

На другой день на базар с женой пошли и опять на нищего, образом с Лукой-апостолом схожего, наткнулись. Жена хотела ему в ладонь морщинистую копеечку вложить, да Вильгельм Карлович отскочил, отшатнулся, тянет ее дальше. И так каждый день, куда он ни направится, а обязательно на того нищего наткнется. Все бы ничего, да как-то увязался тот старик за ними следом, узнал, где они квартируют, угол снимают, и стал в дни праздничные к ним стучаться, подаяние просить. Однажды Вильгельм Карлович не выдержал, да и спрашивает нищего калеку:

– Скажи, мил-человек, отчего ты за мной по пятам ходишь, проходу не даешь? Я ведь такой же убогий, как и ты, в Сибирь сосланный…

– Уж больно, барин, ты на моего господина похожий, которому я много лет назад верой-правдой служил и по его барской милости на каторгу угодил.

– Ну-ка, расскажи, старина, как дело было. Что-то я тебя не припомню, запамятовал, видать.

– А может, и я чего путаю, – нищий оробел, кланяться стал, – да уж больно похож ты, барин, на него. В точности, как мой прежний…

– Сказывай, сказывай, старина. Слушаю.

– Служил я когда-то при барине добром, что обличьем с вами схож, в доме убирал, печи топил. И как-то раз не разгоралась печь, бересты при мне не было, и взял я у барина со стола лист бумаги на растопку. Он как пришел, потерю обнаружил и хвать меня за грудки… Я и признался, что бумажки малый клочок на растопку издержал. Чем уж так бумажка та дорога была барину, но только отдал он меня в солдаты в бессрочную службу. А я не выдержал строгостей, бежал, пойман был, вот и угодил в Сибирь на поселение. Так и живу, горе мыкаю…

Выслушал его Вильгельм Карлович, ничего не сказал, только велел жене накормить убогого, из вещей чего подарить. Когда старик уходить стал, то и спросил:

– А вы, барин, по какой причине в Сибирь попали? За какие грехи?

– Тяжкий мой грех – против царя смертоубийство замыслил…

– Спаси, Господи! – Нищий вздрогнул весь от слов таких, перекрестился. – Вот ведь до чего книги довести человека могут… Такое умыслить, такое… – Ушел и не приходил более.

А Вильгельму Карловичу после той встречи вдруг занеможилось, захворал, да и помер вскоре. Похоронили его на местном кладбище, а на могилке часто видели старика с сумой нищенской и с бородой, как у Луки-апостола.

О царевом племяннике, девице Агриппине и купцах Корнильевых

В иные времена стародавние в Тобольске-городе разный народ живал, со всей земли сюда приезжал. Тут тебе и шляхтич польский по улочке прохаживается в кафтане дорогом, бархатном, и китаец узкоглазый с мешком на плечах куда-то бежит-спешит, по-своему чего-то бормочет, и хан бухарский на белом коне едет, дорогим кушаком подпоясанный, и царевич грузинский с кинжалом на поясе, в папахе бараньей в пролетке красуется, сам собою любуется, и барон немецкий в очках-коромыслах у оконца сидит, на мир честной глядит. Всяких людей народ тобольский видел-перевидел, и все-то они для тоболяков-сибиряков равны-одинаковы – что барин с ручкой топкой, белой, что мужик-бродяга в онуче серой. Мало кто сюда по доброй воле ехал-спешил, чаще их царский пристав в железах привозил.

И надо же такому случиться, что однажды в Тобольск сам родной племянник матушки-царицы Елизаветы, известной всему свету, подполковник гвардейский Наум Чеглоков на долгие годы в ссылку угодил.

Рос тот Наум Чеглоков при дворе царском, ни в чем отказа не знал, на золотой посуде едал, самые дорогие платья нашивал. Как подрос, отдали-определили его в царскую гвардию, и пошли-посыпались на малого чины-награды от сударыни-императрицы. Все бы ничего, и дальше жил бы он как хотел, что душе угодно, всегда имел, да только взошла на престол другая царица-императрица – Екатерина Алексеевна. Невзлюбила она Чеглокова, от двора убрала и в армию служить направила. А Наум-то за те годы изнежился, жизни военной-армейской и не нюхал, соплей на кулак не мотал, не морозил, службы не знал, в боях не бывал.

А тут наша армия в поход пошла-отправилась – на Кавказ с горцами воевать, кровь проливать. И Наума Чеглокова туда ж отправили за отчизну послужить, славы в боях добыть. Только из первого же боя сбежал он переметнулся к царю грузинскому. Тот его принял, родным сыном назвал, отряд под его начато выделил. А Науму Чеглокову все мало кажется, объявил себя царем грузинским, самым главным на Кавказе правителем.

Как наши генералы о том узнали-прознали, то недолго думая ночкой темной на новоявленного царя напали, ручки-ножки ему скрутили-связали да обратно в Россию и отправили. Там военный суд племянника царского судил, на вечное житье-поселение его в Сибирь определил-направил.

Как приехал царев племянник в город Тобольск, начал в дома знатные похаживать-наведываться, «вашей светлостью» называться. Только сибиряки на своем веку всякого повидали и ссыльного-опального в знатные дома на порог не пускали. А Наум, парень молодой, красив собой, обхождения столичного, к уловкам привычного, присмотрел-сосватал за себя девку молодую, неопытную Агриппину Тарашкину. Даром что сержантская дочь из простого звания, зато собой хороша-красива, лицом бела да румяна, всегда весела, в речах вольна.

Стали жить-поживать, дом свой обихаживать. А тут пришел срок матушке-императрице Екатерине Алексеевне помереть быстрой смертушкой. Сынок ее всем ссыльным прощение даровал-миловал. Засобирался и Наум Чеглоков из Тобольска ехать-съезжать, на родину возвращаться, стал со всеми прощаться. Вот законная его жена, Агриппинушка, и говорит ему, спрашивает:

– На чем, как поедем? Я в простом возке не согласная. Хочу карету с золотым гербом, с парчовыми подушками.

– Да где я тебе такую карету возьму-сыщу? Дай Бог, самим отсюда живыми выбраться. А ты карету требуешь, чего говоришь, не ведаешь!

Только Агриппина уперлась-надулась, подавай ей карету, и все тут! Муженек спорить не стал, прислать за ней карету с Петербурга обещал, в ямской возок запрыгнул, ручкой махнул и будь таков, жди седьмых петухов. Укатил, женушку одну кинул.

Вот ждет Агриппина один год, ждет другой, когда ж за ней карету из столицы пришлют. Так ехать не желает. Как вдруг письмо ей приходит с извещением: мол, помер ваш муженек законный. Так и не прислал за ней карету! Ладно, по такому делу собралась она в Петербург поехала, как мещанка простая, стала о наследстве хлопотать, пороги обивать. Только родня мужнина ее за ровню не почитают, дверей бедной вдове не открывают. Мол, откуда такая девка незнатная взялась-явилась? Зачем из Сибири сюда притащилась?!

Так она ни с чем обратно в Тобольск и уехала-возвратилась. А тут купчиха знатная. Марфа Корнильева сватов к ней прислала, за младшего сына посватала, даром что невеста на пятнадцать годков жениха постарше будет. Делать нечего, вышла замуж сиятельная вдова за купецкого сынка. Видать, судьба такая, не царская…

Как Петр Ершов из Тобольска уехать собирался, да в нем и остался

За морем, может, и жить теплее, да у нас веселее. Хороша Москва, да не дома; красив Питер-град, да не нам брат. Далеко туда из Тобольска ехать-скакать, зря только деньги на ветер бросать. А кто в Тобольске жизнь прожил, добрую службу нам всем сослужил.

Жил в Тобольске-городе сказочник известный, человек честный, Петр Павлович Ершов, чей род не нов. В Сибири родился, в Петербурге учился, обратно возвратился да здесь и прижился. Стал учителем работать-служить, детей уму-разуму учить, стихи писать, в своем дому тихо-мирно поживать.

Только однажды приходит со службы сам не свой, сердитый да злой. А жена его на порожке встречает, ласково величает:

– Чего хочешь-желаешь, Петр Павлович, дорогой? Чего рано со службы вернулся домой? Может, киселька брусничного подать или шанежку сдобную замешать?

А он ей сердито отвечает, очками сверкает:

– Ни киселя, ни шаньги – ничего не хочу, не желаю, а завтра из дому уезжаю, – туча тучей в кабинет свой мимо жены прошел, дверью хлопнул и сидит себе, молчит, ни с кем не говорит.

А жена у него умная женщина была, дочь генеральская, тоже молчит. Ни в чем мужа не корит. Но вот пришел срок за ужин садиться, она к нему тогда и стучится:

– Петр Павлович, муженек миленький, всеми любименький! Пойдем перекусим чем Бог послал. Сядем рядком, поговорим ладком.

Голод – ни тетка, ждать не станет, любого достанет. Выходит хозяин из кабинета, садится на край табурета. А жена-женушка вокруг него хлопочет, угодить мужу хочет, чайку подливает, сладенького подкладывает, а потом тихонечко спрашивает:

– Скажи, миленький муженек, далеко ли едешь, на пятницу или на среду? Да по каким делам, чего в дорогу собрать-положить, чем удружить?

– Не хочу, не желаю в Тобольске более жить-служить. Надоели мне все начальники, замучили разными строгостями: так не делай, того не читай, этого не спрашивай… Мочи моей больше нет, опостылел весь белый свет. Давно в Петербург друзья зовут-приглашают, меня поджидают. Завтра туда и отправлюсь, как с делами травлюсь.

– Поезжай, Петр Павлович, поезжай, да нас не забывай. Только куда ж ты посередь зимы собрался? Замерзнешь еще…

– А ты мне теплое белье сшей-свяжи, не хочу ждать до весны.

– Хорошо, ласковый ты мой, будь по-твоему. Прямо сегодня носки шерстяные, самые толстые, вязать сяду-примусь, через недельку и управлюсь…

– Как так неделю?

– Так быстрее не получится. Уж ты дома пока поживи-потерпи.

Вот неделя проходит, Ершов у жены интересуется:

– Все ли связала, в дорогу сготовила?

– Ой, милый муженек, всего лишь первый носок готов, за второй принялась, вся умаялась.

Еще неделя прошла, опять Ершов жену спрашивает:

– Готовы ли носки на обе ноги?

– Все, миленький, пара готова, завтра за другую примусь, за работу сажусь. Да и не с руки тебе перед самым Рождеством ехать, беду кликать.

Ладно, Ершов жену послушался, на зимнюю пору дома остался, сызнова стихи писать принялся.

Прошло Рождество, минуло Благовещение, а там и сама Пасха пришла, тепло принесла. Забыл Петр Павлович про обиды-печали, ходит по дому веселый-радостный. И про поездку свою покуда забыл, на другой срок отложил.

И так каждый раз: как в Петербург или еще куда засобирается, жена тут же носки вязать принимается. Пока пряжу сучит-прядет, уже и зима пройдет. А там, глядь, и Петр Павлович постарел, раздобрел и ехать вроде как ни к чему, когда хорошо в дому. Долго Петр Павлович ехать в Петербург собирался, да все не решался, дома остался. Так и дожил в Тобольске до старости, тут и преставился.

Вот как дело было, а может, и не было. Одно точно знаем и вам желаем: где кто родился, тот там и сгодился. Где ни жить, а одному царю служить. Не ищи добра на стороне, а живи по старине, как отцы-деды живали, нам завещали.

Про старца Распутина Григория и семью царскую

Неоперенная стрела вбок идет, кривое деревце в корень растет, сокол ловчий с лета птицу хватает, а ворона иной раз и сидячего не поймает. Вот как оно на белом свете по-разному бывает.

Много ране в Сибири деревенек стояло, густо в них народу разного живало. За иного и полушку не дадут, а иные, лихие, черта в луже утопят, а сами сухие остаются, ходят. Родился в большом Покровском селе паренек именем Гриня-Гринек, по прозванью Распутин, своих родителей собственный сынок. Как в возраст вошел, бороду завел, стали звать Григорием Ефимовичем. Грамоту знал, в работе не скучал. Девку работящую в жены взял, от других не отстал, а там и детки пошли, всем хороши. Живи, радуйся, что Богом не забыт, животом сыт, от пятницы до субботы носи сапоги без заботы.

Только не таков был, видать, Григорий, чтоб на одном месте жить, дале околицы не ходить. Наслушался от старцев-странников баек-рассказов о дальних краях, о святых монастырях, решил сам по свету походить-побродить, узнать, где правда скрывается, отчего мужик всю жизнь мается. Выпросил у батюшки благословение, у жены с детьми прошение, да и пошел-отправился странствовать-шагать, белый свет узнавать.

Долго ли, коротко ли Григорий Ефимович ходил-бродил, все святые места посетил, как вдруг дар ему дался-открылся – людей лечить, болезни разные из них выводить. Стали его в разные дома приглашать, добрым словом привечать.

И дошел слух о нем до царя с царицей, что с единственным сыном-наследником маялись-жалились, от смертной болезни лечили, а излечить не могли даже иноземные лекари, все болезни наперечет знавшие. Велел царь-император сыскать странника Григория, привести во дворец к сыну Алешеньке, дабы хворь с него снял, на ноги поставил, от беды избавил.

Пришел Григорий Ефимович во дворец царский, подивился на покои невиданные, провели его в спаленку к царевичу да наедине и оставили. Лежит мальчик Алешенька бледный, как воск, прозрачный, словно стеклышко. Глядит на старца глазами невинными и сам не знает, за что про что наказание ему от Бога выпало. Поглядел на него Григорий и все понял враз: то люди черные, собой нехристи, напасть наслали-нанесли на Алешеньку. Видать, не хотят, чтоб он страной правил, на отцово место вставал, крылья-крылышки расправлял.

– На, испей водицы святой, – подает ему старец скляночку, – взята она добрыми людьми на Афон-горе из источника. Не устоять против нее силам злым, отлетят-отойдут, как черт от ладана.

Выпил царевич глоток, сделал другой – и полегчало чуток. Уснул крепенько, а утром к себе обратно Григория кличет, посидеть просит рядышком. И так день за днем Григорий Ефимович был с царевичем рядом близехонько: водицы даст испить, следом помолится. И помаленечку-полегонечку поднял-вылечил так Алешеньку. Стал тот радостный да румяный весь, словно и не болел, не хворал отродясь, а здоровым жил. Царь с царицею не нарадуются, зовут Григория Ефимовича во дворец к ним жить, подле сына быть. Только тот не соглашается, все отнекивается:

– Куда мне, мужику деревенскому, дурню запечному, манерам всяческим не обученному, да за один стол с вельможами. Они ж меня в порошок сотрут, по ветру развеют, оговорят-охают, все обиды на меня столкают. Отпусти меня лучше, царь-батюшка, в Сибирь, на родину. Буду там жить, за Алешеньку Бога молить, просить Господа о здоровьице отрока вашего.

Не хотел его царь со двора пускать, а деваться некуда. Все вокруг него шепчутся, возводят напраслину, слух дурной идет про старца Григория. А клевета – что уголь, не обожжет, так замарает, перед людьми ославит.

Уехал Григорий Ефимович обратно в родное село Покровское – к семье, к своим детушкам. Только зависть людская прежде родилась, в душу забралась, видать, крепко там прижилась. Нашлись такие люди, что через Григория решили царскую семью извести, на всех людей горе навести. Подослали в дом к Распутиным тетку Хионию, а может – Харитонию, по-разному ее называли-кликали. Хотели, чтоб она через него в царский дом попала, у самой императрицы фрейлиной стала. Только глянул на нее Григорий Ефимович глазом опытным и всю, как есть, насквозь просветил-высветил.

– Иди, тетка, откуда пришла, и все дела. Ржа в железе не удержится, неправда в человеке не укроется, Замыслила ты недоброе-нехорошее, да меня тебе не обойти, не объегорить, не таких видели.

Разозлилась та, нож из-за пазухи выхватила-достала да старца в грудь и ударила. Только сил не хватило Божьего человека убить, жизни лишить. Господь миловал. Отлежался-оклемался Григории Ефимович да обратно в Петербург наведался. А и там его недруги встретили, заманили обманом, слукавили и убили совсем до смерти.

Стал царевич Алешенька хворать с тех пор, совсем худо ему сделалось. И царь с царицею от печали-тоски великой проглядели-проворонили, как изменники во дворец пробрались и лишили их трона царского. Обошли-объегорили и в Тобольск отправили, откуда родом был Григорий Ефимович. Года они в Тобольске не прожили, как свезли на Урал да там и замучали…

Вот ведь как бывает, когда нет людей верных, душой преданных, а измена кругом – что ни город, то и Содом.

Разное и сейчас про старца Григория говорят-сказывают, пальцем показывают, языком треплют, словно веником, а понять не могут, что был он праведником.

А Покровское село до сих пор стоит, о старце помнит, как он при царевом дворе жил, наследника Алешеньку лечил, от него зло отводил.

Чудотворье

(повествование о Чудотворной Абалакской иконе Знамения Божией Матери и событиях, с нею связанных)

Чудо – сам факт существования человека на Земле. Чудо свершается ежедневно с каждым новым восходом солнца.

На страницу:
8 из 9