Полная версия
Пекинский узел
– Это серьёзно?
– Совершенно. Господин Су Шунь умело пользовался механизмом поголовной преданности богдыхану и возвеличивал себя неимоверно. Не знаю, как сейчас, – сказал Татаринов, – но в мою бытность его имя наводило страх и ужас. Наш переводчик Попов, давно уже бытующий в Пекине как член духовной миссии, говорил мне, что министр налогов Су Шунь, маскируя личную выгоду интересами двора и нуждами народа, сколотил состояние, позволяющее ему содержать целую армию шпионов и осведомителей. Трибунал, прокурорский приказ, Палата уголовных дел и военное ведомство целиком и полностью зависят от его щедрот.
– Главнокомандующий правительственной армией Сэн Ван, дядя богдыхана, получает жалованье из рук господина Су Шуня. «Наш министр налогов сидит на мешках с золотом, но ходит в одном платье и ест обычную чумизу» – так говорят китайцы и ещё больше преклоняются перед своим кумиром.
– Чем он руководствуется как политик? – озабоченно спросил.
– Игнатьев, все больше поражаясь осведомленности Татаринова.
– Лозунгом: «Превыше всего – дух».
– И тем, что раньше было лучше?
– Да. Он сторонник самоизоляции, самосохранения Китая.
– Интересно, есть ли у него враги?
– По всей видимости, были, – ответил драгоман. – Опытный интриган, мифотворец, до тонкости изучивший тайное искусство управления людьми, предсказатель будущего, гордый и вдохновенный льстец, краснобай и деспот, он убирает неугодных так искусно, что в глазах большинства своих друзей остаётся вне всяких подозрений – скромным, честным и миролюбивым.
– Придворным занудой, – рассмеялся Николай, прекрасно понимая, что иметь своим врагом такого «скромника» довольно неприятно: тяжко и опасно.
Попов рассказывал, что одно время ходили упорные слухи о маниакальной кровожадности Су Шуня: поговаривали о его влечении к мучительству. Он посещал камеры пыток – «оранжерею признаний» – и сам придумывал новые казни. Разумеется, эти сплетни, за распространение которых грозила лютая смерть, кое-что добавляют к образу министра налогов, вызывающему поголовный страх и оголтелую любовь, которые в своей совокупности заменяют общенародную славу – символ счастья и совершенства пути.
– Весьма занятно, – произнес Игнатьев, и они надолго замолчали.
Кони мчали резво, словно упивались своей прытью, и ездовой изредка, для форсу, щёлкал над ними кнутом.
Высоко в небе заливался жаворонок, над обочинами мельтешили бабочки, цвиркали кузнечики, от колёс отскакивали длиннобудылые зелёные «кобылки».
По сторонам дороги цвёл шиповник и боярышник.
Низинки зарастали крапивой, на пригорках зацветал золототысячник, плелся мышиный горошек, и путалась в бурьяне повитель.
А впереди, насколько видел глаз, цвели тюльпаны, полыхали маки – бескрайний алый шёлк степной весны, колеблемый дыханием небес.
После полудня дорога пошла в гору.
Сначала они взбирались на каменистое плато, затем долго, со скрипом, спускались вдоль берега безымянной речки, пересекли её и круто взяли влево, втянувшись в горное ущелье, узкое и непомерно мрачное. Трудно сказать отчего, но кони тревожились больше обычного, а казаки оглядывались по сторонам, хотелось как можно скорее миновать эту угрюмую теснину островерхих каменных громад.
Татаринов сказал, что где-то здесь, в этих скалистых отрогах, добывают золото и ртуть, изумруды, сурьму и мышьяк.
Выбравшись из ущелья, остановились возле небольшого озера, окруженного гигантскими камнями и плакучими ивами.
В озере набрали рыбы: ловили ведром и руками. Загоняли гуртом в травяные мешки.
– На утрешнюю зорю бы сюда, – выжимая мокрые казачьи шаровары, проговорил хитроглазый Курихин, явно предлагая стать биваком, но Игнатьев показал на часы:
– Надо торопиться.
Насобирали хвороста и разожгли костёр. Распотрошили, почистили улов: несколько десятков окуней и щук.
Сварили уху, большими ломтями нарезали хлеб, дружно пошвыркали хлёбово.
Отварную рыбу оставили на ужин.
– Не всё сразу, – по-хозяйски распорядился Дмитрий Скачков, и хорунжий поддержал его, стряхивая с колен хлебные крошки:
– Будет что кусакать.
Капитан Баллюзек раскрыл портсигар, выудил папиросу, размял в пальцах и, фукнув в длинный картонный мундштук, зажал его зубами так, что и тому, кто никогда не курил, захотелось проделать то же самое. Щёлкнув серебряной крышкой и сунув портсигар в карман, он достал спички и, чиркнув от себя, красиво, артистично прикурил.
Хорунжий тоже окутал себя дымом.
Перекур.
– Чур моё не замай, – предупредил Стрижеусов, глядя, как Дмитрий Скачков увязывает таганок с рыбой.
Казаки захохотали.
– Евсей ты бухарский! – беззлобно ругнулся Шарпанов. – Котел-то общой!
Выкурив по цигарке и напоив коней, казаки подтянули подпруги и умялись в сёдлах.
Колёса и копыта застучали по камням.
День сменялся вечером, ночь – утром, весна осталась позади – навстречу устремилось лето. Солнце палило, жгло плечи.
– Едем по Монголии, на задах мозолии, – время от времени повторял Савельев и болезненно морщился: сапоги от жары заскорузли и отдавливали ноги.
Лица казаков обгорели, обветрились, носы шелушились.
Пустыню Гоби пересекли за десять дней – кони заметно устали.
– Чижало лошадкам, – горевал Шарпанов. – Чать, не верблюда.
Себя он жалеть не привык.
Ноги его скакуна были обсыпаны цветочным слётом, а шерсть скуржавилась и потемнела от росы.
Спали урывками, вставали в потемках, пускались в путь по холодку. Уже в дороге наблюдали, как небо бледнело, прояснялось, высоко над горизонтом вспыхивали и светились нежной позолотой облачка. Иногда казаки видели сторожевых монголов, явно следивших за ними. Двигались те довольно быстрой рысью, но держались на отшибе, соблюдая дистанцию: уважали. Знали, что линейные казаки «шибко хорошо стрелял».
– Говорят, что пустыня безлюдна, – обращаясь к Татаринову, сказал Игнатьев и проводил глазами очередной торговый караван. – Как же она безлюдна, если дорог не счесть и караван идет за караваном? Самый обычный проходной двор, только чересчур длинный.
– И чересчур узкий, – отвечал Александр Алексеевич, подразумевая интересы России в Средней и Восточной Азии. У него сильно обгорел нос, и он заклеивал его бумажкой.
В знойном мареве струились и дрожали очертания далеких гор. Николаю вспомнилось лето в отцовском имении, в сельце Чертолино. Мужики и бабы на покосе, аромат цветущих и скошенных трав, парные туманы в подлеске, над тихой стоячей водой; обильная роса на доннике, на лопухах, на развернувшем свои листья подорожнике. Где-то в роще гулко стучал дятел, куковала кукушка, на дорогу выскакивал заяц. И, словно догадавшись о его душевном настроении, Татаринов вздохнул:
– Сейчас бы косой побренчать, росу посмахивать с травы.
– Одним словом, – засмеялся Игнатьев, – сейчас бы домой!
– Домой, – согласился Александр Алексеевич. – Туда, где косы, вилы, грабли. Шалаши косцов, родной язык, русские песни.
Услышав про песни, хорунжий гаркнул: «Запевай!» – и показал кулак Шарпанову. Тот понял. Свистнул и привстал на стременах:
Гой-да выпью рюмку, рюмку стременную,Поклонюся родной мать-сырой земле…С песнями, с частушками добрались до Калгана.
Пошли в мыльню.
«В Китае без воды и бани пропадешь, – предупредил Татаринов. – Завшивленность народа ужасающа».
– А руки перед едой китайцы моют? – спросил Вульф.
– Большинство – нет, – ответил драгоман, – В этом они усматривают непокорность судьбе.
– Оригинально, – скорчил гримасу брезгливости секретарь.
Через два дня отдыха, взяв необходимый запас воды и провизии, двинулись по калганской дороге в сторону Пекина.
Игнатьев заметил, что, как только они пересекли границу Китая, отношение к посольству стало более чем прохладным. Официальной встречи не было. Маньчжуры прислали двух чиновников – проводников, но это больше напоминало надзор, нежели гостеприимство.
Если что и утешало, так это природа Китая. Она была настолько эффектна сама по себе, что местами создавала готовые парковые уголки. Их естественная живописность очаровывала с первого взгляда. Горы – самой причудливой формы, нагромождения камней у горных озер и рек – неизъяснимой фантастической окраски; обломки скальных пород сверкали вкрапленными в них самоцветами. Все виды дикой первозданной красоты встречались на пути. Между скалами и в их распадках, в суровых и таинственных расщелинах, порою на огромной высоте гнездились кусты терновника и барбариса, боярышника и кизила, изумлявшие своей яркой зеленью и радугой соцветий. То тут, то там камни и скалы смыкались в сказочные гроты, замыкали каменным кольцом уютные цветочные поляны. Встречались деревца с нежно-лиловой травчатой листвой и ярко-красными стволами. На одной лесной опушке встретились цветы, напоминающие белые фиалки. Серебристый тополь соседствовал с душистым можжевельником, с целыми его темно-сизыми зарослями с характерным пряно-смолистым запахом, бодрящим и дурманящим одновременно, как белые стебли маньчжурской конопли, обожженной летним зноем.
– Я представляю, как здесь чудно осенью, – не скрывал своего восхищения Татаринов и жалел о том, что он не живописец. – С ума можно сойти от этой красоты!
Увитые плющом стволы могучих сосен, замшелые коряги кедров и чинар, следы давнишних и недавних буреломов, остовы скал, играющие всеми гранями изломов в рассветных лучах солнца, их причудливые формы, не сравнимые ни с чем, несли на себе печать загадочных доисторических времен, каких-то фантастических событий и явлений.
Татаринов и Вульф уговорили Игнатьева остановиться и хоть на время позабыть о суете, побыть наедине с природой.
– Притомились лошадки, надо погодить, – поддержал их хорунжий.
Там, где посольство спешилось, мелкие шустрые ручейки впадали в горную речку, а та, чему-то радуясь, играя солнечными бликами, прыгала с камня на камень, а то и вовсе летела вниз, очертя голову, в объятия водопада – шумела, пела, завораживала взор.
Любуясь первозданной красотой пейзажа, Николай понял, отчего китайские монахи уходили в горы. В горах мир иной, в горах все создано для созерцания, покоя, умиротворения.
Живая благодать забвения.
Дивный сон.
Глава V
– Гля-ко! – первым увидел Пекин остроглазый Шарпанов, – Нашу церкву видать! – Чуть правее убегавшей вдаль дороги блистал на солнце православный крест.
Казаки привстали на стременах и, сдернув пропыленные папахи, истово закрестились на купола русского храма.
Прапорщик Шимкович крикнул: «Ура!», а секретарь Вульф сделал пометку в своем дневнике: «Понедельник, пятнадцатое июня. Посольство достигло Пекина».
Первая часть задачи была выполнена.
Расположились у русского кладбища, вне стен города. Пока дожидались главу духовной миссии архимандрита Гурия, уехавшего в Трибунал внешних сношений – договариваться о встрече нового посланника с кем-нибудь из членов пекинского правительства (не хотелось терять время), Татаринов представил Игнатьеву своего коллегу Попова.
– Переводчик с китайского. Знает больше, чем нужно. Даже боевые искусства.
Что такое «боевые искусства» Николай не знал, но рукопожатие Попова было приятным: лёгким и крепким одновременно. Переводчик смотрел твёрдо, смело, но не дерзко. В его тёмно-карих глазах читались ум и затаённой силы воля. Это был черноволосый крепыш с забегающими на виски бровями, прямым носом и широкими скулами. Говорил сдержанно, негромко; обладал красивым баритоном.
– Главное в Китае, как ты выглядишь прилюдно. Поэтому я нанял вам носилки.
Игнатьев поблагодарил его за любезность и поинтересовался «политической погодой Пекина».
– Что показывает барометр?
– Бурю, – образно сказал Попов. – От богдыхана смердит. Он разлагается заживо. Китайцы знают, что Цины банкроты, и ждут не дождутся их конца. Страной фактически руководит Су Шунь.
– Министр налогов?
– Да.
Из разговора стало ясно, что в Поднебесной все друг другу улыбались, все друг другу кланялись и все враждовали – тайно, открыто или явно. Император Сянь Фэн воевал с мятежным предводителем тайпинов, бывшим сельским кузнецом, объявившим себя «царем справедливости» и создавшим «тайпинское царство». Правительственная армия готовилась дать бой союзным войскам Англии и Франции. Фаворитка богдыхана Цы Си вела тайную борьбу за власть с маньчжуром Су Шунем, а народ боролся с теми, кто ему мешает жить. И если повстанцы были на юге, то союзники грозились захватить Пекин – северную столицу Китая, которая стала ареной противоборств и разногласий: центром заговоров и убийств, интриг и провокаций, своеобразной «дырой в небе», как привыкли говорить китайцы о средоточии зла. Нищие, бродяги, шарлатаны всех мастей, чиновники без места, слуги без господ и господа без слуг – всё это подлое и алчущее племя досаждало честным людям и бессовестно обкрадывало их.
Улыбка фортуны – это случай. Кто его не упустил, тот счастлив. Упустил – глупец. Спеши, толкайся, рви из рук – не проворонь! И не забудь при этом улыбнуться, быть учтивым.
Имя Су Шуня действительно старались произносить шепотом. Его страшились. Впрочем, имя жестокосердой Цы Си тоже не упоминали без нужды.
– Вам надо будет входить в город через западные ворота, – подсказал Попов. – Восточные – ворота народа.
– А западные? – спросил Игнатьев.
– Ворота покорности.
«Ладно, – подумал про себя Николай. – Будем покорными. Кроткие унаследуют землю».
По Пекину его несли в парадных носилках, в сопровождении казачьего конвоя и многочисленной свиты – членов Русской духовной миссии в Китае.
День был солнечным, безоблачным, слепящим. Запомнилось ярко-голубое небо, густые тени от пагод, желто-золотистый цвет столичных зданий.
Кровли императорских дворцов блистали золотом.
Одноэтажный Пекин утопал в зелени садов и парков.
Улицы были запружены народом.
Цирюльник работал прямо на улице, подвесив медный таз на трех веревках к низкой ветке тенистой шелковицы. Здесь же стояла скамья для клиентов.
Под стеной буддийской кумирни расположилась целая артель слепцов, бродячих песнопевцев в изодранных рубищах.
Откуда-то несло кислятиной и тиной. Тухлой рыбой.
Из рассказов Попова Игнатьев узнал, что нищие и пожары – проклятие Пекина. Многие слепые видят, а безногие ходят. Имеющие костыли сдают их напрокат за сногсшибательную мзду так же, как накладные горбы и бельма. В Китае есть мастера по гриму, есть специалисты по уродствам: отделают так, что мать родная не узнает! «Безрукие» выставляют напоказ искусные протезы культяпок, а руки прячут в лохмотьях одежды. Чем больше на нищем тряпья, тем меньше ему веры.
Продвигаясь по запруженным народом улицам, Николай отметил, что в столице Поднебесной мало вьючного скота, зато много носильщиков и грузчиков.
Возле городского рынка он увидел ловца крыс. Через его плечо была перекинута палка, на которой болталась привязанная за хвост жертва.
«Ничем не брезгуют, – гадливо поморщился он и подавил приступ тошноты, закрыв глаза и глубоко вдохнув. – Представляю, что творится в их головах». Попов предупредил, что «китайцы так же верят в оборотней, как мы верим в то, что за весной приходит лето».
Жеребец хорунжего испуганно заржал, попятился назад, пытаясь миновать ряд деревянных столбов с перекладинами, на которых висели крючья с отрубленными человеческими головами. В пустых глазницах копошились мухи.
Китайцы не обращали на эти головы никакого внимания. Их интересовала торжественная процессия с конвойными казаками.
– Кто вы? – не скрывая любопытства, громко спрашивали пекинцы и, услышав ответ, передавали друг другу сиюминутную новость: – Игэна-че-фу! Русский дашэнь…
Лица китаянок были густо замазаны белилами и ярко нарумянены. У многих – подведенные глаза и нарисованные брови. На скулах – «мушки».
Паланкин был открыт, и одна из китаянок бросила Игнатьеву желтую розу. Он поймал её на лету и с удивлением почувствовал, что колючие шипы тщательно срезаны.
Попов, ехавший рядом на низкорослом коне, объяснил, что желтая роза считается символом Пекина, а брови китаянки выщипывают, чтобы потом рисовать тушью и углем.
– Император Сянь Фэн тоже выщипывает брови? – вдыхая аромат розы, поинтересовался Николай и отметил для себя, что у столичных полицейских на головах шляпы с лисьими хвостами, а куртки с зелеными нашивками.
– Нет, – пригибаясь в седле, чтобы не зацепиться за ветку колючей акации, ответил Попов. – Император брови не выщипывает и не стрижет ногти: сохраняет себя в целости. У него в каждом усе по тридцать семь волосков. Однажды придворный цирюльник случайно вырвал один и был тут же обезглавлен.
– Более чем поучительно, – поразился свирепости восточного тирана Игнатьев и обратил внимание на то, что улицы Пекина сплошь усыпаны листовками.
– В Китае абсолютная свобода печати, – объяснил Попов.
На многих домах были расклеены тексты неизвестных авторов и даже целые полотнища каких-то воззваний. Попов перевел одно из них: «ЗДЕСЬ ЗАПРЕЩАЕТСЯ ПРИКЛЕИВАТЬ, ЧТО БЫ ТО НИ БЫЛО» и рассмеялся:
– Китайцы – анархисты по своей природе.
В самом деле, целые библиотеки размещались прямо на улице. Подходи, читай, запоминай. Хорошее слово не пропадет – останется в сердцах.
– Мне это нравится, – сказал Николай. – Бескорыстно и мудро.
– В Китае нужны не сколько издатели, сколько переписчики, – согласился с ним Попов.
Свернув налево и пройдя по горбатому мосту через канал, процессия достигла Южного подворья. Оно производило тягостное впечатление. Каменное здание русского посольства оказалось низким, неприглядным, требующим срочного ремонта. Помещение тесное, мрачное. Обстановки – никакой. Голые стены с узенькими зарешечёнными окнами да щелястые двери. Ни столового белья, ни занавесей на окнах, ни простого умывальника. Сыро, глухо, неприглядно. Крохотная печка, сложенная абы как, обшарпанный порог и плесень по углам. «На почтовых станциях уютней», – чертыхнулся Игнатьев и распорядился составить список необходимой мебели, кухонной и столовой утвари.
– Чего не найдём в Пекине, выпишем из Кяхты.
Командира конвоя хорунжего Чурилина, рядового Савельева и переводчика Попова, как старожила Пекина, он тотчас отправил на ближайший рынок:
– Купите всё, что нужно для ремонта: известь, краску, доски; будем обживаться.
Думая, что Игнатьев после дороги захочет прилечь отдохнуть, Дмитрий протёр топчан, обгрызенный мышами, застелил войлочной кошмой, подмел полы связкой полыни, которую надёргал тут же, у порога, и, сложив простынь вдвое, выгнал ею мух из комнат. Чтобы не мешать ему, Николай устроился в тени цветущих лип, усевшись в походное кресло и размышляя о предстоящих переговорах с китайцами. В руках он по-прежнему держал желтую розу. Она слегка привяла от жары, и он велел Дмитрию поставить её в воду.
– Символ Пекина, – сказал он, передавая цветок камердинеру, но тот лишь пожал плечами: дескать, мы не местные и этих тонкостей не понимаем.
– Чичас бы с бреднем да по прудам соседним, – опустив черенок розы в ведро с водой, мечтательно почесал за ухом Скачков и услышал от Игнатьева, что он «не любит русский язык, коверкает его».
– Не «чичас», а сейчас. Сейчас, понимаешь? Сию минуту.
– Виноват, ваше превосходительство, – часто моргая, насупился Дмитрий. – Читаю, помню, а с языка дярёвня прёть.
– И не «дярёвня», и не «прёть», – с укоризной в голосе передразнил его Николай. – А деревня от слова «дерево» и прёт, на конце твердый знак.
– А «прёть» оно душевнее, помягше, – возразил Скачков. Упрям он был на редкость.
– Ладно, я устал тебя учить. Живи невеждой.
Игнатьева клонило в сон. Гудящие пчелиным гудом липы, их солнечно-медовый аромат, струящийся, как пламя над свечой, над маревом июньского цветения, наполнял неизъяснимой ленью, баюкал душу, завораживал и уносил – манил туда, где с гор бегут ручьи, где явно ощутимы благодать, покой и воля…
Казаки напоили лошадей, насыпали им в торбы овса и, наметив к вечеру соорудить навес, развязали кисеты.
– А девки-то в Китае, считай, мелкие, – зализывая самокрутку, произнес цыганистого вида Шарпанов. – Горох против наших, уральских.
– Наши куды, – потянул шеей Курихин. – Сисястые. На ярманке, бывалоча, идут – пот прошибат: мясные, ровно тёлки.
– К таким с подходцем надо, с уваженьем, – припалил цигарку Стрижеусов, – а как пойдут – четыре в ряд, глядеть завидно.
– Карусель, – выдохнул дым Шарпанов.
– И на кажной по семь юбок, – скинул казачий чекмень урядник Беззубец. – Картина.
– За пазухой огонь, – цвиркнул слюной Курихин, – Сватайтесь, вопче, и благоденствуйте.
Баллюзек и Вульф планировали будущий ремонт, ходили вокруг дома, делились впечатлениями от Пекина.
– Я заметил, – сказал Вульф, – китайцы любят кланяться. Что-то находят в этом. – Он снял очки, подышал на стекла и протер их платком. – Словно укрывают свое сердце.
– Пытаются в нем сохранить любовь к другому, – подсчитывая на ходу общую площадь помещений, ответил Лев Фёдорович и расстегнул мундир. Он бы с удовольствием сбросил его, остался в одной рубахе, день был жарким, но не знал, что скажет на это Игнатьев. Всё-таки – посольство. На них смотрят жители Пекина.
– Я сам себя ловил на этой мысли, – признался Вульф, говоря о привычке китайцев кланяться и улыбаться. – Но вы же знаете, себе мы редко доверяем. Нужен кто-то, кто бы думал так же, подтвердил. – Произнеся это, он вдруг панически замахал руками и задёргал головой: – Фу, фу! – К нему приставала оса. – Да пошла ты!..
Увидев бедственное положение секретаря, Баллюзек усмехнулся и одним хлопком пришиб докучливое насекомое.
– Вы их не боитесь? – изумился Вульф и проникся к капитану особым уважением.
В четвертом часу пополудни в Южное подворье приехал глава Русской духовной миссии в Китае отец Гурий. Это был высокий дородный священник с пышной бородой и проницательным взглядом. Говорил он густым басом, держался с архипастырским достоинством, но в застолье любил пошутить и выпить чарочку-другую.
Познакомившись с членами посольства, осенив крестом «воинство христолюбивое», он сообщил, что председатель Трибунала внешних сношений господин Су Шунь и президент Палаты уголовных наказаний Жуй Чан обещали прислать двух чиновников для поздравления Игнатьева с приездом.
С собой архимандрит привёз две корзины с провизией, несколько бутылок церковного вина и четверть местной водки.
– Не хмеля ради, а пользы для, – строго предупредил он казаков, дружно помогавших накрывать посольский стол. – Чревоугодие – грех.
Усаживаясь рядом с Игнатьевым, добродушно прогудел:
– В Китае с вами может случиться всё что угодно, но чаще не происходит ничего.
Николай передал ему сердечный привет от Егора Петровича Ковалевского, с которым у главы Русской духовной миссии были давние приятельские отношения.
– Премного благодарен, – отвечал отец Гурий, намазывая горчицей баранье рёбрышко. – Егор Петрович не только добрейшей души человек, он поэт.
– Поэт? – изумился Игнатьев. – Никогда бы не подумал.
– Свой своего не познаша, – улыбнулся священник. – У меня все его книги есть. Стихотворные «Думы о Сибири», трагедия «Марфа Посадница» – он издал их в тридцать втором году.
– Я тогда только родился.
– А он уже книги писал, – обсасывая косточку, сказал отец Гурий и показал глазами: вот так, мол.
– Двадцать семь лет назад, – быстро подсчитал Баллюзек и предложил выпить за талантливых людей. – Кто бы они ни были, – с жаром сказал он, – поэты ли, художники, строители…
– Дипломаты, – вставил Вульф.
– Начальники, – засмеялся Игнатьев, и все дружно поддержали тост.
– Всё, что от Бога, Богом и воспримется.
Когда над липами умолк пчелиный гуд, а тени от сидящих за столом пересекли широкий двор, уперлись в стену каменной ограды и переломились, отец Гурий попрощался и, взяв с собой Попова, уселся в тарантас.
– Завтра известите Трибунал о том, что вы приехали, – наказал он Игнатьеву, – сообщите официально: бумагой. В Китае так: один раз поленишься, всю жизнь будешь жалеть.
Стоя в воротах Южного подворья и глядя против солнечного света на удаляющийся экипаж, Николай подумал, что был несправедлив в оценке Ковалевского, воспринимая его как заурядного служаку.
А ночью он никак не мог согреться: холод пронизывал до костей. Казалось, он лёг не на топчан, а в ледяной гроб и не в столице Поднебесной империи славном городе Бэйцзине, а в каком-то замогильном царстве. Зуб на зуб не попадал. «Не малярия ли? – страшился он и кутался в верблюжье одеяло. – Боже, спаси и помилуй! Надо вставать и одеваться, иначе в сосульку превратишься…» Но встать не было сил – окоченел. Под утро он уснул, как провалился. Снились уродства, непотребства и кошмары. В ушах стоял ненастный гул, похожий на громовые раскаты. Вспышки молний освещали то клыкастую старуху, похожую на восставшую из саркофага мумию, то большеголового карлика с маленькими ручками, который, запрокинув голову, пил из кувшина воду. Вислогубый верблюд с пыльной накипью слюны и заваленным на бок горбом презрительно схаркивал жвачку; в его тени сидел безногий нищий с гноящимися язвами в уголках рта и заунывно клянчил подаяние. По его лицу ползали мухи. Он их даже не пытался отогнать.