Полная версия
Пекинский узел
– С кем это ты? Разбудил, – не скрывая недовольства, строгим голосом спросил он верного оруженосца и прикрыл форточку. – Ещё и сырости развёл – откуда эти пятна на паркете?
– Виноват, – далеко не извиняющимся тоном ответил Дмитрий. – Стервенция прибилась: шасть и прямиком туда, под рукомойник. – Он пнул ногой невидимую тварь и, выговаривая своё право на решительные действия, презрительно добавил: – Блохастая, верно.
– Крыса? – гадливо поморщился Игнатьев и с опаской глянул в угол туалетной комнаты. Загнанный зверь опасен.
– Кошка, – с нотками успокоения в голосе пояснил Скачков и, опережая возможный вопрос, уточнил: – Не хозяйская. Тощая и шипит. Приблуда.
– И?.. – с непонятным самому себе раздражением, словно увидел в происшествии недобрый знак, сдвинул брови Игнатьев.
– Спровадил, – махнул рукой Дмитрий, будто поймал в кулак муху. – Я её – тыц! а она – вон! коленку сгрызла, – задрал штанину камердинер, – кровь текёт, шкелета без хвоста…
Он явно ожидал сочувствия.
– Смажь йодоформом, – приказал Николай и похлопал себя по губам, давя зевоту. – У кошек под ногтями трупный яд, рана может нагноиться.
– Конешно, – дёрнул плечом Дмитрий и, нарочно кривясь, стал наливать воду в рукомойник. – И так, как на собаке… заживёт.
«Есть люди, которые делают, не думая, и есть такие, которые думают, но не делают», – быстро умылся Игнатьев и принял из рук своего камердинера ломкий от крахмала утиральник.
– Спровадил, говоришь, «стервенцию»? – в тон Скачкову спросил он вслух и глянул в зеркало: надо побриться.
– В окошко кинул.
– В окошко, значит, – неодобрительно хмыкнул Николай. – А завтра по всему Иркутску пойдет гулять новость: кидался генерал Игнатьев в граждан Российской империи дохлыми кошками, будучи пьян до полусмерти. А там, глядишь, и до Китая долетит: кидался он из окон губернаторского дома, славнейшего и хлебосольного графа Муравьева, с которым, по всей видимости, и наклюкались в зюзю. А газетчики распишут: граф и его гость швырялись кошками, гуляли…
У Дмитрия отяжелели руки, враз повисли. Большие синие глаза расширились: шуткует барин или как? Не зная, что ответить, насупился.
– Какие граждане? Там караул казачий.
– А караул, по-твоему, не люди? Сам посуди: стоишь ты на часах, а сверху кошка – хвать! – и всеми четырьмя тебе на голову – курьёз! Что ты подумаешь, что ты об этом скажешь? – Видя, что внушение подействовало, отходчиво добавил: – Или барышня какая подошла: спросить-узнать, откуда казаки конвоя? не из того ли славного полка, где и её любимый службу правит?
– По уставу нипочём, – отрезал Скачков. – Запрещено конвойному ответы отвечать. Это она, значит, по другому делу подошла.
– Это по какому же ещё другому? – доставая бритвенный прибор, покосился Игнатьев.
– Цыганить или на распутство потрафлять, – объяснил камердинер. – А коли так, ещё и мало будет кошки из окна! Ведра помойного не жаль.
Глава III
Оставив в Иркутском казначействе пятьсот тысяч рублей, выделенных правительством для обустройства посольства в Пекине, Игнатьев выехал в Кяхту. По пути он заехал в Верхнеудинск и осмотрел оружие, собранное для китайцев. Арсенал выглядел весьма внушительным обозом и насчитывал триста восемьдесят подвод. Чтобы не разбить на горных дорогах Монголии крепостные пушки, предназначенные в дар Пекину, Николай решил переправить их морем, а самому добраться до Китая «малым штабом».
Чем меньше штаб, тем легче выиграть сражение.
Девятнадцатого апреля он со своим отрядом въехал в Кяхту: отсюда до границы с Монголией рукой подать.
Кяхтинский градоначальник Деспот-Зенович выехал ему навстречу и после приветственных слов, нахмурился:
– Вчера из Урги вернулся пограничный комиссар Карпов. Он сообщил, что монгольский амбань отказывает вам в проезде в Пекин.
– Он что, белены объелся?
– Гороха, – мрачно пошутил Деспот-Зенович. – Все они жулики, живут обманом.
Расположившись в отведенном ему доме со скрипучими полами, Николай тотчас написал запрос в Трибунал внешних сношений Китая: на каком основании его, посланника русского царя, местный монгольский невежда держит на границе? В этой своей обвинительной ноте он заявил, что будет ждать ответа в течение двух недель, поскольку торопится передать китайскому правительству оружие и офицеров-инструкторов. В противном случае он оставляет за собой право следовать в Пекин согласно Кяхтинскому договору.
Когда конверт был засургучен и отправлен, Татаринов постарался успокоить Игнатьева.
– Не вы первый, ваше превосходительство, оказываетесь в столь нелепом положении. В прошлом году мы с графом Путятиным, назначенным в Китай посланником и полномочным министром, точно так же сидели в Кяхте.
– И чем это кончилось? – нервно побарабанил пальцами по столу.
Николай и отшвырнул от себя письмо монгольского чинуши.
– Тем, – ответил драгоман, – что мы вынуждены были отказаться от сухопутной экспедиции и, не дождавшись ответа на свою жалобу в Трибунал, добрались до Амура, пересели на пароход «Америка» и лишь таким образом добрались до Печелийского залива.
– В Японию?
– Да.
– Печально.
– А до этого, – вступил в разговор секретарь Вульф и поправил на носу очки, – такая же неудача постигла посольство графа Головкина. Прибыв в Ургу, он так и не дождался визита к нему ургинских чиновников, и только через год ему удалось подписать российско-китайский договор.
– Выходит, что маньчжурское правительство в третий раз оскорбляет Россию, – пристукнул кулаком по столу Игнатьев и возмущенно посмотрел на своего секретаря Вульфа, как будто в том была его вина. – Не понимаю, отчего мы с этим миримся?
– С Китаем нельзя говорить языком ультиматумов, – мягко заметил Татаринов. – Китай – это туманные намёки, велеречивая двусмысленность, очаровательные недомолвки и тотальная подозрительность. Это признание простоты жизни через её усложненность.
– В то время как бамбук – это просто бамбук.
– Всё так, но несколько иначе, – сомкнул ладони драгоман. – Европейцы считают, что есть белое и черное. Китайцы же утверждают, что нет чисто белого и нет чисто черного.
– Язычники, – скривился Вульф. – Их быт пронизан суеверием.
– Но есть ведь среди них и христиане? – поинтересовался Николай, все ещё не привыкший к мысли, что китайцы более строптивы, чем он думал.
– Есть, – ответил Татаринов. – И православные, и католики, и даже протестанты. Но христианство китайцев окрашено в буддийские тона. Их вера, а точнее, суеверие основано на страхе наказания всесильным богдыханом. От его недремлющего ока никто не спасется, никто не укроется. Если чего китаец и боится, так это нарушить указ императора. Поэтому китайцы знают все законы.
– Все? – изумился Игнатьев. – У нас, например, свыше десяти тысяч законов, а народ помнит лишь несколько, да и те не исполняет.
– Представьте себе, – сцепил пальцы Александр Алексеевич и тут же их расслабил. – Впрочем, почти так же хорошо они помнят свои любимые стихи и песни, а их китайцы за свои тысячелетия сочинили бессчётно!
– Надо же, – с большей почтительностью в голосе отозвался о китайцах Вульф, – так вы нас убедите, что китайцы великая нация.
– Кто живёт прошлым, будет жить в будущем, – раздумчиво сказал Николай и полюбопытствовал: – Сколько лет Китаю?
– Свыше пяти тысяч, – ответил драгоман.
– Старожилы, – раскрыл перочинный ножик Вульф и стал затачивать карандаши.
– Старожилы, – подтвердил Татаринов. – И вместе с тем китайцы ужасающе бедны. В Китае шагу не ступить, чтобы не столкнуться с побирушкой. Нищета повальная, извечная. Невозможно в это поверить, но в портовых городах матери торгуют дочерями и сразу же платят налог с этих продаж. Рыбаки, строители, торговцы, чистильщики улиц и ночные сторожа, оросители выгребных ям, слуги и господа втянуты в круговорот поборов, взяток, подношений. Есть недельная мзда, есть месячная, есть годовая. Все платят денно, нощно, регулярно. Все имеют свою долю и все делятся.
– Ассенизаторы тоже? – полюбовался остро заточенным карандашом Вульф и принялся за следующий.
– Все, – встряхнул головой Александр Алексеевич и пригладил свои темные густые волосы. – Тяжелее всего тем, кто зарабатывает собственным трудом, кому никто ничего не дает. Река – рыбы, земля – урожая. А подати надо платить, иначе не уйти от наказания.
– Какого?
– Тому, кто не платит, грозит разорение. Отбирают последнее, гонят на улицу.
– Страшно.
– Конечно. Поэтому каждый пытается сжульничать и прикопить. А лучше – продать. Один продает ребенка, другой – его увечье, третий – собственное уродство. Вместо извести вам продадут мел, вместо муки – известь. Все привыкли к обману и обманом живут и даже улыбаются при этом. В Китае все учтивы и благопристойны.
– Все? Всегда? – не поверил секретарь.
– Пока на них смотрят, – засмеялся Татаринов. – Отвернешься, рожи корчат.
– Лицемеры, – недовольно скривил губы Николай. – Мздоимцы.
Вульф внимательно посмотрел на него и задумчиво покатал карандаш по столу.
– Может, монгольский амбань ждет от нас взятки?
– Не дождется, – отрезал Игнатьев.
– Да нет, – возразил секретарю драгоман. – Мы ведь с вами не контрабандисты. Здесь другое: политика. Англичане и французы вновь угрожают Пекину войной, вот маньчжуры и колеблются: пускать нас, не пускать?
– Я теперь не знаю, как к ним относиться, – признался Николай. – С первого дня отношения не заладились.
– Относитесь с внутренней улыбкой. В китайцах очень много от детей: наивных и проказливых одновременно. Мужчины у них бреют лбы и носят косу, обмахиваются веерами и смеются на похоронах.
– Обмахиваются веерами? Как дамы?
– Да, – подтвердил Татаринов. – Мне, как драгоману посольства Путятина, много раз приходилось присутствовать на переговорах, и я подумал, что бамбуковые веера не просто охлаждали лица сановников. Похоже, ими пользовались при переговорах, как тайным шифром.
– А что? Вполне может быть, – отозвался Вульф. – Ведь у каждого веера свой цвет, орнамент, свой рисунок.
– А главное, иероглифы. Раскрывая веера и закрывая их, можно было не сговариваясь внешне, держаться одной линии по тем или иным вопросам.
– Плутовской народец, – сразу насторожился Николай, словно попал в общество карточных шулеров с их подлыми замашками. Нет, сам он в карты не играл и, если честно, презирал азарт корысти, чего не мог сказать об азарте ином, охотничьего свойства: выследить, догнать и поразить намеченную цель. Тут он был неукротим.
– Китайцам нравится правой рукой чесать левое ухо и делать вид, что таким образом они желают вам благ. Вяжут руки и тут же дарят розы, а когда вы эти розы не берете, выказывают жуткую обиду.
– М-да, – вздохнул Игнатьев. – Сумасброды.
Прошло несколько дней, и его разыскал посыльный отца Гурия, главы Русской духовной миссии в Китае.
Судя по письму, которое он передал, маньчжуры признавали Тяньцзиньский договор, но категорически отказывались от Айгунского. Отказывались они и от оружия, выражая крайнее удивление по поводу прибытия нового посланника с группой офицеров.
– Ну что ты будешь делать! – сокрушенно воскликнул Николай, передавая письмо Вульфу. – Хоть поворачивай назад.
Отказ китайцев принять оружие и офицеров лишал экспедицию её основной цели: организации военного дела в Китае – и в корне менял задачу, намеченную Министерством иностранных дел.
Он ходил из угла в угол и не знал, что придумать. Как быть? Он готов ехать, готов действовать; спешил, торопился, гнал коней, а тут такая… просто грубая подножка на бегу: бац – и на плац! Лежи, сопи и нюхай землю.
Оставалось набраться терпения и ждать.
Когда вам говорят: «Сидите, ждите», нет ничего разумнее, как следовать совету.
Игнатьев понимал, что ничего не добьётся, если начнет спорить с монгольским амбанем; тот выполняет волю Пекина.
«Жаль, – озабоченно думал он, глядя в окно, – мало взяли денег. Придется затянуть пояса: неизвестно, сколько ещё ждать ответа на свое вторичное послание. Весёленькое дельце – ничего не делать! Хоть садись и стишки сочиняй: «Сидели в Кяхте казаки, а с ними генерал».
На улице слепило солнце. Зацветали абрикосы. Земля быстро покрывалась мшистой травкой, лопушистой зеленью, иван-чаем и луговым мятликом.
На припеках появились одуванчики.
Командир казачьего конвоя, хорунжий Чурилин, сухопарый, мрачный, с покоробленным левым погоном и распущенной портупеей, бездумно охлёстывал нагайкой прошлогодний репейник и даже не глянул на козырнувшего ему гвардии капитана Баллюзека.
– А у вас, хорунжий, что, рука отсохла? – неожиданно придержал шаг и повернулся к нему всем корпусом артиллерист.
– Рука? – сдвинул на затылок папаху Чурилин. – Это с какого рожна?
– А с такого, – басовито заговорил капитан, – что младший, действуя согласно устава, обязан приветствовать старшего по званию отданием воинской чести, о чем вы, господин хорунжий, постоянно забываете.
Лев Фёдорович Баллюзек – высокий, широкоплечий гвардеец с пышными усами и чистым приятным лицом, пышущим отвагой и здоровьем, – относился к тому типу военных людей, которые привыкли подчиняться, действовать назло врагу, не отступать и в случае нужды легко принимают на себя командование, проявляя далеко не заурядные способности политиков и полководцев.
– Ну, – вызывающим тоном произнёс Чурилин, – не заметил.
Он вскинул руку и демонстративно долго не отрывал её от виска, надменно вытянувшись в струнку.
– Не подобострастно, – заметил Баллюзек. – Вы отдаёте честь не мне, а славе русского оружия, мундиру русского солдата.
– Вольно. – Чурилин бросил руку вниз. – Вам ясно?
– Так точно!
– Постарайтесь меня понять, господин хорунжий.
– Постараюсь, господин капитан.
Чурилин откровенно ревновал Баллюзека к Игнатьеву. Он, командир казачьего конвоя, лично отвечает за жизнь молодого генерала перед государем императором, а тут какой-то капитанишка лезет в глаза, цепляется по пустякам, чего-то петушится. Ревность его была оправданна: Игнатьев сразу приблизил к себе Баллюзека. Внешне они очень походили друг на друга – ростом, статью, разворотом плеч. Тёмными красивыми глазами.
В это время к Чурилину и Баллюзеку подошел Игнатьев. После приветствия распорядился построить казаков. Хотелось познакомиться с каждым поближе. Кое-кого он помнил по Хиве и Бухаре, но многих видел впервые.
Когда казаки построились, ровно двенадцать человек с хорунжим, он залюбовался «своей гвардией». Больше всего ему нравились уральцы: их песни, их выносливость и храбрость. Он шел вдоль строя, пожимал широкие мозольной твердости ладони, узнавал лица: урядник Ерофей Стрижеусов – ладный степенный казак лет тридцати. Синие глаза, брови вразлёт. Кавалер двух солдатских Георгиев. Ходил с Игнатьевым в Хиву и Бухару. Из уральских староверов.
Рядовой Антип Курихин – сибирский казак, взятый с линии. Белесый, бойкий, прирожденный верховод. Из тех проныр и непосед, за которыми в полку, в казарме, нужен глаз да глаз: того гляди, набедокурят. Несмотря на свой небольшой рост и худоватую шею, он отличался ловкостью и силой, слыл рубакой: обладал неотразимым сабельным ударом. Курихин показательно джигитовал, но все-таки не столь безудержно и лихо, как Семён Шарпанов – казак с роскошным чёрным чубом. Шарпанова он помнил по «хивинскому походу». Он выполнял головокружительные трюки: надвинув на глаза папаху, вспрыгивал в седло бегущего коня, выхватывал клинок и револьвер и начинал ими жонглировать. Бухарский хан Наср-Улла диву давался и предлагал Игнатьеву большие деньги за Шарпанова, не понимая, что казак не продаётся. В Средней Азии всему своя цена: все продаётся и всё покупается – были бы деньги. Стрелял Семён Шарпанов с обеих рук, даже на полном скаку из-под брюха коня. Из карабина плющил медную полушку со ста метров, из револьвера – с тридцати. Поговаривали, что он на спор ловил зубами пулю на излёте и на глазах у всех легко расхрупывал стекло граненого стакана. В казачьем деле умел всё. Если же чего не мог, так это отказаться от курения, милой его сердцу самокрутки. Николай не раз слышал, как он говорил: «Баба омманет, а табак – никады».
Рядовой Савельев – тоже уралец – так же был в Хиве и Бухаре. Обычный, ничем не примечательный казак, таких на свете много, но возле него всегда теснились сослуживцы, делились табаком, судачили, курили. Словно грелись у незримого огня. Его рыжая борода и глаза с добрым прищуром, пронизанные жёлтым светом, выдавали его зрелость и радушие.
«Крепкая команда», – мысленно похвалил конвой Игнатьев и пригласил офицеров отобедать вместе с ним; посольство что семья.
– Вольно, – скомандовал хорунжий, и, придерживая саблю, поспешил за Баллюзеком.
Камердинер Дмитрий Скачков пропустил его вперед и внёс в дом кипящий самовар.
Потянулись дни ожидания.
Уже отгремели первые майские грозы, буйно цвела сирень, свистали соловьи, когда из Урги прибыл гонец – богдыхан милостиво пропускал нового посланника в Пекин.
Игнатьев понял, что его военная миссия превращается в сугубо дипломатическую, и сразу запросил Горчакова о предоставлении ему соответствующих полномочий.
Поручика Лишина пришлось отправить в Верхнеудинск, поближе к арсеналу. Чтобы оправдать присутствие офицеров, Николай назначил капитана Баллюзека своим адъютантом, а топографа Шимковича – писарем. Секретарем посольства по-прежнему числился надворный советник Вульф, а переводчиком с китайского – статский советник Татаринов. С монгольского языка должен был переводить хорунжий Чурилин. Кстати, он его неплохо знал: рос на границе.
Памятуя о том, как быстро распространяются слухи в Азии и какое здесь огромное значение имеет внешний блеск, Николай постарался обставить выезд посольства в Китай самым торжественным образом.
В заглавном соборе отслужили напутственный молебен.
Игнатьев вышел на площадь.
Его приветствовали толпы народа и специально присланные войска. Об этом позаботился наказной атаман Восточной Сибири генерал Корсаков, временно исполнявший обязанности губернатора в отсутствие графа Муравьёва, который отбыл в Японию, а также градоначальник Деспот-Зенович. Затем воинство запылило по дороге к границе, а он отправился вслед пешком, сопровождаемый высыпавшими на улицу жителями Кяхты, Троцкосавска и окрестных сёл.
Земля просохла, день был ясным, по-весеннему тёплым.
Казаки ехали верхом.
– Ты полицмейстерскую дочку видел?
– Барышня, вопче.
– Огладистая. Видно баловство.
– А бабы, гля, слезьми текут. Жалкуют.
– Оне и плачут, што хворать не любят. Слеза – она лечит.
– Сердешная – да, а кады нарошно, тады эфто каприз.
– Вода, – зевнул Шарпанов. – По дороге сохнет.
– Будя, станишные, трепать мочало, – прицыкнул Савельев. – День он святой: Рассею покидаем.
Казаки примолкли – в самом деле.
Когда добрались до околицы: нейтральной полосы между русской Кяхтой и монгольским Маймачином, повернулись лицом к родине, к православным её храмам и церквям.
Обнажили головы.
Истово перекрестились.
– Мати скорбящая, дай возвернуться…
Игнатьев распрощался с провожающими, поблагодарил войска и сел в коляску.
Почётный конвой из трёхсот сабель, сопровождавший миссию до первой монгольской станции Гила-Hop, дружно грянул песню.
Как ходили казаченьки на край – на границу,Вороных коней седлали, жёнок целовали.Под свист и гиканье удалялась русская земля.
Глава IV
Под утро Николаю снился сад – огромный куст сирени: белой-белой. Её душистые, пронизанные солнцем гроздья манили подойти, зарыться в них лицом, прижать к щеке, и он уже шагнул, решившись наломать букет, как что-то его вдруг остановило. Кротко, нежно и благословенно-властно. Кто-то исподволь следил за ним – печально, безотрывно. Он обернулся и увидел девушку с большими темными глазами. Она сидела на садовой скамье и смотрела на него так, как смотрят на догорающие угли, когда их покрывает пепел, – с ощущением утраты неповторимо-прекрасных мгновений света, тепла и любви…
Пробудившись, он долго смотрел в потолок и не мог стряхнуться с себя печальный морок. Девушку, приснившуюся ему, он раньше никогда не видел, ничего о ней не слышал, но в то же время не мог избавиться от ощущения, что знает о ней все.
Сон прошел, а горечь расставания осталась. Будь его воля, он бы не проснулся и не разлучился с той, которая умеет так смотреть.
Нехотя одевшись и выехав из Урги, где он ночевал в доме местного правителя, Игнатьев был мрачен, подавлен и пришел к мысли, что жизнью правит скука: настоящее уныло и однообразно.
Снедаемый тоской и непонятно откуда взявшейся ломотой в теле, он решил развеяться, проехаться верхом, вспомнить гусарскую юность.
Предложив хорунжему занять его место в коляске, он взялся за переднюю луку и легко очутился в седле чурилинского коня. Нетерпеливо перебиравший ногами и картинно выгибавший шею чистокровный дончак норовисто встал на дыбы – дал «свечку». Трехлетний жеребец так и кипел жизненной силой. Николай прижал его шпорами и опытной рукой кавалериста пустил легким аллюром. За ним гикнули, помчались Шарпанов с Курихиным – охрана.
Скакун легко, уверенно копытил тракт, как будто знал, что нужно седоку, и не давал настичь себя и обогнать. Он был великолепен.
Николай пригнулся к его шее и через полчаса лихой, весёлой скачки с радостью почувствовал, что от сердца отлегло; грустные мысли развеялись, и он задорно рассмеялся: «Хорошо!» Как некогда на полковых учениях в Красном Селе в присутствии государя.
Осадив жеребца и подождав отставших казаков, он пересел в коляску и заговорил с Татариновым о Китае.
– Как я понял, на политику пекинского руководства в данное время кто-то оказывает мощное давление. Я уверен, что здесь нельзя исключать влияние Англии. Англия – это та баба, которая поцелует пса, но выпорет ребенка. – Лошади бежали ходко, рессоры пружинили, думалось вольно. – Я бы сейчас многое дал за то, чтобы приподнять завесу времени.
– К сожалению, – ответил драгоман, – завесу времени никто не приоткроет. Всё надо прожить, испытать самому. – Он помолчал и добавил: – Всё пережить.
– Меня всерьёз заботит мой статус, – признался Игнатьев. – Я не имею должных полномочий.
– Я тоже думаю об этом. Пока вы не будете иметь официальной бумаги, подтверждающей ваш дипломатический статус, рассчитывать на благосклонность господина Су Шуня не приходится.
– Он председатель Трибунала внешних сношений?
Татаринов усмехнулся:
– И Трибунала тоже.
– Влиятельная фигура?
– Чрезвычайно. Председатель всего и вся. Но прежде всего он кошелек богдыхана, золотой запас Китая.
– Министр финансов?
– Налогов.
– Понятно.
– Когда я был в Тяньцзине с Путятиным, – прикрыл рот ладонью драгоман, – простите, не выспался: клопы кусали, китайские чиновники на все лады расхваливали господина Су Шуня, восхищаясь его беспримерной мудростью. – Он тряхнул головой, как бы приходя в себя, и опустил руку. – Расхваливали с видимым наслаждением. Мне повсюду рассказывали о глубине его государственных воззрений, судачили о его причудах…
– Их у него много? – интересуясь слабостями своего вероятного оппонента, спросил Николай и почувствовал тряску: свернули на каменистую дорогу.
– Немного, – ответил Александр Алексеевич. – Он любит посещать тюрьму, следит за исполнением режима, разводит золотых рыбок и неравнодушен к молоденьким девушкам.
– Весьма заурядный набор.
– Ещё меня все убеждали в его необыкновенной щепетильности и честности, но делали они это, по всей видимости, из убеждения, что любая похвала, впрочем, как и гнусные наветы, будут переданы ему без искажений. Насколько мне известно, министр налогов ценит точность. ещё государственные мужи выражали глубочайшее презрение всем тем, кто не прошел выучку под началом дашэня Су Шуня и не мог проникнуться чувством благодарности к тому, кто безкорыстно служит трону и народу, кто стал опорой Поднебесной империи и шатром радости для богдыхана.
– Дашэнь – это министр? – поинтересовался Игнатьев, начиная запоминать китайские слова.
– Высший сановник, – уточнил Татаринов и продолжил свою мысль: – Одним словом, чиновники министерства налогов и ещё очень многих министерств, включая Трибунал внешних сношений, президентом которого по совместительству является господин Су Шунь, готовы были костьми лечь за своего мудрого дашэня. Они клялись даже после своих похорон оказывать ему своё содействие: они обожали его. На словах.
– Вероятно, – согласился драгоман. – Случалось, что кто-то из них внезапно исчезал: кого-то убивали, кому-то доводилось видеть смерть своих родных и близких, отправлять детей и жен в тюрьму – по настоянию Су Шуня, но, так или иначе, весь чиновный люд покорно склонял голову перед его железной волей. Какому-нибудь третьеразрядному писарю придворного ведомства легче было самому расстаться с жизнью, лишь бы не попасть под подозрение в измене родине.