Полная версия
Пашня. Альманах. Выпуск 4
Между тем, выставка Врубеля неожиданно оказалась вполне светским событием, и об этом нужно было кому-то написать. К столетию со дня смерти художника в Третьяковку привезли самую большую коллекцию его работ – из Питера, Киева и даже из частного собрания, о котором никто не знал еще месяц назад.
– Достань мне интервью с коллекционером. – Сказала главная. Видимо, она была в отчаянии или откуда-то узнала о любви Алисы к Врубелю. Неужели читала дурацкие анкеты, которые все заполняли на общем диске? – Как собирал, почему не показывал раньше. Все нахваливают картины, но это скука: старые все видели, а новые пойдут и посмотрят. Мы напишем о персоне. Кто он вообще такой? Выпрыгнул, как черт из табакерки. Договорись о фотосессии! – крикнула она вслед Алисе, когда та уже выходила из кабинета.
Алиса понятия не имела, где разыскивать персону, но для начала надо было сходить на выставку.
Она перерыла всю сумку в поисках журналистского удостоверения, но так и не нашла его. Забыла на работе, идиотка. Теперь придется идти без аккредитации и стоять в немыслимой очереди.
В новостях уже который день показывали многокилометровую кишку, компактными петлями уложенную в Лаврушинском переулке. Люди жаловались, превращались в ледяных истуканов, но продолжали стоять за своей дозой концентрированной красоты.
Алиса упаковалась в самый теплый свитер, намотала шарф поверх мехового воротника и, нагрузившись мешками с мусором, вышла из квартиры.
Переходя на другую сторону Большой Ордынки, она едва не угодила под колеса сплюснутой, вытянутой, как футляр для очков, машины. Металлический кошачий оскал на черном лаковом капоте блеснул так близко от ее лица, что на мгновение Алиса оглохла. Это спасло ее от проклятий водителя, которого она не успела разглядеть за тонированным стеклом. Тяжело переставляя ноги, словно разбитые параличом, она доковыляла до тротуара. «Какая же ты балерина? Ты курица», – бодро сообщил ей голос бабушки Луизы, и слух сразу вернулся, вместе с удаляющимся рычанием ретро-мотора.
Алиса постояла на глазированной плитке, дожидаясь, пока адреналин и кортизол перестанут колошматить сердце и кровь снова спокойно потечет по привычному кругу.
Наконец она тронулась, как грузный товарный поезд, с усилием выбрасывая вперед плохо гнущиеся ноги.
Рекламные тумбы, верстовыми столбами проплывающие мимо нее, вспыхивали молочно-лиловым, подсвечивая фантастически крупные жирные грозди сирени. Поверх вакханалии фиолетового тлели огромные, угольно-черные ломаные буквы: Врубель.
Да иду я уже, иду.
Татьяна Ковалева
Крадущийся Мыш Высоких Прерий
(из романа «Коза, камень и море»)
Акация нагло желтела в окно, заглядывая летом. Илька лежал на кровати и читал. Неуклюжая большая книга давила то острым углом в живот, то наползала на нос, то и вовсе падала под кровать – приходилось свешиваться и шарить рукой под пружинистым брюхом. Дома бы Илька непременно наткнулся на пушистый комок пыли. Он бы его катал и тыкал почти что в кошачий мягкий бок. А потом расчихался – от аллергии не уйти – и побежал бы на кухню за стаканом воды. Вода в графине, крышечка звякает, главное ее придерживать – а то упадет и снова скол будет, Илье влетит. Ему вообще всегда влетало. За графин, пыль, книги, пружинки и голову между прутьев – а что! Какой же дурак удержится и не проверит, ведь и правда, может, не пролезает.
Но больше всего Ильку ругали за ощипанный хвост Грундильды. Ну да, ну взял он пару гусиных перышек, ну и что! Им же для дела надо было. А то, что гусыня потом на все, что движется, шипеть начала – так то все бабы такие, это Илька еще у ДядьКоли узнал. Тот когда курит, всегда что-то интересное говорит. Главное, у него под ногами не болтаться, пока он с мотоциклом возится. А так и про баб, и про Беломор, и про пращу с рогаткой у него узнать можно было.
Он однажды Илье даже такую сделал: и снаряды из орехов, и оружие. Он бы и футляр ему сделал, но не успел – змей поганый его скрутил, из ДядьКоли он стал Пьяницей-Забулдыгой и пополз пастись под забор. Таким Илька ДядьКолю не любил и побаивался. Ему то и дело прилетал подзатыльник, поджопник и в ногой-в-спину-ударчик. Больно не было – и не так летали – но обидно еще как. Только что ведь по-мужски разговаривали, о важном, о его стремительной «Яве» или об его, Илькиных, индейских приключениях. ДядьКоля подтягивал треники, садился на корты, сдвигал белый застиранный кепи на бок и улыбался ему-конопатому, блестя единственным золотым зубом. Илька тогда вырастал прямо над ним и невольно выпячивал довольно живот, и размахивал руками, рассказывая о том, как он там побеждает всех в Гороховой войне.
Дядя хмыкал, не размыкая губ, потягивал дым из папироски и сплевывал – почти всегда мимо. Илька восхищался. Настоящий мужик! Прямо как бабушка всегда и мечтала.
– А бабуль, а давай ты за него замуж выйдешь – сказал однажды ее оболдуй
– За кого ит?
– ДядьКолю!
– Ой, смишной, а, да кому ж он такой козел пьяный нужен!
– Мне. Мне очень нужен, бабуль – он такие трубки гороховые делает, а представь если б он… папой мне стал…
– Горе ты мое луковое, чому тебя ток в школе твоей учот-то.
– А чего я не так сказал-то
– Да ежли ж я замуж за него пойду, то дед он тебе станет, а никак не батя!
– А как же тогда, а?… ААА! Бабуль, так давай мы его усыновим тогда, а?
Бабушка от чувств аж полотенцем ему по шее надавала. Обрадовалась, наверное, идея-то ВО. А Илька побежал ДядьКоле рассказывать… Он даже не бежал, он летел, аж через три ступеньки прыгал, как будто за ним сама Грундильда бежит, шипит и крыльями хлопает, а он вишь и не видит ничего. Будто и он не он, а уже Крадущийся Мыш Высоких Прерий. И его духовая трубка дробно бьет о колено, призывая к бою, а Венец из перьев на голове сияет, ослепляя врагов своим великолепием. Да и кто решится напасть теперь на него, Мыша, когда он без пяти минут батькин. Когда еще поворот, и он выскочит с победным эээ-иии-аааа-ооо, поднырнет под яблоневыми ветками, кубарем перекатится через сочный зеленый дерн и вынырнет прямо к газеткам на асфальте, на которых уютно раскинулась деталями батькина «Ява». И Илька обязательно поможет ее починить – теперь-то конечно – и даже научит из гороховой трубки стрелять, а змея они вместе победят. Это просто Змей с Крадущимся Мышем еще не знаком. Да он ничего не боится, ни пауков, ни молний, ни змей! Душить он ДядьКолю вздумал, негодяй, да Мыш его сам задушит! Вот так задушит, прямо с разбега!
Илька выскочил внезапно, прямо под визжащие колеса джигитной тачки. Он по-жеребячьи подпрыгнул и с индейским криком, кажется, даже перелетел капот. Тонкие ручки взмыли вверх, гусиные перья вырвались и разлетелись, а Илька с веселым жестяным грохотом упал за машиной.
– Батька, а, вот это я придумал, а… – Илька улыбался, глядя в прозрачное небо.
Слова булькали у него в горле то ли смехом, то ли слюной. Небо загородил огромный красный нос и тут же исчез. Ильке было щекотно затылком, но встать почему-то никак не получалось и он решил немного полежать. И небо вот было не против. Смотрело на него донышком бабкиной манки. Будто Илька скребет ложечкой по дну тарелки, а теплая густая жижа все не кончается и зализывает синюю спинку неба, еще немного и она проглотит даже солнце.
В ухе вот еще что-то пищит, и никак не разобрать, хоть глаза закрывай – может, так услышит. Кто там у него. Пищит.
Артём Кулаков
Царица мертвых
(из романа «Границы Разумного»)
Золото пробуют огнём,
женщину – золотом,
а мужчину – женщиной.
Луций Сенека
После смерти Дюши бессонница Разоева вышла на новый уровень. Он практически не выходил из своей комнатки в Люберцах. Деньги закончились еще в прошлый понедельник, а он так и не нашел работу. Еще на неделю должно было хватить тех денег, что он потратил на «поросятину», но Разоев не мог даже помыслить о том, чтобы заявиться с этим к родным Дюши. «Помните, заключение было – потерял управление от неисправного дифференциала? Так это я ему этот дифференциал и принес! И он мне еще денег за него должен, кстати, с вас 10 тысяч!» Она выносит деньги, все целуются, занавес.
Похороны пристрастили Разоева к алкоголю. Но манила его не водка с салом и черным хлебом, а заунывная, тянущая, густая атмосфера смерти, витавшая над толпами соболезнующих, столами и тихой землей. Он хотел снова и снова чувствовать этот эфир, вдыхать его полной грудью и проникаться освобождением от смертных дел, которое испытывало тело покойного. Но ведь одной атмосферой сыт не будешь.
Пара голодных дней ушла на то, чтобы завести знакомство с нужными людьми в Митинском крематории. Сложнее всего было выяснить, кто где работает – сотрудники разумно не распространялись о работе в социальных сетях. Наконец, брешь в круговой обороне удалось отыскать – слабым местом оказались геометки на фото в инстаграме.
Применив свой опыт риелтора и переговорщика, он познакомился с «шашлычником» Валерием Георгиевичем – машинистом ритуального оборудования. Тот спустя пару возлиятельных вечеров рассказал, что встречается с медсестрой, забирающей на скорой покойников из домов, а все втроем с водителем они сидели в милом телеграм-чате «Митинские ангелочки», где перетирали превратности профессии, шутили и заодно обсуждали причудливые колумбарии небедных и отмучившихся москвичей.
Несмотря на то, что с 1985 года в крематории много что изменилось, желание пораньше уйти домой осталось прежним. Оно же вытолкнуло на обочину громоздкие распоряжения по почте, да и тридцать кремаций в день – это вовсе не так уж много. С бумагами все было строго, но их оформляли задним числом, а основные распоряжения сотрудники пересылали друг другу в мессенджерах – так получалось быстрее и начальство это поддерживало. Валерий Георгиевич отправлял подходящие варианты Разоеву. Подходящие – это значит, что на таких похоронах последнего вряд ли бы кто-то приметил. В неделю получалось, что Разоева могли видеть на 6—8 поминках, а погребальный персонал думал, что он вроде мужика-плакальщика, и часто просили закурить. Флегматичное лицо Разоева как нельзя лучше отыгрывало такую роль, особенно когда родственники разбирали перед ним на столе спиртное и закуску.
Дневное расписание Разоева изменилось и стало напоминать сочинские дни. Утром он отправлялся в город, вместе с похоронными процессиями – часов в десять-двенадцать. Чтобы не возникало лишних подозрений, нужно было присутствовать и на самой процедуре кремации. Ритуальных залов было всего три – он побывал во всех. Каждый раз, оказываясь в толпе чужого горя, он застывал взглядом на идеально ровных линях печи, где исчезали уставшие, откоптившие свое люди. Отделенные двойным стеклом от таинства сожжения, Разоев и чужие страдальцы наблюдали с разными лицами. Дети не скрывали любопытства и вставали на цыпочки, чтобы только достать до зрелища очищающего пламени. Правда, самого пламени не было видно – лишь отражались плясавшие тени на стенках и блестящей крышке жерла печи. Мужчины подставляли для рыданий грудь и гладили жен по черным платкам, те же лишний раз не показывали красных глаз с потекшей тушью и попеременно шмыгали.
Валерий Георгиевич без устали и с каменным лицом повторял ежедневные движения, его мощное тело никак не указывало на полувековой возраст. Черная форма крематория в моменты напряжения выдавала деревянные бицепсы. Закаленный в боях с жаром печи нос часто отражал пляшущий огонь, а острые глаза и тонкие губы не двигались. Снова и снова он загонял вагонетку с гробом, каждый раз новым, на конвейер по производству праха, чтобы после, когда родственники уйдут, смести в симпатичную кучку расплавленные золотые коронки и протезы. Он показывал мне одну из таких – смешанная с серой костной мукой грязно-желтая горошина мало была похожа на золотую – как по виду, так и по ценности. Постоянные иски от фанатиков, мечтавших уличить крематорий в доходах от многоразовых гробов (Вы сжигаете тела голыми!) или от продажи вещей покойников (Я видела пиджак мужа в комиссионке через улицу!) заставляли Валерия Георгиевича носить эти горошины с собой. Каждый раз он в подтверждение слов директора появлялся из ниоткуда и легким движением подкидывал в раскрытые ладони одну горошину, возвращая обезумевшим спорщикам рассудок. Покойничьи горошины действовали, подобно магической пилюле, которую даже не приходилось пить – оказавшись в руках, они действовали незамедлительно. «Аскорбинка» – называл их Валерий Георгиевич.
В условиях постоянного пребывания Разоева в гостиной у смерти, черное пальто стало для него рабочей формой. Вещи и раньше часто кормили его. Кормил костюм деда Мороза – подрабатывать диджеем на корпоративе было легко, достаточно иметь флешку с музыкой, костюм и деньги на аренду оборудования. Кормил пиджак – втереться в доверие было всегда проще, поправляя выглаженный у себя на животе перламутровый язык, повязанный в виндзор. Но времена менялись. Накладные плечи и целлофановую бороду заменила собственная щетина и красный от водки взгляд, а матерчатый костюм – толстое драповое пальто в пол. В нем он легко смешивался и ехал на кладбища, иногда на такси, если родственникам не заказывали автобусов. Там он научился непроницаемо смотреть в землю, пока все были заняты судорожными рыданиями. Он скорбел вместе со всеми и ни у кого не возникало подозрений. Когда спрашивали, он называл себя другом погибшего по работе. Разоев не врал в одном: скорбь и правда была его – слишком личная, злая и глубокая. Та выходила наружу яростными толчками, окружающие принимали их за беззвучные рыдания и изредка похлопывали по плечу. Скорбь сжигала все калории, что удавалось нагнать водкой и блинами – домой он приходил снова голодным и без сил мгновенно отключался.
Однажды его-таки поймали на одном из таких кладбищенских «афтепати». Разоев пренебрег правилом «никогда не смотреть близким родственникам в глаза» и тут же поплатился.
– А вы как сюда попали, – спросил единственный мужик, который не содрогался от рыданий и вообще не выражал никаких эмоций – только его кавказские брови угрожающе нависали подобно водостокам.
– Я друг Павла Васильевича, по работе. – Разоев отвлекся от блинов, водка играла в крови и придавала уверенности словам.
– Лжете. Вы только что поздоровались с собутыльниками – это могильщикам от него досталось. Те стояли в стороне и уже чуяли, что их обсуждают.
– Мне что, уже нельзя дружить с могильщиками?
– Покойного зовут не Павел Васильевич. Убирайтесь и не позорьтесь. Пока я не вышвырнул вас при ваших же, мы не нуждаемся в плакальщиках за еду.
Разоев делано посмеялся, улыбнулся и глянул на могильщиков – те как раз наблюдали за происходившим. Почему-то действительно стало перед ними стыдно, и Разоев с едкой насмешкой на губах обернулся:
– Мои соболезнования. – Он протянул мятую визитку кулинарных мастер-классов с почерком Регины, – блины ваша готовить совсем не умеет.
Юлия Линде
Советский Союз, город N., 1942 год
(из романа «Улица Ручей»)
Нет, ну я, конечно, слышал, что Марецкая живет в коммуналке, но никогда у нее не был. Да никто из наших у нее не был никогда, кроме Шубы. Шуба наверняка заходила, подруга же. Пес собачий, почему к ней иду я? Кто мне поверит? Вот если бы кто-нибудь из взрослых, но мама опять дежурит и придет незнамо когда, матери Чибиса не до того, остальные наверняка не поверят. Я и сам не шибко верю, но Генка говорит, информация из самого надежного источника, ошибки быть не может. Очень интересно, какой у него такой источник и почему Огранин ничего нам не говорит. Мы, видимо, ему идиотами кажемся, которые не умеют хранить военные тайны. Столько лет нас знает, а теперь не верит. А если с ним что-нибудь случится? Будем заново искать этих партизан или кого он там нашел?
Ладно. Второй подъезд – это точно, Марецкая всегда оттуда выходит, с этажом разберемся. На первом две двери. У каждой список жильцов. Уховы – 1 зв., Фролова – 2 зв., Чагинцев – 3 зв., Кобель – 4 зв. (очень интересно: кобель!), Адабашьяны – 5 зв. Вот так сидишь ты дома, чуть звякнуло – и каждый раз считаешь, к тебе или нет. Хуже всего, конечно, Адабашьянам, им больше всех считать приходится. На противоположной двери тоже нет Марецких. И система посложнее: Цыплакова – 1 д. +1 к. (длинный и короткий), Петрович – 1 д. +2 к. и так далее. Второй этаж. На втором полная путаница идиотская. Никаких тебе табличек, вся стена в разных звонках, и ладно, если бы по порядку висели, но нет – куча мала, а над звонками бумажки приклеены. Я сбился, потом начал искать снова, наконец, нашел! Коричневый с пожелтевшей от времени кнопкой. Нажал – и ничего, конечно, не произошло. Потому что я осёл. Электричества давно не было, какой звонок! Тарабанить пришлось довольно долго. Наконец из-за двери спросили: «Кто?» Это был голос Миры. С одной стороны, хорошо, что она оказалась дома, с другой – мне сразу стало не по себе от того, что дома она может оказаться одна, и тогда беседовать придется наедине.
– Конь в пальто! – ответил я.
– Очень оригинальный ответ, Рыжиков, – ответила она.
– Открывай давай, дело важное есть.
– Прямо уж важное.
– Я тебе Лениным клянусь, важное!
– Ну смотри.
Марецкая загремела замками и засовами, я бы не удивился, узнав, что замок здесь тоже у каждого свой. Я попал в темный лабиринт.
– У тебя взрослые дома есть?
– Мама рано ушла на рынок, дома дедушка.
– Ясно. Веди к деду. Важная информация.
– Иди за мной, наша комната в самом конце.
– Сколько тут вообще комнат?
– Двенадцать.
Я присвистнул. В коридоре стояли какие-то люди, которых я поначалу не заметил в полутьме. Интересно, почему они не открыли, а ждали пока подойдет Мира? Один дед стоял с хомутом на шее, приглядевшись, я понял, что это стульчак. В темноте блеснули дедовы очки. Ага, очередь в сортир.
– Доброе утро, – сказал я.
– Доброе, куда уж добрее, – отозвался кто-то.
– Мирка, после гостя сама мой, калидор натопчет, – раздался другой голос.
И вдруг что-то звякнуло, утробно зарычало и с ревом унеслось в недра земли. Потом цокнул крючок, по-старушечьи скрипнула дверь и послышалось миролюбивое журчание воды.
– Что ж ты, Авдеич, намывался там долго-то как, общественность не уважаешь, – упрекал женский голос, только что говоривший про «калидор натопчет». – И накурил-то как, что у черта в пекле.
– Уж лучше махорка, чем дерьмо, – справедливо заметил дед со стульчаком.
– Газету жечь надо, если смердит, – поучал тот же женский голос.
Наконец Марецкая толкнула какую-то дверь. Мы оказались в большой комнате с двумя окнами. Возле одного из окон за столом сидел в черном фартуке дед Марецкой, при свете керосинки он строгал какую-то деревяшку. В полумраке я рассмотрел пианино, белую голландку, огромную тяжелую ширму в мелкий цветок, огромные узлы из простыней и две связки книг. Марецкие уже готовились к переезду.
– Дедушка, это мой одноклассник Павлик, он пришел сообщить что-то важное.
Дед отложил деревяшку и встал из-за стола. Кажется, он был одного роста со мной и такой же худой. Но у него была полукруглая густая борода, довольно длинная и не совсем еще седая, борода добавляла солидности. Еще он был в очках, к счастью, не в таких аквариумах, как у Марецкой. Я вспомнил, что видел его много раз на улице, но никогда бы не догадался, что это дед Миры. Да что мы вообще знали про ее семью? Кажется, почти ничего. Родители и дед. Сейчас отец, конечно, на фронте, где ему еще быть?
– Очень приятно, Павлик. Меня зовут Ицхак, можешь называть меня просто по имени, без отчества, – дед улыбнулся и протянул мне руку.
Я кивнул и пожал руку, но уже решил, что лучше вообще никак стараться деда не называть, потому что без отчества слишком непривычно, а спрашивать неудобно, вдруг оно у него совсем какое-нибудь непроизносимое. Тут и имя с подвохом, с кучей согласных, попробуй выговори с первого раза!
– Садись, чая у нас нет, только морковный. Ты будешь морковный?
Как назло, из коридора снова донеслось утробное гудение и грохот водопада. Кто-то, смачно похрюкивая, высморкался.
– Не, я вообще привык уже кипяток пить, – соврал я и уселся на какой-то скрипучий стул. – Я принес тут кое-чего.
– Иерихонская труба, – вздохнул дед.
– Что?
– Трубы в уборной барахлят. Разобраться надо бы, а никому дела нет.
Как тут вообще можно разговаривать? Я сто раз уже прокручивал в голове, что скажу, но мысли все спутались. Ладно, допустим, я никакой не Павел Рыжиков, а просто «тарелка», репродуктор. Я вишу или висю на стене и сообщаю серьезным и бесстрастным голосом последние известия. Надо настроиться. Я достал ту самую шоколадку Юргена в жестяной красно-белой баночке, сел ровно и замер. Я тарелка. Тарелке все равно, ревет там вода в канализации или нет. Дед Ицхак сел снова за свой стол. Представим, что он работает и слушает радио. «От Советского информбюро…» Интересно, куда Генка утащил наш приемник. Вот бы сейчас действительно услышать наше радио! Мира вернулась с чайником. В коридоре опять возмущалась тетка, теперь она призывала «пользовать ерш, один сортир уже заколочен, скоро с ведрами во двор ходить будем».
Марецкая поставила вазочку с сухарями и посмотрела на шоколадку. Я заметил, что в косе у Миры нет ленты, но она почему-то не расплетается.
– Что это? – удивилась Марецкая.
– Шоколад. Шо-ка-кола написано.
– Откуда?
– Юрген4 подсунул. Давно еще. Я не брал, конечно. А потом взял… ну, после этого… Бери, я шоколад не ем.
– Спасибо. Можно я сохраню его на память?
– Глупо. Лучше съешь, что добру пропадать? Банку сохрани, если надо.
– Съешьте, конечно, – добавил дед.
– Нет, я не могу. Я спрячу, если можно. Спасибо, Павлик.
– Как хочешь.
Снова зарычали трубы. Всё, я репродуктор. Сейчас. Иначе никогда не начну!
– Вчера поступила важная информация от советского командования. Всем жителям города еврейской национальности не верить в фашистскую провокацию и по возможности скрыться. Информация о переселении в гетто является ложной. Вместо переселения… возможно, планируется расстрел.
Марецкая шкрябала по банке, наверное, хотела отскрести свастику в когтях у орла. Дед шкрябал свою деревяшку. Ш-ш-ш, ш-ш-ш, как шум в репродукторе. В коридоре шел спор из-за какой-то свечи.
– Слухи ходят разные, – сказал наконец дед. – И не знаешь, чему верить. Мой отец жил когда-то в гетто, не так уж это и плохо. Если нас хотят убить, зачем велели явиться с вещами? Кому наши пожитки нужны?
– Это не слухи, самая точная информация! – сказал я.
– Откуда она?
– От советского командования!
– Где же ты нашел это советское командование?
– Секрет.
Я смотрел на пальцы Миры. И заметил, что они очень тонкие, а вот фаланги широкие. На правой руке, которая лежит на столе, указательный и средний пальцы изогнуты вправо, а мизинец и безымянный – влево. То есть они смотрят друг на друга. Левой рукой, немного запачканной чернилами, Марецкая шкрябала. В аквариумах, как под лупой, виднелись огромные ресницы.
– Значит, слухи. Почему нас не уничтожили сразу, в первые дни? Нет, что-то другое у них на уме. Может, отправят на какие-то работы. Разное говорят о немцах, но и немец немцу рознь. Не могут они все поголовно оказаться зверями.
– Не могут, – повторила Марецкая и зачем-то сняла очки. Наверняка почуяла, что я на нее смотрю. Иногда. – Ты сам знаешь. Вот.
Она постучала по красно-белой баночке с шоколадом. Труба наконец затихла, очередь, наверное, разошлась. Теперь было слышно только навязчивое журчание воды, которая набиралась в бачок. У воды, запертой в трубы, был какой-то ненастоящий, железный звук. Я бы спятил жить в такой комнате, а Марецкие, наверное, и не замечают.
– Это исключение. Вряд ли он думал в тот момент, что делает, – возразил наконец я.
– Не думал, – согласился дед. – Но осталось же в нем что-то человеческое, так выходит? Видишь вот эту штуку?
Дед показал мне то, что он шлифовал.
– Это что? – спросил я.
– Я был в гестапо, Павлик.
– Где?! – я чуть не подпрыгнул.
– Знаешь, зачем меня туда позвали? Не догадаешься. У них там рояль из филармонии. Я этот рояль хорошо помню, я много инструментов в нашем городе помню.
– Дедушка настройщик, – пояснила Марецкая. – Он лучший настройщик!
– Замечательный рояль. Но вот пострадал немного, дека треснула.
– Рояль у фашистов? – удивился я. – Зачем им сдался наш рояль? Трофей? Переправят этого слона в Германию? Почему вы вообще согласились на них работать?!
– Инструменты как люди. У каждого свой голос и своя судьба. В чем виноват рояль? Если бы я был врачом, как думаешь, хорошо вышло бы, если бы я выбирал, кому помочь, а кому – нет? Чем бы я тогда отличался от фашистов?