Полная версия
Убитый, но живой
В осенних сумерках, пока добрались до города, они хорошо побеседовали обо всем, что не касалось политического устройства, чтобы не нарушить настроение и ту радость, которая засветилась в Малявине, которую он и не пытался скрыть. Ему хотелось все начать прямо со следующего дня.
Эта радость его окрылила, что вскоре почувствовали знакомые, главное – Елена. Она уже не запрещала ему бывать в манеже кавалерийского полка, входившего в Оренбургское казачье войско, которым командовал ее крестный – полковник Батьянов, и где она давно уже занималась конной выездкой с элементами вольтижировки. Ее, конечно же, в полку хвалили с привычным мужским превосходством, пытались ошеломить дешевой гусарщиной, пока она не ожгла плеточкой одного слишком нахального ухажера.
Малявину такое было непонятно, но у него достало характера не показать удивления, принять все как должное, и Елена как-то под настроение сама рассказала, что папа ее сосватал в члены попечительского совета общества Красного Креста. Она часто бывала в полковом лазарете, носила подарки к праздникам рядовым, но эта умильность быстро наскучила, ей нравилось больше бывать на полковых смотрах в летнем лагере, куда разрешал приезжать крестный, чтобы посмотреть на лихую джигитовку, рубку лозы, призовые скачки…
– Вот люблю, и все тут. Мне нравится припасть к лошадиной гриве, слиться с лошадью в единый комок в размашистом намете, чтоб аж задохнуться от встречного ветра… Хотите попробовать? У меня смирный конь.
Он тогда не рискнул, отшутился, хотя юношей немало ездил верхом, но простодушно, без выучки. И правильно сделал, что понял чуть позже, когда оказался рядом полковник Батьянов, с которым его познакомили в доме Мамлеевых. Он покрикивал на Елену, как на рядового казака.
– Рысью с места арш!.. Голову держи, держи… Правую руку свободней, опусти совсем. Кру-угом! Шенкеля нужно подвязать покороче, Елена Александровна. Что, напугал я тебя? То-то же. Ты им, этим лодырям, – Батьянов рукой обводил всех, кто подворачивался в тот момент, – нос утереть должна. А то вон корнет один после училища, а сидит на лошади, как собака на заборе.
Фамилию он не называл, но все знали, о ком идет речь.
Это по рекомендации полковника Батьянова Малявин, втайне от Елены, стал брать уроки верховой езды. В первое воскресенье, к двенадцати, он приехал в манеж и до пота, с десяток раз пытался прилично вскочить на коня сначала под присмотром усатого молчаливого вахмистра. Первым не выдержал старослужащий, выговорил торопливо:
– Да посмотрите, посмотрите… Руку сюда, и – готово.
Весу в нем было без малого шесть пудов, но в седло вскакивал легко, казалось, без всяких усилий, и Малявину захотелось научиться вскакивать на коня именно так, по-казачьи, едва коснувшись стремени.
И рысью, как выяснилось, он ездить совсем не умеет. Когда стало получаться, что почувствовал сам, то на радостях после урока пригласил ротмистра в ресторан пообедать.
– В ответ на колкости и замечания вы, Георгий Павлович, решили меня отравить?.. Но я все равно согласен. Так уж и быть, променяю жизнь на рюмку водки, а то бр-р-р!
Позже, когда выяснилось, что Елена давно знает об этих уроках, они долго смеялись, перебивая друг друга: «А я-то!..» – «Мне было так неловко». – «Но ты хорош!»
Тогда же Малявин проговорился, что намерен завести такого коня, чтоб он годился и для верховой езды, и в упряжке.
Елена обрадовалась, тут же стала давать дельные советы, рассказала о ценах, что лучше бы купить у знакомых… Но их у Малявина, похоже, было немного. Решили в ближайшее воскресенье поехать на Шакшинский конезавод, посмотреть, прицениться, да и просто развеяться, прокатиться в саночках.
Его удивило, как она, городская барышня, умело ценит лошадей, как умно судит об их достоинствах. Пересмотрели дюжину пятилеток: то масть не нравится, то холка просажена. К статному саврасому коню начали было прицениваться, но, когда вывели на пробежку, оказалось, что засекается в ходу.
Поначалу показывал сын управляющего, парень хоть и молодой, но деловитый, серьезный. Затем пришел сам управляющий. Елена, нимало не смутясь, спросила: «Что, приличного коня нет в заводе?» Он тут же подозвал конюха, переговорил с ним по-свойски, и через несколько минут тот вывел во двор рослого коня вороной масти с шелковисто поблескивающей шерстью, и конь этот монументально смотрелся на белом снегу. Елена шепнула: «Такого можно брать».
Вслух же нахваливать не стала, углядела белую отметину на правом боку, посетовала, что круп висловат… Конезаводчик не выдержал, выговорил басом, едва сдерживая раздражение:
– Да будет вам, уважаемая! Бурун – это будущий призовой конь. Вы посмотрите голову, линии спины, ноги… Посмотрите! Эй там! – крикнул он сердито. – В манеж Буруна, быстро!
Но все же двадцать рублей Елена уторговала и радовалась этому необычайно. Смеялась:
– Он и правда подумал, что я ругаю такого красавца. Рассердился.
От мороза, смеха, своей озорной деловитости была необычайно хорошенькой, а Малявин все не решался ее поцеловать, и если бы она не сказала: «А вот этого делать не надо», – став на миг кокетливой, милой женщиной, то, может быть, не решился.
Что с весны возникло исподволь, то разгораясь, то исчезая совсем, прорвалось с необычайной силой.
– Меня это даже пугает, – призналась Елена. И тут же, помедлив, произнесла раздумчиво: – А может, так и надо? То ждем неусыпно, то пугаемся собственного чувства… Так ведь не должно быть?
– Я сам такой, – ответил Малявин. – Слишком рассудочен, отчего скучноват временами, как ты верно подметила.
– Нет, ты сильно переменился в лучшую сторону. Похоже, я тому виной. Похвали меня, пожалуйста. Скажи, что я поглупела в последнее время, это будет лучшей для меня похвалой. А то ведь и дома, и в письмах: «Ленушка, ты мало теперь читаешь хороших книг. Лена, мне не нравится твой расхлябанный слог в последнем письме, и не забудь уточнить в училище, что предстоит пересдавать осенью шалопаю Еремке». И я выжимала из себя умные письма. Я в двадцать лет, как дебелая матронесса, беседовала строго с любимым братцем Еремушкой, спорила с репетиторами из-за цены…
– Милая Елена, а я-то, как я себя держал в Москве! Я, подобно одному из литературных героев, готов был спать на гвоздях – и никаких женщин. Так я прожил до двадцати четырех лет, а потом…
– Продолжай, прошу тебя.
– Потом… Это было перед самым окончанием академии. После ужина в ресторане я подхватил какую-то проститутку, пожалуй, первую, какая подвернулась на Тверской… Был крепко пьян, и это вышло вовсе мерзко, неопрятно.
– Ох, бедненький, она тебя погубила! – полушутя-полусерьезно выговорила Елена.
Они с деловой озабоченностью размышляли, каким должен быть дом близ Авдона, и мелькало мечтательно: «Обязательно с мезонином… и с зимним садом, и чтобы теплая конюшня».
Помолвку назначили на конец февраля, перед Великим постом, что, по мнению соседки Прасковьи Михайловны, считалось хорошей приметой, особенно если свадьбу сыграть на Красную горку.
Приглашенных было человек пятнадцать – только близкие родственники, соседи – Россинские, крестный, ставший в Новый год генералом, отчего его бас, казалось, стал еще более оглушительным, председатель земской управы Бирюков. От прекрасного обеда, доброжелательности, которую без натуги умела создавать Варвара Николаевна, вежливой предупредительности, от шампанского, выпитого в жарко натопленной комнате, когда на улице пуржит, окно в морозной завеси, возникло ощущение настоящего праздника. И подумалось Малявину, что пусть он в свои тридцать не богат, как Россинский или князь Кугушев, но все же признан здесь и уважаем.
Вот и Александр Александрович посматривает с доброй улыбкой, что-то хочет сказать. Он несколько суховат, излишне строг ко всем и к себе тоже, о его честности, которая кажется некоторым подозрительной, ходят в Уфе легенды. Как и о несговорчивости, когда речь заходит о благоустройстве городских улиц, налогах, делах попечительства. Четырнадцать лет бессменно прослужить городским головой – это в Уфе впервые, и это сказывается на облике коллежского асессора Мамлеева: в пятьдесят пять лет смотрится стариком.
Елена, он уже подметил, чем-то недовольна, хотя старается улыбаться гостям. Перед обедом вышел нелепый спор, он ответил ей на какую-то реплику, что скучают обычно люди неумные, потому что полезных занятий мильон, было бы желание.
– А я вот часто скучаю и, выходит по-вашему, глупа?
Он стал оправдываться тем, что нельзя все принимать так прямолинейно, уговаривал не обижаться.
– Я не обижена, нет. Я сама знаю, что не очень умна. Так ведь и ум бывает разный, а женский ум – тем паче. Впрочем, пустое. Налейте еще шампанского. Ох, гулять так гулять!
«Она не любит меня! – вдруг неожиданно возникла мысль. – Она, похоже, лишь играет в любовь…» Но вдуматься в это и понять Малявин не успел. Из-за стола поднялся Александр Александрович, и разноголосица постепенно утихла.
– Георгий Павлович, Елена, дорогие мои, будьте счастливы, потому что у вас есть все, чего вы ни пожелаете, – здоровье, молодость, любовь. Будьте счастливы на радость нам всем!.. Прошу всех, всех! И вы, Екатерина Семеновна… Хорошо, хоть тебя, Петр Петрович, не нужно уговаривать.
– А я обижен, ты разве не заметил?
– Это почему же? – искренне удивился Мамлеев.
– Сосед называется, эх! Увели из-под носу жениха… – Остальное Россинский довершил мимикой.
– Ничего, Петр Петрович, у тебя есть шанс отомстить. В июне Еремей обещал в отпуск приехать. Так и быть, составлю протекцию твоей Верочке.
Верочке – девятнадцать. Дочь Россинских. Сделала вид, что смущена, а сама ткнула тихонько локотком в бок младшую сестру.
Через два дня после помолвки в Уралославск пришло известие о героической гибели эсминца «Стерегущий»…
Малявин первым делом прочитал раз и другой фамилии офицеров, погибших в бою, и облегченно вздохнул. А затем уже стал читать газетную заметку о неравном бое эсминца против четырех японских кораблей, который продолжался более часа. «Эсминец прекратил огонь, когда пал у орудия последний русский артиллерист. Убедившись, что на русском корабле некому продолжать огневой бой, японские эсминцы подошли к “Стерегущему”, чтобы завести буксиры… Но два чудом уцелевших в трюме моряка, Бахарев и Новиков, открыли кингстоны. Японцы спешно покинули тонущий корабль…»
Глава 5
И дом с мезонином
Масленицу встречали и провожали натужно, словно по устоявшейся привычке. Даже Россинский, пригласивший Мамлеевых на блины-беляши, которые дивно пекла его кухарка-татарочка, да на обязательную стерляжью уху, долго не мог расшутиться и лишь после двух-трех рюмок настойки разогрелся, прорвался сквозь общую суховатую любезность. Рассмешил всех рассказом о молоденьком офицерике, зачастившем к ним в гости.
– Спрашиваю его на прошлой неделе: «Кто же вам, уважаемый, более симпатичен – Верочка или Лидуся?» Молчит. Покашливает. «Извините, но…» – только было начал я укорять, а он: «Мне обе нравятся». Я так и присел. Говорю: «Так ведь грешно!» А он в ответ: «Прошу извинить…» И к выходу. Вызываю дочерей, спрашиваю этак строго: «Вера Петровна и Лидия Петровна, за кем ухаживает этот странный корнет?» Младшая отвечает: «За обеими». А старшая следом: «Что вы, пап, так нервничаете? Живут же татарки втроем с одним мужчиной».
Вера попыталась возразить, что она ответила несколько иначе, но ее заглушили дружным смехом. Смеялись до слез все, кроме натужно улыбавшейся Варвары Николаевны.
Александру Александровичу вскоре после известия о гибели эсминца «Стерегущий» передалась тревога жены, однако он привычно бодрился, сетовал на ее излишнюю мнительность. Потому и согласился прокатиться малым санным поездом, как это делали обычно. Да и кучера обижать не хотелось. Никанор расстарался, будто соревнуясь с кучером Россинского, украсил санки лентами, бумажными цветами и все поглядывал на окна, проминая в проулке застоявшихся лошадей.
Поехали к Оренбургской заставе, где ежегодно на пологом спуске устраивались ледяные раскаты, выставляли ларьки с разным мелким товаром, сладостями. Здесь катали господ сноровистые бойкие саночники, барахталась детвора с визгом, смехом, а то и слезами, похожими на первую мартовскую капель. Правее, на крутояре, катались самые лихие – все больше молодые крепкие парни да иной раз подвыпившие мужички.
Смотреть на них – и то дух захватывает. Вот один одернул тулупчик, шапку заломил и с посвистом вниз покатился. Устоит на ногах или нет?.. Пискнула от страха Лидуся Россинская: «Ой, расшибется!» А парень выскочил из сугроба, хохочет, виду не показывает, что ушибся, что набился колючий загрубелый снег под рубашку. Другой все примеривался, а решиться не мог, пока не поддала ему в спину подружка, и полетел он вниз, шлифуя новыми штанами лед, под озорное: «Га-а, ухарь!»
Санки мигом окружили со всех сторон лотошники. Приметили городского голову.
– Александр Алексаныч, мой попробуйте! Мой!.. Миленький, дорогой, ну хоть отщипните… Варвара Николавна!..
Пробует Мамлеев и у тех, и у этих – хвалит. Да разве у всех перепробуешь! Всем лестно: «Cам господин Мамлеев похвалил наши блинцы».
– Трогай, Никанор. Да на спуске смотри… – как всегда наставляет Мамлеев.
По заснеженному руслу реки несутся две тройки хвост в хвост. Стелются кони в снежном облаке, и хочется гаркнуть Георгию Павловичу: «Ну, прибавь, милый, прибавь!» – неизвестно кому и зачем, а вот хочется, так что он даже привстал, чтобы лучше все разглядеть.
Тройка с мощным каурым коренником подалась на чуток, на полголовы вперед и пошла, пошла, подбадриваемая криками с правобережной стороны.
– Купца Шапкина тройка, – поясняет Никанор, и спорить тут с ним бесполезно – мужчина он приметливый, цепкий.
– Это какого же Шапкина? – спрашивает Мамлеев.
– Старшего. У него мукомолка в слободе.
И Мамлеев сразу припомнил, что зовут его Семеном Петровичем, что он человек видный, породистый и купец тароватый…
Никанор упредил в этот раз, подхлестнул лошадей сразу после свертка к реке, обогнал упряжку соседей. Полетела снежная пыль, комья из-под копыт, а сзади свистит, орудует кнутом кучер Петра Петровича, и он сам, прикрыв перчаткой лицо, кричит что-то им вслед. Елена Александровна отзывается звонко: «Наш приз, наш!..» Смеется так заразительно, что Варвара Николаевна отмякла, смотрит на молодых с улыбкой, будто хочет сказать: «Ну, дай-то вам Бог».
Сибарит, пустомеля на погляд Петр Петрович Россинский, но именно он между кофе и шахматами подсказал Малявину, что возить строевой лес лучше по снегу, пока не ростеплело. Дельная мысль. Это Малявин быстро оценил. От станции Трепет восемь верст, а бревна шестиметровые, тяжеленные.
Подрядчика порекомендовал земский начальник Вавилов, он знал почти всех в уезде, да и в городе. Звали мещанина Игнатом Епифановым. Первым делом напросился Игнат отобранный лес посмотреть. Цилиндрованные сосновые бревна выходили дороже, но тут уж Малявин решил не скупиться, а сэкономить на чем-то другом. Игнат Епифанов лес похвалил, с таким, мол, и работать приятно, но цену назначил высокую.
– Дорого. Найму тогда плотников в Авдоне, – заупрямился Малявин.
– Знаю авдонских, – ответил Игнат, не моргнув. – Братья Моховы, Гридин, Федоров. Они курятник-то ладный поставить не могут. Дело ваше. Я же своим людям цену знаю, могу уступить лишь по гривеннику за венец.
Уговорил, пересилил своей напористостью, хваткой Игнат Епифанов. Ударили по рукам.
Планы Малявин сам вычерчивал и по многу раз переделывал то один, то другой узел, чтобы при меньших затратах удобно расположить комнаты, просторную прихожую, зал-столовую, а ванную – непременно с водогрейным котлом и прямоточной канализацией. Взялся было за составление сметы, но увяз: разброс цен велик, да откуда еще везти, да разные скидки, если оптом берешь. И много других заковыристых вопросов. Гвоздей только требуется полдюжины наименований, а досок и того больше – дюймовая, обрезная или необрезная, шпунтованная, струганая или нет, да порода: где-то лучше сосну, елку, а где-то – дуб, клен… Голова кругом. Взялся просматривать отчет губернского статистического комитета, а мысли – о разбивке сада: как бы десятка два морозоустойчивых саженцев прикопать, или до осени подождать?
Елена Александровна в обиде.
– Если вам скучно бывать у нас, то не невольте себя… Опять – подчеркнутое «вы», колкости.
– А что с глазами?.. Бражничали с приятелями? Мы из-за вас опоздаем в театр!
Малявин оперетту не любил, не понимал, но надо ехать, раз пообещал. Александр Александрович, угадав его настроение, негромко подбодряет:
– Зато там, Георгий Павлович, хороший буфет.
Малявин ответно улыбается, рад проблеснувшей мужской солидарности, которую не предполагал в суховато озабоченном градоначальнике.
31 марта в дом на Садовой принесли телеграфное сообщение о героической гибели лейтенанта Еремея Мамлеева. Тогда же впервые вырвалось у Елены: «Я им этого не прощу!» Слова эти припомнили много позже, когда она уехала, оставив письмо:
«Дорогие мамочка, папа! Я знаю, как вам тяжело, но не могу поступить иначе. Еду сначала во Владивосток, а затем – в Виндамадя, где находится Уфимский полк в составе Оренбургского казачьего войска. Буду добиваться зачисления в действующую армию. Непременно побываю в Порт-Артуре, что осталось из вещей нашего Еремушки, соберу, они ведь дороги памятью о нем, я это хорошо понимаю.
Очень надеюсь на помощь крестного. За меня не беспокойтесь – это единственное, о чем я могу умолять вас в этот страшный для нашей семьи год.
Поклон от меня всем знакомым и Малявину в том числе.
Бесконечно любящая вас Елена».
Георгия Павловича слегка кольнуло «и Малявину в том числе». Сразу припомнился недавний спор из-за Порт-Артура, ставший причиной ссоры.
– Нам еще в Африку нужно влезть, – сказал тогда Малявин с тяжелым, давно обдуманным сарказмом. – Мильоны неосвоенных российских десятин пустуют, а наш славный царь-батюшка решил обзавестись титулом Манчьжурского, удобрить азиатские поля русскими костьми.
– Они гибнут не за царя-батюшку, как ты, усмешничая, говоришь, а за Отечество.
– А ты, милая Лена, хоть представляешь, где это находится? Это неделя езды скорым поездом, потом несколько суток плыть через два моря, это тысячи верст. Ради чего?
– Ради будущего России. И плохо, что ты этого не понимаешь! – резко ответила Елена, готовая уже наговорить дерзостей.
– Увы, я не понимаю, – сказал он примирительно, – как можно лезть в чужой огород, не возделав собственного. Ни мощеных дорог, ни благоустройства городов… Зато много крейсеров и эсминцев, а каждый обходится в миллионы рублей! И это все деньги простых русских мужиков и баб.
– А в чем же тогда, по-твоему, состоит величие нации?
– По-моему, в науках, искусствах.
– Но разве можно, не будучи великой, размашистой державой, создавать великое?
Малявин ничего не ответил, лишь подхлестнул коня на выезде из темнолесья и сыри овражной на авдонский сверток, от коего до поместья чуть больше версты. Конь охотно перешел на легкий галоп, учуяв запах свежескошенной травы, дыма, а значит, и близкого отдыха.
Лоснились потные спины плотников, вздымалось толстенное бревно, перехваченное веревками. Ярко блестела на солнце свежая щепа, Игнат Епифанов зычно, с потягом командовал: «Над-дай! Еще над-дай!» Пузырилась его кумачовая, выгоревшая на солнце рубаха, кособочилась от ветра светлая бородка.
Увидел, или плотники подсказали. Сделал вид, что обрадовался.
– Как кстати, Георгий Павлович! Нужно последние потолочные балки перевезти от Трепета, а у меня деньги вышли. Под огорожу столбы смолить или нет? В таком разе еще вар нужен…
– Ты осмотрись тут пока, я быстро. Красиво ведь?..
Елена отмолчалась, а он заторопился к дому, который вынянчивал старательно. Ему суток не хватало на эти бесконечные хлопоты, порой даже в ущерб службе в земстве. Подрядчик – мужик дельный, знающий, нет слов, но хапужист, и хочется ему побыстрей, поэтому гнет свое: «Зря беспокоитесь, Георгий Павлович, все будет как картинка…» А лестницу на два вершка обузили, фундамент под печь сразу не выложили. А главное – конопатка стен, как подсказал ему сведущий земский люд. Не дай бог, плохо пробьют – стена промерзать станет.
Когда заканчивали сруб дома, понял Малявин, что денег не хватит, занял под жалованье на год вперед, чтоб купить кровельного железа, краску, связать на заказ рамы-двери. Но разве все учтешь по неопытности: там полтинник, там сто рублей, и так каждый день, деньги прямо-таки просачивались сквозь пальцы, что было для него мукой, но сладкой мукой, потому что мог сказать: «Я хочу! Хочу высокое крыльцо. Хочу лестницу в мезонин в три уступа, а ограждение на балконе – из точеных балясин… Как в Кринице», – добавлял тихонько.
А Елена видела лишь измочаленный гружеными подводами склон с глубокими колеями, груды бревен и досок, кучи стружек, отвалованной земли, траншеи. Она оживилась лишь у родничка, где умылась, попила воды, восклицая: «Ух, какая холодная!» – но у коляски, оглядев все это, спросила:
– Ты действительно собираешься жить здесь круглый год?
Будто под дых ударила. Он сразу не нашелся с ответом, лишь смотрел на женщину в шляпке с траурным крепом, темном платье, что необычайно красило, оттеняло ее светлые, с рыжеватинкой волосы, белоснежную гладкую шею, которую так хотелось огладить рукой, губами, а сейчас вдруг захотелось прижать всей пятерней… Он лишь сглотнул комком застрявший в горле воздух и крупно, чуть клоня вперед корпус, зашагал к дому – отдать последние распоряжения и еще раз придирчиво оглядеть будущее поместье.
Дом стоял, поблескивая свежей краской, белоснежными рамами, лобовыми досками крыши, украшенной флюгером с размашистым вензелем «М». Уже топилась печь, чтобы дом просыхал изнутри, и самое время нанимать столяра, маляров, а он все не мог решиться использовать часть опекунских денег. Два года назад Малявин, словно по наитию, выгодно прикупил на них акции новой русско-бельгийской компании, получившей в тысяча девятьсот пятом году крупный государственный подряд на строительство железнодорожной ветки на Саратов. Компания теперь сама скупала акции с повышением в сорок процентов… Однако нашлись люди, подсказали, что их курсовая стоимость через год увеличится вдвое.
Можно было занять денег у Мамлеевых, они с радостью бы ссудили, но когда приехал в дом на Садовой, то язык не повернулся. Встретила Варвара Николаевна, сильно постаревшая за последний год, с тихими жалобами на болезни, которые словно бы копились полста лет и вот разом полезли наружу, с сетованиями на отчужденность мужа, погоду, прислугу. А ему нужно было поддакивать, что-то спрашивать. Благо, что вскоре пришел с прогулки отставной ныне градоначальник Александр Александрович.
Они жили теперь воспоминаниями, письмами, переправленной из Владивостока посылкой с парадной формой, обиходными вещами и дюжиной книг – все, что накопил двадцатишестилетний лейтенант Еремей Мамлеев, совсем неприметный, славный человек, настоящий русский моряк. Он слушал сбивчивый торопливый пересказ со слов очевидцев, как был убит попавшим в грудь снарядом капитан Юровский, иссечен осколками инженер-механик Дмитриев, как раненный в обе ноги Еремушка стрелял из митральезы – «это у них орудие такое» – с палубы уходящего на дно эсминца…
«Бог ты мой! Но зачем, ради чего?» – хотелось воскликнуть Малявину. Но отмолчался, чтобы не обидеть родителей, лишь вздыхал, стискивал до хруста ладони и не понимал, что и ему самому можно задать вопрос: зачем ты купил землю, строишь дом?.. Зачем?
– Георгий Павлович, пожалуйста, не забывайте, наведывайтесь, – приглашал Александр Александрович слегка заискивающе, что не вязалось с его суховато-строгой манерой общения, выверенными интонациями в голосе.
– А то перебрались бы к нам на зиму. Второй этаж пустует, а вы в гостинице маетесь, питаетесь как попало…
Ему невозможно было сказать «нет», как намеревался. Однако короткие, похожие на реляции письма Елены он также выслушивать не хотел, в них мнилась укоризна, предназначенная ему, только ему, что лежало в сфере подсознательного, как и мысль об отпуске, которая возникла именно при прощании с Мамлеевыми.
Председателю управы Георгий Павлович так и объяснил, что нужно ехать по опекунским делам в Калугу.
– Ну, конечно, конечно, какие могут быть препоны, – заторопился подписать прошение Бирюков, словно бы извиняясь за то, что сам не предложил пойти в отпуск, а теперь вот рад исправить ошибку.
Малявин неспешно шел по Центральной в сторону гостиницы «Урал», оглядывая витрины магазинов, прохожих, особенно женщин, их в последнее время он как бы не замечал. Одна весьма хорошенькая девушка смутилась под его взглядом и улыбки сдержать не смогла, что его порадовало мимолетно. Решение ехать в Калугу сразу освободило от пут, которыми он себя захлестнул. Дядю хотелось увидеть, Андрюшку… «Как он там, сирота?» – проговаривал жалобно, хотя знал, что с приемыша там пылинки сдувают.