Полная версия
Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 1
Однако в главном Беленький был непоколебим: он не собирался никого выдавать. «Я говорю, что я не могу отвечать на эти вопросы и не буду на них отвечать, – продолжал он стоять на своем. – Да, я подтверждаю, что я ничего не знаю». Обвиняемый, конечно, не «подтверждал» слова других, а повторял самого себя156.
Стороны во многом опирались на собственные представления о грехах против партии. Янсон и Ярославский настаивали на том, что высшая партийная ценность – откровенность. Коммунисту нечего скрывать от коммуниста. Беленький соглашался, но умно. Он как бы говорил: отвечу, но не сейчас, дайте время на оценку ситуации, вы давите на коммуниста, чего товарищи делать не должны. Опрашиваемый оставлял за ЦКК право требовать от члена партии признаний, но протестовал против требования раскрыться здесь и сейчас.
В какой-то момент Ярославский заметил: «Вы держите себя как у жандармов, а не как в ЦКК». «„К сему моему показанию больше добавить ничего не могу“, – так писали вы в свое время в жандармских отделениях», – напомнил старую формулу один видавший виды большевик другому157. Оппозиция возвращалась к установкам дореволюционного подполья. «У нас есть сведения о том, – говорил Шкирятов, – что вы собрались в лесу по старому методу, как это было до революции».
Тут уж было не до шуток, и Беленький «категорически» заявил, что «никогда не ставил на одну доску ЦКК и жандармское управление <…> в мыслях никогда себе не позволил об этом думать».
– Но все ваши действия сегодня говорят об этом.
Беленький: Никаких действий нет, я очень предан нашей партии, отношусь к ней с большим уважением. <…> Я очень хорошо отношусь к Центральной Контрольной Комиссии.
Янсон: Так почему уже вы тогда, если хорошо относитесь к ЦКК, не можете нам прямо и открыто ответить на поставленный вам вопрос? <…>.
Беленький: Я уже вам ответил и категорически заявляю, что я не буду несколько раз отвечать на один и тот же вопрос.
Янсон: Но вы все-таки не ответили на него. Вы уклоняетесь от ответа, не отвечаете на вопрос.
Каждый раз, оказываясь в присутствии друг друга, коммунисты вынуждены были отвечать на вопрос «что здесь происходит?». В подавляющем большинстве ситуаций повседневной партийной интеракции и сам вопрос, и ответ на него оставались «за кадром», вне рефлексии участников. Они писали партийный отчет, прорабатывали решения съезда, спорили на заседании ячейки – и каждое их действие было возможно лишь постольку, поскольку им не приходилось открыто задаваться этим вопросом. «Это – заседание, это – отчет, это – развлекательное мероприятие». Распознавание ситуации и действие в соответствии с ним называются «фреймированием». Фрейм – это и сама ситуация действия, и определение ситуации действующим; и форма взаимодействия, и схема интерпретации взаимодействия. Но иногда вопрос «что здесь происходит?» задавался в эксплицитной, открытой форме. Происходило это тогда, когда не удавалось с ходу расшифровать контекст взаимодействия, понять его «правила игры». В схеме интерпретаций Беленького просто отсутствовала такая ячейка – опрос коммуниста коммунистом. Поэтому он декодировал происходящее как издевательство. Такие сбои распознавания называются «мисфреймингом». Проблематичность распознавания ситуации Беленьким шла от неустойчивости фрейма «опрос» и его неукорененности в повседневной жизни партии.
Вероятно, для дознавателей опрос Беленького был рутиной, и они не ставили вопрос «что здесь происходит?» в эксплицитной форме. Для Беленького же правила игры были неизвестны, и он постоянно задавался этим вопросом. Такой фрейм мы назовем асимметричным. Но представим себе, что и для Янсона, Шкирятова или Ярославского власть, которой они наделены, была нова. Тогда все участники опроса оказывались в новой для себя ситуации. И пытались «играть на слух», действуя «по обстановке». Такой фрейм мы назовем симметрично проблематичным.
Соответственно, главный вопрос, которым задается фрейм-аналитик, – к какому из трех типов взаимодействия относится опрос ЦКК? Если к первому, то Шапиро, Беленький и Лашевич были вынуждены в равной степени прояснять для себя происходящее, играть «на слух», тогда как для трех членов комиссии это была довольно рутинная процедура. Или же Ярославский со Шкирятовым точно так же вынуждены были придумывать регламент, процедуру и правила поведения, что приводит нас ко второму типу взаимодействия. Ведь внутрипартийная иерархия была нова для большевиков 1926 года. В зависимости от того, относился ли разговор в ЦКК к асимметричному или симметричному фрейму, мы получим совершенно разные интерпретации происходящего.
В отличие от укорененности устойчивость – это не характеристика опыта участников. Это характеристика «истории фрейма». Если такие опросы только-только появились и никто не понимал, как они должны работать, но зато все в равной степени понимали, что никто этого не понимает (то есть все знали, что для всех участников это в новинку), то открывался куда больший простор для импровизации. Поскольку это были первые опросы оппозиционеров в ЦКК, ни у кого не было опыта ведения такого разговора, и при этом все знали, что ни у кого нет такого опыта, коммунисты начинали помещать разговор в смежные когнитивные ячейки, например «товарищеская беседа» (участники фамильярничают, добродушно шутят) или «партсобрание» (заводят политический спор). Самый интересный сюжет в разговоре Беленького с дознавателями – это то, что называется рефреймингом. Рефрейминг – одна форма взаимодействия начинает «мутировать», «мимикрировать» под другую. В этом случае «опрос ЦКК» как новый и пока не устоявшийся фрейм начинал воспроизводить черты «допроса большевиков жандармами». У Беленького были еще свежи воспоминания о подпольной борьбе и таких допросах, и он намекал Янсону, Ярославскому и Шкирятову, что те действуют как жандармы, то есть демонстрировал, что фрейм «опроса ЦКК» – это на самом деле «допрос большевиков в Охранке». Такая стратегия наносила удар по авторитету комиссии, и комиссия не нашла ничего лучшего, чем доказывать, что «это другое», «мы не жандармы», «мы все здесь товарищи по партии», а вот вы ведете себя как на допросе в отделении, значит, вам есть что скрывать.
Рекурсия состоит в том, что в одном непрозрачном фрейме (который осциллирует от «дружеской беседы» до «допроса с пристрастием») пытаются дать определение, задать границы, квалифицировать другой фрейм – собрания на Долгопрудной. Можно составить таблицу определений (таблицу фреймов), которые задействуются в разговоре:
а) прогулка, пикник на природе (немассовое непубличное неполитическое мероприятие);
б) митинг (массовое публичное политическое мероприятие);
в) массовка (массовое тайное политическое мероприятие);
г) заговор (немассовое тайное политическое мероприятие).
Тот танец, который мы наблюдаем в каждой из стенограмм, – это «игра квалификаций». Допрашиваемые начинали с пункта А (пикник) и сдвигались к центру континуума, отрицая лишь «заговор» (Г). Допрашивающие начинали с более серьезных обвинений, смягчая их и отступая на полшага назад (например, к «собранию»), чтобы в итоге сойтись на «массовке».
Квалификация фрейма прошлого события зависит от того, в каком фрейме взаимодействовали здесь и сейчас. Если шел «допрос», прошлое квалифицировалось как «заговор». Если шел «опрос» – то как «митинг» или «массовка». Если шла «беседа», опрашиваемый мог вообще не отвечать. Ответ на вопрос «что это было?» определялся ответом на вопрос «что здесь сейчас происходит?».
Имела ли контрольная комиссия право изматывать большевика? «Я вам говорил, двадцать раз говорил, – возмущался Беленький. – Нельзя же на самом деле так допрашивать. Мне приходилось бывать у нас на заседаниях районной контрольной комиссии, там совсем не так подходят к товарищам, а здесь вы хотите вытаскивать щипцами, нельзя же таким образом относиться»158. Беленький апеллировал к состоянию нервной системы старых большевиков, разрушенной царским режимом, тюрьмами и Гражданской войной. Медикализация психики ветеранов ВКП(б) началась парой лет ранее: много говорилось о «нервных утомлениях» коммунистов и необходимости беречь их психику, прощать им истерики. Говоря о «жандармах», Беленький, очевидно, имел в виду и это тоже.
«Вы отказываетесь отвечать ЦКК, – напирал Ярославский. – Это акт предательства и измены по отношению к партии». Риторически обозначая предел жесткости, эта реплика, однако, не ставила вопрос о государственной измене. «Можно много слов сказать, – отозвался Беленький. – Я считаю, что я должен хладнокровно принять все, что Вы скажете».
Ирвина Гофмана как социолога особенно интересовали «закрытые» ситуации, отделенные от окружающей жизни символическим барьером. Трудно придумать лучший пример такой ситуации, чем опрос Беленького в ЦКК. «Драматургическая перспектива в социологии» заставляет аналитика интересоваться не нормативными предписаниями и правильным исполнением «роли» актером, а ее конструированием, принятием, поддержанием и трансформацией в процессах взаимодействия; обращать внимание на неопределенности и двусмысленности ситуаций, на сбои и ошибки действующих лиц. Изучая отдельные стороны и ситуации повседневного общения, Гофман описал богатый репертуар тех уловок, к которым прибегают люди для сохранения своего постоянно обновляемого лица при самых разных контактах в регулярных, неожиданных и конфликтных ситуациях. Ссылаясь на слова Шекспира «весь мир – театр», он пишет: «Конечно, не весь мир является театральной сценой, однако нелегко найти важные сферы жизни, для которых это не было бы справедливо». Следуя Гофману, интересно рассмотреть, как Беленький преподносил и воспринимал себя, как он оправдывал свои действия. Далее мы проанализируем послания, которые участники разговора в кабинете ЦКК открыто или скрыто отправляли друг другу, исполняя свои роли, а также успехи и сбои в их взаимодействии. В фокусе нашего внимания как произвольное самовыражение (Беленький отчитывался о своем поведении в понятиях, известных любому коммунисту), так и непроизвольное самовыражение, которым он выдавал себя159.
Беленький требовал уважать его чувство собственного достоинства и личной автономии. Для большевика, настаивал он, это было элементарным. «Если есть люди, которые вас информируют, вы может от них получить эти сведения. Предоставьте мне право держаться так, как я считаю нужным. Есть ли такой закон, что каждый член партии, исходя из своей ответственности, отвечает так, как считает нужным. Вы меня давно знаете. Примите все меры, я готов лично нести за себя ответственность, если вы меня знаете, делайте со мной абсолютно что хотите, я в полном вашем распоряжении». Еще одна уловка: ответственность только «за себя лично» вкупе с полным подчинением воли партии. Беленький изъявлял готовность говорить о своих грехах, но не о грехах товарищей из объявленной «группы», поскольку «оппозиционной» ее никто еще пока не называл. Он апеллировал еще и к тому, что коммунист не должен «подставлять» товарищей.
Беленький не ответил на шесть почти идентичных вопросов подряд (с кем был, что обсуждал…). «Что, вы с нами разговаривать не хотите?» – спросил наконец Шкирятов. Беленький попросил, чтобы его вызвали вторично, «для выяснения».
Янсон: А почему не сейчас?
Беленький: Я очень устал физически, я больше не могу160.
Грозили позором: «Мы скажем это не только перед партией, мы перед всеми рабочими это скажем, это в четырех стенах не останется, как себя ведет представитель оппозиции». Но Беленький апеллировал к некой высшей инстанции, которая всех рассудит: «Вы меня исключите, но партия поймет. Я не исключил ни одного рабочего в своем районе». «Все это записывается здесь, – пояснил Янсон, – а после вашего исключения из партии, если оно будет, я готов идти с вами на любое рабочее собрание и утверждаю, что огромное большинство рабочих с нашим постановлением согласится. <…> Здесь есть стенограмма, известно слово в слово, как все это происходило здесь. <…> У рабочих хватает мужества признать ошибку». Отсылка к стенограмме – важное проявление саморефлексии, переводящей происходящее в кабинете ЦКК с уровня собственно разговора в ранг события. Используя фразу «как все это происходило здесь», Янсон обращался к перформативной функции языка, и все сказанное становилось действием, актом благодаря фиксации в стенограмме. Именно стенограмма придавала событиям завершенность и наделяла их юридическим потенциалом.
Беленький предвосхищал свои будущие чистосердечные признания. «Дело не в мужестве, – говорил он. – Когда нужно будет, перед партией скажу». Но разве ЦКК – это не партия, «разве вы оспариваете наши полномочия?» – поинтересовался Ярославский. Тут Беленького прорвало:
Тогда я скажу. Вы представители ЦКК. На вас лежит обязанность поставить этот вопрос [о партдисциплине и партдемократии], не довести до такого положения, когда вы всех вызываете сюда. Вы скажите, пожалуйста, [как так получается, что,] когда вы устраиваете собрания от Московского комитета, вы никому не даете туда возможности попасть, вы билеты выдаете по списку? В течение долгого года я не получил ни одной путевки. Я 17 часов в день посвящал работе, и ни одной путевки за год. И предо мной стоит вопрос взять револьвер и пробить себе череп. Вспомните, как Ленин смотрел на хирургию – ее нужно применять, когда все пути уже исчерпаны. У нас пути репрессии стали руководящими. Нужно создать условия, при которых можно было бы членам партии выступать, чтобы каждый мог высказать открыто свое недовольство и не загонять этого настроения вглубь. Вот чем определяется эта болезнь.
«А как вы сами снимали оппозиционеров?» – перебил его Ярославский, напомнив таким образом, как Беленький в свое время действовал плечо к плечу с ненавистником троцкистов Н. А. Углановым. «Когда Угланов вызвал и потребовал убрать 40 человек из Красной Пресни, я сказал, лучше я уйду, чем я их сниму», – оправдывался Беленький. (Красная Пресня была известна как цитадель оппозиции.) По сути дела, Ярославский пытался припомнить Беленькому, что тот уже де-факто предавал своих соратников, угодивших в оппозицию. «Неправда, – словно намекал Беленький, – я возражал Угланову и не предавал никого». Беленький напомнил Ярославскому, как они совместно боролись против исключения Рафаила Борисовича Фарбмана, делегата IX и X съездов РКП(б), обвиненного в троцкизме. Тем самым он не только привел наглядный пример того, что «хирургия палка с двух концов», но и окончательно покончил с формальным определением ситуации, построенным на презумпции, что участники разговора встретились впервые час назад, в кабинете контрольной комиссии, что следователи и подследственный прежде не были знакомы. Стороны знали свои роли, понимали, чем все грозит, но, несмотря на это, разговор был динамичным, полным сюрпризов. Никто не знал наверняка, какой фрейм возобладает.
Беленький прибег к патетике, разоткровенничался: «Я никогда не мог думать и мысли не допускал, что я, и Ярославский, и Вы [Шкирятов] будем в разных лагерях. Но я никогда не думал, чтобы ленинские кадры были разбиты, что я, Зиновьев, Каменев, Надежда Константиновна, все, что шло под руководством Ленина, чтобы ленинградская организация была разгромлена, организация, которая была опорой партии». Ярославский отвечал, что жаловаться Беленькому не на что: «Сколько мы выслали из Ленинграда? Точно я вам сейчас сказать не могу, но кажется, 150 человек было снято с Ленинграда и направлено на другую работу, ничуть не менее ответственную», то есть «это была не ссылка» и не репрессии, а просто способ разрядить обстановку161.
Общим рефреном «Новой оппозиции» было утверждение о недопустимости применения «организационных выводов в послесъездовской дискуссии». В ряде местных партийных организаций при обсуждении итогов XIV съезда в январе – феврале 1926 года произошла смена руководителей, поддержавших оппозицию: так, пленум Саратовского губкома освободил от обязанностей секретаря М. М. Харитонова, пленум Новгородского губкома освободил от руководящей партийной работы А. Я. Клявс-Клявина162. Особый резонанс имели события в Ленинграде, где по предложению ЦК был утвержден новый состав Ленинградского губкома и Северо-Западного бюро ЦК во главе с С. М. Кировым163.
Занимавший ранее эту должность Г. Е. Евдокимов, один из вождей «Новой оппозиции», писал пленуму ЦК 31 марта 1926 года: «Разгром ленинградской организации и неслыханные преследования, обрушившиеся на сторонников „оппозиции“ на XIV съезде, представляют собою факт огромного принципиального и внутрипартийного значения. <…> Заявление в ЦК ВКП(б) от бюро Ленинградского губернского комитета с достаточной полнотой нарисовало картину борьбы за полное подавление ленинградской организации, которую Ленин и вся партия считали лучшей пролетарской организацией». Беленький знал во всех подробностях об этом заявлении от Лашевича, а может быть, и от самого Евдокимова. Заявление также включало жалобы на «массовые снятия руководящих работников ленинградской организации, направленные к разрушению губкома и райкомов», на «репрессии по отношению к низовому активу» и вообще на «организованный разгром всей организации сверху донизу». Особенно отмечались исключения и ссылки, к которым прибегали контрольные комиссии: «Но если деятельность ЦКК <…> задела лишь сотню-полторы членов партии, то репрессии по линии организационной коснулись нескольких тысяч лучших работников коллективов ленинградской организации. <…> Вслед за организаторами коллективов очередь дошла и до организаторов цеховых ячеек и звеновых организаторов, занятых у станка, а также и до рядовых членов партии. Для всех снимаемых, как высылаемых, так и оставляемых в Ленинграде работников, создавалась обстановка прямых мытарств».
Евдокимов болел за Зиновьева: «…одним из последних по счету (но, конечно, не по внутрипартийному и общеполитическому значению) „даром“ внутрипартийной демократии в ленинградской организации является постановление пленума Ленинградского ГК, утвержденное ПБ ЦК на заседании 18 марта [1926 г.], о снятии т. Зиновьева с поста председателя Ленинградского совета. <…> Кто из тех товарищей, которые хорошо знают отношение массовика партийца к т. Зиновьеву, может, хотя на одну минуту, сомневаться, что на сознание 95% партийцев Ленинграда тяжелым камнем ляжет этот новый „дар“ новейшего курса»164.
«Это нужно изучить, как мы дошли до жизни такой, – возмущался Беленький вместе с Евдокимовым. – И вместо того, чтобы бить по зубам, по лицам, давайте смотреть в корень, какие причины вызывают это явление». Беленький готов был проиграть во внутрипартийном споре – но проиграть по правилам.
«Вы тут говорили, – отвечал ему Шкирятов, – что вы не мыслили, что ленинцы-марксисты могут расколоться. Но, когда вы находились на этом собрании, что вы думали, объединить эти ленинские кадры или заменить эти ленинские кадры другими?»
Беленький отказался от обеих своих ролей: он не хотел больше играть ни выдержанного партийца, ни оппозиционера, связанного круговой порукой. Честный, прямолинейный большевик, он хотел понимания у партии и был готов жертвовать собою: «Это придет время мученичества. <…> Я заявляю <…> Васильеву: ни одной пылинки на его плечи [не упадет из‑за меня]. <…> Я честный человек, никакой подлости не сделаю. Это не актерство – это трагедия партии». Если ЦКК считала, что Беленький своим молчанием просто играет роль, то для самого Беленького нежелание говорить являлось демонстрацией трагического раскола в партии, знаком отсутствия общего языка. Его прямолинейность была в том числе дидактична, нацелена на объяснение того молчания, в котором его упрекали. Молчание Беленького несло риторическую функцию и было значимо именно как жест: «У нас с вами нет общих слов», – тем самым как бы говорил он. «Заставляют людей серьезно мучиться или пристреливать себя. Тысячи недовольных. Недовольны и цекисты, которые говорят, что жить нельзя, нужно покончить с собой. <…> Не буду говорить о недавнем суициде секретаря Троцкого», – многозначительно намекал Беленький. Речь шла о Михаиле Соломоновиче Глазмане, который застрелился 2 сентября 1924 года из‑за обвинений, выдвинутых Московской контрольной комиссией и оцененных Троцким как печальный пример аппаратного бездушия. Но, продолжал Беленький, «даже в ЦК есть люди, готовые к самоубийству, я это знаю достоверно, мы это от них слышали. Вот до чего дошли. Кто этому поверит, чтобы секретарь Краснопресненского района ни на одно собрание ни одной путевки, ни одного билета не получил никогда. <…> Мы не можем быть обывателями в партии. Нет жизни для меня вне партии. <…> Нет никакой возможности работать внутри партии». Это, собственно, и было прямое признание Беленького: у него отняли возможность внутрипартийной работы. Да, он, оставаясь коммунистом, вынужден был действовать вне партии, и виновен в этом тот, кто перекрыл возможности легальной работы.
Беленький наконец-то заговорил как оппозиционер, и Ярославский издевательски заметил:
– Ему не давали путевок, поэтому он сам стал организовывать собрания. Так делают дезорганизаторы, а ленинцы-члены партии этого не делают. <…> Вы можете сколько угодно кричать о самоубийстве, но это не слова политического деятеля, а политического банкрота, который собирает рабочих на нелегальное собрание и в то же время не имеет мужества отвечать перед партией. Лжет перед рабочими. <…>
Беленький: Я вам не врал.
Ярославский: Вы лгали на первый вопрос. Вас спросили, где вы были в воскресенье. Вы сказали, что вы были дома, потом что вы ездили в сосновый бор – это ложь, которая опровергнута рабочими Волгиной и Васильевым.
Ярославский выступал за буквальную трактовку, Беленький отстаивал свою принципиальную позицию. ЦКК апеллировала к фактам, тогда как подследственный, по их мнению, «рисовался». Упрек в актерстве попал в цель: «А теперь начинается цепная реакция. Грош цена такой декларации. Можно сколько угодно показывать револьвер. Но мужества честно отвечать нет у вас». «Я личными интересами никогда не руководился, никогда», – уверял Беленький. «Никто не говорит, что вы руководились личными интересами, но объективно вы делаете дезорганизаторское, предательское дело, – отвечал Ярославский, – вы разлагаете партию, вы приглашаете рабочих на нелегальное собрание. Какими уставами разрешены у нас нелегальные собрания? Вы дезорганизатор, вы раскольник. Разве Ленин вас так учил?»
Отповедь Ярославского была жесткой, но далекой от окончательного обвинения. Беленький ошибался, порой жестоко, но не искал личной выгоды. Ничто не задевало последнего больше, чем инсинуация, что он, будучи «членом партии, который боролся с оппозицией и считался одним из устоев ЦК», изменил свою позицию, «когда партия коснулась его личных интересов»: «Я протестую против этого всей душой и телом».
Янсон нажал еще раз: «Вы были на массовке 6‑го июня. Вы отвечаете на все, но на главный вопрос не отвечаете. Мы не спросим вас больше ни о ком – я думаю, остальные члены комиссии со мной согласны. Мы не спрашиваем вас о других, но были ли вы лично?» Совсем уже обессиленный Беленький «раскололся»: «Вы простите меня. Я был. Да. Вот и конец. Прекратите. Больше не давайте мне вопросы. – Далее он разразился длинной тирадой: – Никаких организационных задач у меня не стояло. Я считал, что нужно в рамках нашей партии вести борьбу, чтобы получить свободу и самодеятельность в пределах партии. Как стрелочник, который видит, что поезд мчится в пропасть, ранит свою руку и сигнализирует, пусть я буду жертвой. Я только винтик большой машины пролетариата, но нужно, чтобы партия продумала, куда мы идем. Партия знает меня в течение 25 лет, пусть она рассудит, действительно ли я пал. Если бы ЦКК выполняла [ту] роль, которую завещал ей Ленин, если бы она стояла над сторонами, если бы Ярославский не был стороной, я пришел бы к нему и сказал, я вас предупреждаю. Предположим, что никто не знает. Но я не младенец. Пусть через меня скажут, кто прав, те ли, кто тащит товарищей в ЦКК, или кто их тащит».
В очередной раз Беленький изменил свое амплуа: теперь он претендовал на роль мученика. Янсон нашел это нетерпимым и высмеял желание опрашиваемого взойти на крест: «Здесь у нас не митинг и не массовка, – отрезал он, – и если бы вы там произнесли такие речи, это было бы уместно, но здесь следственная комиссия ЦКК. Здесь нужно держать ответ. А все эти речи о самоубийстве – это куриная мокрота, а не позиция старого большевика-партийца».
«Вы представляете, что только Беленький в таком положении, – несмотря на сильное волнение, опрашиваемый пытался сохранять объективность и считал возможным говорить о себе в третьем лице. – Одно дерево можно вырубить, но это лес». «Но почему вы не воспользовались своим законным правом члена партии выступать на организуемых партией собраниях и сказать, что вот вам дыхнуть не дают?» – не понимал Шкирятов. «Вы скажите, почему вся партия молчит, – бросил Беленький в ответ. – Я ищу прав не для одного Беленького, а для всей партии»165.