bannerbanner
Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 1
Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 1

Полная версия

Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 1

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 27

Опрашиваемый продолжал запираться:

Шапиро: Я говорю, что я был на станции. Что касается организации – это неверно. Мы встретились, пошли купаться, в совхозе пили молоко.

Алиби было у всех вызванных. Московский коммунист Чернышев, например, утверждал: «Я в это воскресенье ездил на кладбище и взял с собой пару пива. Может быть, за это вы меня притащите?» Илья Спиридонович нервничал. Он признавался, что исполнял квазирелигиозный ритуал – посещение после Пасхи могил родственников, что считалось у коммунистов нарушением партийной этики. Чернышев как бы вопрошал, не за это ли его вызвали в контрольную комиссию. «Я говорю открыто, что в это воскресенье я брал с собой на кладбище пиво, – продолжал он. – Я ничего не знаю. <…> Сейчас в лесу очень много разных групп собирается. <…> Очень часто собираются кружки, берут с собой пиво и едут в лес погулять»143.

Ну а что делала другая свидетельница – Ксения Андреевна Волгина? Она «ездила снимать себе комнату <…> на 10‑й версте». В собрании она не участвовала. «Как же. Буду я участвовать. Я шесть месяцев лежала больная, ничего я не знаю. <…> У меня неврастения, туберкулез легких». Дачу в итоге нашла, сняла за 20 рублей, «чуланчик, нужно же куда-нибудь деваться».

Шкирятов: Вы говорите, что не были на Долгопрудной. А на какой станции вы были?

Волгина: А черт его знает. Не знаю.

Шкирятов: Как же вы будете на дачу ездить, если вы не знаете куда (смех)144.

Шапиро был задан тот же стандартный вопрос:

Янсон: В собрании участвовали?

Шапиро: <…> На собрании я не был.

Комиссия спрашивала о фактах, Шапиро отвечал о формулировках: то, где он был, нельзя назвать «собранием». Янсон выговаривал Шапиро: «Пусть вам не будет обидно, но я должен сказать – мы говорим о новой смене, о минимальной честности, которая должна быть у члена партии, ее я у вас не вижу». Вот «Лашевич, старый партиец, пришел и с первого слова сказал – я был, да». А юнец Шапиро отшучивался, упорно не называл вещи своими именами.

Спор о том, как и о чем говорить, продолжался:

Шапиро: Я вам сказал <…> о том, что я был.

Шкирятов: А что на собрании вы были, не сказали.

Шапиро: Я не называю это собранием, называю товарищеской прогулкой. Мы там квас, нарзан пили, закусывали.

Янсон: Это нас совершенно не касается.

На секунду Янсон подумал, что Шапиро не играет, а действительно «глупит». Может быть, действительно имело место недоразумение? Может быть, Шапиро боялся обвинения в пьянстве и аморальном поведении? «Мы признаем всю необходимость разумных развлечений, – дружелюбно заметил секретарь ЦКК, полушутя апеллируя к молодости Шапиро. – А насчет того, что там было политического, мы должны поставить вопрос. Если вы не хотите отвечать, то незачем ждать, когда перед вами встанет вопрос о необходимости выхода из партии. Правда, жаль, что вас столько времени учили в Свердловском Университете. Но если бы у меня были такие разногласия с партией, я бы ушел».

Янсон предлагал определиться: раз коммунисты поссорились, общего дела у них больше нет. Но Шапиро продолжал упорствовать: «Я же сказал, что я там купался». Как и другие привлеченные к опросу коммунисты, он оставлял возможность квалифицировать все это как увеселительное предприятие: «купаться» с товарищами по партии подразумевало в том числе знакомство с девушками. Частное и интимное занятие не могло быть политическим: где купаются, там заговоры не строят, это несерьезно.

Янсон настаивал, что Шапиро был на собрании, где выступал Лашевич с речью, где «говорили относительно распространения литературы и для этого предполагали использовать ВУЗы. Если хотите очной ставки – то устроим», – пригрозил он. Очные ставки между свидетелями устраивались в тех случаях, когда от разъяснения противоречий в показаниях зависело дальнейшее направление следствия; могли быть допрошены обвиняемые, подозреваемые, свидетели, потерпевшие. Вначале их спрашивали, знают ли они друг друга, в каких отношениях находятся между собой, а затем им предлагалось дать показания об обстоятельствах, относительно которых имелись противоречия. Предполагая полное отчуждение и бескомпромиссность, очные ставки были нежелательны в партийной среде. Ярославский надеялся, что Шапиро не выберет этот путь, считал, что нехорошо получается с очными ставками, когда товарищи друг друга уличают во лжи.

Янсон тоже просил соблюдать большевистские нормы поведения, призывал к доверию, однако формат разговора предполагал иное. Во время опроса язык актуализировался, становился целью коммуникации, поскольку содержание сказанного уже было известно заранее. Задачей беседы было не выяснение информации, не установление фактической истины. Для Шапиро не имело смысла требовать очную ставку, чтобы доказать свою невиновность, а опрашивающим важнее было ознакомиться с языком оппозиционера, выяснить его собственный «диалект», его идиостиль. К огорчению комиссии, Шапиро настаивал на своем:

Шапиро: Если вы сделаете очную ставку, безразлично, я скажу, что я был, купался, беседовал, пил, ел. <…> Очная ставка для меня ничего не скажет. Я вам все сказал. Я вам говорю, что я был.

Янсон: Где были?

Шапиро: На Долгопрудной, на товарищеской прогулке.

Повторение одних и тех же вопросов и запирательство Шапиро свидетельствовали о том, что спор шел вокруг статуса языка: стороны пытались навязать свое значение слов.

Янсон: А на собрании были?

Шапиро: Вы называете собранием, а я товарищеской прогулкой.

Янсон: Где Лашевич говорил речь?

Шапиро: Никаких речей не произносилось, беседа, может быть, была, но никаких речей не было. Лашевича я не знаю в лицо.

Делая вид, что не заметил, что Шапиро увиливает, – ведь ряд доносов показал, что Шапиро и Лашевич стояли рядом, – Янсон отнесся к словам подследственного серьезно, описав Лашевича: «Полный, невысокого роста, с лысиной».

Оппозиционеры явно считали поведение Лашевича в этом же кабинете образцом, хотя, конечно, неизвестно, как и когда он им успел ответить на заданные ему вопросы. Из сохранившейся стенограммы следует, что проблема языка встала и там: Лашевич назвал опрос «словесным сражением». Подследственному заметили, что он собирался «положить центральный комитет на обе лопатки». «Как? Как?» – переспросил тот. «…ЦК будет положен на обе лопатки», – повторил Ярославский. Лашевич предположил, что эту информацию донес до ушей контрольной комиссии «агент». «Агент?» – спросил Янсон. Последовала острая перепалка, построенная на симуляции недопонимания. «Не буду спорить, стенограммы не было», – язвительно заметил Лашевич. Стенограмма служила маркером политического действия: там, где ее не было, имел место частный заговор – и этим занималась уже не ЦКК. Кроме того, Лашевич считал, что то, о чем говорили оппозиционеры за городом, оказалось непосильным для ума агента ЦКК: «Я не хочу оспаривать, как преломляется в голове того, кто это сообщил, – отметил он, – но донесение было полной чушью». «Всякий член партии должен быть нашим агентом», – парировал Ярославский. «Чьим [агентом]?» – поинтересовался Лашевич: если агентом сталинской фракции, то он не хотел быть таковым. «Агентом Центрального Комитета партии, конечно же, – ответил Ярославский, – ведь мы все за партединство»145.

Неизвестно, зачитали ли Шапиро этот пассаж из свидетельства Лашевича, но он явно имел представление о том, как держал себя старший коммунист, – скорее всего, Шапиро и явился на вызов с опозданием на день именно для того, чтобы разузнать побольше. Лашевич признался во всем с порога, но Шапиро продолжал упираться: «Я абсолютно не вру, я говорю, что я был на товарищеской прогулке. <…> Вы же знаете, о чем спрашиваете, наши разногласия в том, что вы говорите о собрании, а я о прогулке»146.

Шкирятов на секунду согласился принять слово «прогулка» как правильное описание происшедшего, чтобы уличить Шапиро в другом:

Шкирятов: Сколько было на этой прогулке?

Шапиро: Приблизительно 10 человек.

Понятно, почему Шапиро назвал столько: десять человек – это еще частная дружеская компания, даже если она ведет политические разговоры. Двадцать – это уже толпа, «массовка», среди двадцати человек обязательно были незнакомые друг с другом.

«Ну как он лжет!» – воскликнул Шкирятов, обращаясь к членам комиссии: участников было гораздо больше. «Мы уже здесь сейчас имеем по этому делу около 10 человек», – деловито констатировал Ярославский. У него уже сложилась довольно четкая картина. От руки в стенограмму записано: «Я думаю, что было около 50–70».

«Дело ясно, – заключил Янсон. – Никаких очных ставок нам не нужно будет делать. Отношение тов. Шапиро ясное, и об этом доложим Президиуму ЦКК. Я буду настаивать на исключении из партии»147.

Партийным начальником Шапиро был Григорий Яковлевич Беленький. Революционное прошлое Беленького, его положение старого большевика и профессионального революционера еще больше усугубляли драму его конфронтации со вчерашними товарищами по подполью. Беленький родился в 1885 году в бедной семье в Могилевской губернии, лишился отца, когда ему было 12 лет. После этого вся семья из шести человек оказалась в нищете: «Разумеется, что еле-еле перебивались с хлеба на квас. Скудость материальных средств мешала членам нашей семьи получить официальное или домашнее образование. Рос и развивался я как дитя улицы. Первые свои знания я получил в качестве самоучки. Тяжелые условия семейного быта, окружающей обстановки наложили свой особый отпечаток на мою детскую психику и зажгли в моем сердце пламень ненависти к угнетателям, к богатым, сытым и толкали на путь революционной борьбы. 14-летним юношей я примкнул к революционному движению»148. Первое сильное влияние на Беленького оказала группа минских рабочих-ремесленников. «Я познакомился с „рабоче-дельцами“ и „искровцами“. Здесь я получил литературу того и другого направления». Когда пришло время выбрать, к кому примкнуть – к революционерам или «социал-соглашателям», – выбор Беленького был четким: «Детально ознакомившись с направлением „Искры“ и „Зари“, я в 1901 г. вступил в РСДРП, солидаризировавшись с платформой „Искры“. В это время я ревностно занимался, как сейчас выражаются, „политграмотой“ в рабочих кружках, знакомясь усиленно с учением Маркса, с программой и тактикой РСДРП». В 1902 году Беленький был арестован по делу минской организации социал-демократов и, просидев около года, сослан в Архангельскую губернию. «Должен отметить мимоходом, что тюрьма была для меня настоящим университетом. Здесь мне удалось расширить свой духовный кругозор, расширить круг марксистских знаний и знаний вообще». Пробыв в ссылке всего несколько месяцев, Беленький был возвращен как малолетний по царскому манифесту 1904 года. Вернувшись в Минск, он принимал активное участие в работе местной большевистской организации. После поражения Декабрьского восстания переехал в Вильно, а затем «пробрался» в Петербург, где работал в качестве члена Технической группы при ПК, а затем при ЦК (после Лондонского съезда). Попав в революционный эпицентр, в октябре 1907 года Беленький был арестован по делу партийного комитета большевиков и, просидев 11 месяцев в «Крестах», вернулся обратно в Вильно, где «вместе с партактивом повел усиленную работу по восстановлению Виленской организации». На конференции Северо-Западного края, в подготовке которой он участвовал, Беленький был избран делегатом на Всероссийскую конференцию 1908 года в Париже. «Здесь я имел несколько свиданий с Ильичом и Надеждой Константиновной [Крупской]». Не каждый большевик мог похвастаться такими связями, не каждый имел европейский революционный опыт.

По возвращении из Парижа Беленький работал в Двинске. Там 19 марта 1910 года он был арестован и, просидев более года, «был судим как бродяга и был выслан на вечное поселение на Ангару Енисейской губ. (Сибирь). Пробыв в ссылке 2 года и активно участвуя в организации О[бщест]ва ссыльнопоселенцев, я бежал и прибыл в Париж. Здесь я работал около 4‑х лет в качестве секретаря Парижской секции большевиков. Был секретарем Парижского Клуба с.-д. интернационалистов, ведя совместно с другими активными членами организации с первых дней войны 1914 г. беспощадную борьбу против всех видов социал-шовинизма, всецело поддерживая последовательную интернационалистскую линию ЦК РКП и Ц. О. („С.‑Д.“). Будучи секретарем Парижской Секции (большевиков), я вел систематическую переписку с К. З. О., с Вл. Ильичом, с Надеждой Константиновной Крупской, с Инессой Арманд, с тов. Зиновьевым и др.»149

Беленький вернулся в Россию в начале мая 1917 года и сразу приступил к работе в Московской окружной организации большевиков. «С 20 июля 1917 г. я был послан в Московский Комитет для работы на Красную Пресню в качестве ответственного организатора. Здесь я принял активное участие в подготовке Октябрьского переворота. От Краснопресненского района я был избран членом Московского Комитета, членом которого я состою по сей день»150. Ответственный секретарь Краснопресненского райкома партии с 1917 года, Гриша Беленький, как его называли ближайшие товарищи, влип весной 1925 года в крупный скандал со своими подчиненными, в который вмешался на правах первого секретаря Московского губернского комитета ВКП(б) Николай Александрович Угланов. Это взбесило Беленького и он подал в отставку. Бюро Московского комитета отставку приняло, но специально уточнило, что речь не идет о каких-либо идеологических разногласиях Беленького и партии, специально признало его революционные заслуги и решило предоставить ему двухмесячный оплачиваемый отпуск до увольнения151.

Все знали: Беленький всегда «вел активную борьбу с рабочей оппозицией, демократическими централистами и с троцкистами». Где большинство ЦК – там и он. Поэтому не было предела удивлению ЦКК, когда через каких-то полгода начала поступать информация, что после XIV съезда Беленький стал на путь фракционной борьбы. Шутка ли: ведь речь шла об опытном, теоретически подготовленном большевике, прежде без труда распознававшем, где партийная линия, а где уклон. Но сближение с Зиновьевым проводившим все больше времени в Москве, по-видимому, перевернуло его представления. На Беленького донесли, что именно он был председателем (может быть, даже вдохновителем) лесного собрания, где Шапиро ему ассистировал. Беленький выступал против Сталина, сетовал на разгром ленинградской партийной организации, клялся в верности Зиновьеву и Лашевичу. А в ЦКК вел себя «неискренне, грубо, вызывающе и все предъявленные ему обвинения отрицал»152.

Опрос Беленького начался с констатации очевидного. «Я должен довести до вашего сведения, – говорил Янсон под протокол, – что здесь заседает комиссия ЦКК. <…> У нас имеется целый ряд вопросов, которые мы вам поставим и попросим на них отвечать с полной ясностью и справедливостью, без всякой утайки. <…> Я думаю, вы отлично знаете, что мы имеем право спрашивать и получать ответы у любого члена партии. Мы поставлены для того, чтобы сохранять единство нашей партии»153.

Беленький, однако, не спешил признавать авторитет комиссии. Как и Шапиро, он ни в чем не сознавался, отмалчивался, повторял, что ехал в Серебряный Бор по обыкновению, как всегда делал по воскресеньям. Комиссию, однако, интересовало конкретное воскресенье, отнюдь не обычное:

Янсон: Я вам предлагаю отвечать на все поставленные вопросы. Нечего вам вывертываться, а скажите прямо, где были в воскресенье, заезжали ли вы куда-либо или были дома? Если вы скажете прямо, то это будет лучше и желательно и для вас, и для нас. <…> Скажите нам открыто <…> ездили ли вы 6 июня с Савеловского вокзала?

Беленький: Я на этот вопрос отказываюсь отвечать.

Янсон: Почему?

Беленький: Так.

Шкирятов, Ярославский, Янсон повторяли вопрос «почему?» на разные лады, но слышали в ответ то же: «Потому что не хочу отвечать».

Несмотря на отпирательства, Беленький хотел быть искренним. Он не шутил, не притворялся, что не понимает, в чем дело, а просто отказывался сказать что-либо внятное. Ответчик не признавал авторитет партийных институтов, настаивал на праве молчать. Для большевика это было неприемлемым поведением, дерзким вызовом. Открыто отказать в коммуникации можно было только врагу, но тут был другой случай. «Не хочу» являлось завуалированным отказом от коммуникации с теми, кто могли быть врагами, но могли быть – и до недавнего времени были – лучшими из товарищей. Ситуация еще окончательно не прояснилась, и Беленький был в смятении.

Комиссия сразу поняла слабое место его тактики. Янсон говорил: «Одна из первых задач, которые стоят перед ЦКК, это сохранение единства партии. Это единство нарушено, у нас есть указания на вас как на человека, нарушившего единство. Мы вас вызывали, и вы должны нам в этом деле помочь, вы должны помочь сохранить единство партии». Как большевик, Беленький должен был оговорить себя: партия была важнее. «Если вы этого добровольно не сделаете, то мы будем вынуждены использовать другие меры, мы вызовем товарищей, которые были вместе с вами на массовке, и они дадут точные показания, но мы хотели бы от этого избавиться». Формальные методы следствия поставят опрашиваемого вне партии – может быть, навсегда. «Наша комиссия решила, что делать очную ставку не следует, поэтому мы вызвали вас и хотим по-товарищески поговорить». Но вот считал ли Беленький опрашивающих его «товарищами», было уже неясно. Он явно бросил партии вызов. «Собственно, я не знаю, как нам после этого поступить, – признался Ярославский, – верить вам или не верить. На этот вопрос вы не хотите отвечать, и мы не гарантированы, что на последующие вопросы вы дадите правильные ответы. Я не знаю как это можно, чтобы член партии, старый член партии, не был откровенен с Центральной Контрольной Комиссией».

Беленький понимал всю противоречивость своего положения. Ему не хотелось сдавать позиции, но было важно сохранить идентификацию с теми партийными учреждениями, в работе которых он совсем недавно активно участвовал. Тон обеих сторон постепенно изменялся. Когда Беленький почувствовал, что ему не удается выдержать свою роль до конца, он стал отказываться от диалога: «Я сейчас не хочу отвечать. Я не присутствовал ни на каких массовках». Члены комиссии не отчаивались, пытались действовать по-хорошему. Они апеллировали к партийной солидарности, к общим ценностям большевизма: «Вы ставите нас в очень незавидное положение, мы вызываем вас, разговариваем с вами как с товарищем, – заявил Ярославский. (Как-никак, он был членом Краснопресненского райкома, так же как и Беленький.) – Мы имеем право у всех членов партии спрашивать о том, где он бывает, на каких собраниях и как он ведет себя там. Это неслыханная вещь, чтобы член партии не отвечал на поставленный вопрос, давал показания, явно противоречащие всему тому, что заявляли другие члены партии».

Беленький расслабился и высказал накипевшее: «Я думаю, что комиссии не нужно было заставлять, таскать меня сюда, гораздо было бы лучше, если вы воздействовали морально». Приводя себя в образец, он как бы учил следователей, как нужно работать, напоминал о табуированности силовых методов при работе среди партийцев. Ярославский взорвался: «Тов. Беленький, мораль читать здесь нечего, мы вас не за этим позвали. Мы задаем ряд вопросов, касающихся политической жизни страны. Мы имеем факт устройства совещания тайно от партии, направленного против партии, как же мы должны поступить?» Ярославский как бы невзначай сделал полшага назад: «совещание» уже не было «массовкой» – это, конечно, предосудительно, но это еще не открытая борьба.

Расширение рамок опроса позволило поговорить о том, что можно, а чего нельзя. «Мы всегда даем возможность членам партии выступать на партийных собраниях и критиковать действия партии, – разъяснял Янсон, – но эти собрания не должны быть устроены тайно от партийной организации, вы же устроили собрание где-то за городом, за 30–40 верст от Москвы, это совершенно недопустимый факт». Само по себе собрание еще полбеды, но вот конспирация – это уже считалось антипартийным.

Что же все-таки происходило 6 июня близ Савеловской железной дороги? «На эти вопросы у меня сейчас нет настроения отвечать, – отпирался Беленький. – В другое время я могу на эту тему поговорить, сейчас же…». «Это дело не идет, – перебил Ярославский, – нам нужно получить от вас сейчас, в данную минуту конкретный исчерпывающий ответ». «У нас имеются заявления некоторых товарищей, и мы хотим эти заявления проверить, – пояснил Янсон. – Несколько товарищей считали своей партийной обязанностью сообщить о массовке в руководящие органы». Несмотря на дружелюбный тон, он снова заговорил о «массовке», но Беленького больше волновал вопрос о доносительстве154.

Этот щекотливый вопрос обсуждался на недавнем партийном съезде. Заведующий отделом редакции газеты «Правда» Федор Григорьевич Леонов, передал в ЦК содержание разговора с опальным секретарем Ленинградского губкома партии Петром Антоновичем Залуцким. Председатель Ленинградской контрольной комиссии Иван Петрович Бакаев считал такое недопустимым: «Я не могу равнодушно отнестись и к тем нездоровым нравам, которые пытаются укоренить в нашей партии. Я имею в виду доносительство. <…> Если это доносительство принимает такие формы, такой характер, когда друг своему другу задушевной мысли сказать не может, на что это похоже?» Не все соглашались с оппозиционером. Член Президиума ЦКК Сергей Иванович Гусев отчитал Бакаева: «Ленин нас когда-то учил, что каждый член партии должен быть агентом ЧК, т. е. смотреть и доносить. Я не предлагаю ввести у нас ЧК в партии. У нас есть ЦКК, у нас есть ЦК, но я думаю, что каждый член партии должен доносить. Если мы от чего-либо страдаем, то это не от доносительства, а от недоносительства». Председатель ЦКК и сторонник партийного большинства В. В. Куйбышев нашел неверным сам термин «доносительство»: «Применимо ли слово „донос“ к заявлению члена партии, в котором заключается предупреждение партии о каком-либо неблагополучном явлении в той или другой организации? Я считаю, что это не донос, это сообщение, являющееся обязанностью каждого члена партии»155.

Беленький выступал на стороне Бакаева в этом споре. Не было конца его возмущению той ролью, которую взял на себя вызванный на очную ставку с ним Васильев, выступавший в амплуа Леонова. Пристыженный своим начальником, этот молодой товарищ попросил записать в стенограмму, что «он [Беленький] считает меня предателем, что я пришел сюда и рассказал». Янсон подтвердил: «Тов. Васильев выполнил свой партийный долг, и я уверен, что большинство рабочих, присутствовавших на массовке, если с ними поговорить, скажут откровенно, что и как там было». Васильев настаивал на «пограничном» статусе сборища-массовки: как ее ни называй, заговора на самом деле не было, и поэтому, донося в партийные органы, он не мог быть предателем – некого было предавать. Был бы заговор в криминальном смысле, в смысле нарушения Уголовного кодекса – Васильев обратился бы не в ЦКК, а в ОГПУ, но и тогда был бы не предателем, а честным советским гражданином.

Так как же Беленький все-таки оценивал свой поход в лес? Совместим ли такой поступок с партийной дисциплиной? «Самый плохой член партии это я, – саркастически заявил он. – Беру на себя». Но Янсон был непоколебим: «В своих показаниях они указывают на вас, вот мы вас и спрашиваем, были ли вы на этом митинге или нет, вы должны ответить прямо и ясно. <…> Право спрашивать вас и интересоваться вашим поведением [у нас имеется, пока вы] находитесь в партии, тогда [в случае исключения], конечно, мы вас так настойчиво допрашивать не будем». Беленький запаниковал: «Я никогда не собирался и не собираюсь порывать с партией, я всегда был с нею. Кроме партии, у меня ничего нет». Он знал, что «митинг» хуже «массовки» – это практически открытое политическое агитационное мероприятие со свободным входом, «массовка» – закрытое. «Митинг» – это определенно антипартийная активность, а вероятно, даже антигосударственная; дело пахло тюрьмой. Спасаясь, Беленький начал настаивать, что он не враг диктатуры пролетариата, а коммунист – пусть и плохой, но коммунист. Ярославский пренебрежительно отрезал: «Об этом сейчас нечего говорить, нечего рекламировать себя». «Мы ведь тоже не вчера родились, не в одном бою же были, – отметил Янсон. – Нас ничем не удивишь, мы никаких упреков вам не делаем, мы только хотим выяснить это дело».

Беленький вышел из роли окончательно: «Вы знаете, что там было, что-то было, зачем же вы спрашиваете?» Случайно или нет, но Янсон проговорился о цели опроса: «Мы хотим проверить, действительно ли правильные у нас сведения. <…> Вы говорите, что <…> никакого собрания не было и организатором его вы не были. <…> Если ваша вина будет выяснена без вашей помощи, после тех ответов, которые вы нам дали, вы чужим человеком становитесь для партии». Совершенно очевидно: вопросы были не о том, что происходило в воскресенье, а о готовности Беленького признаться, взять ответственность за содеянное, назвать вещи своими именами. «Мы со всеми товарищами, которые запутываются, ошибаются, имеем разговор. С ними мы можем быть в одной партии. Но с людьми, которые не хотят разговаривать с ЦКК, остается мало общего. <…> Такой человек – не друг, не соратник, а враг».

На страницу:
11 из 27