Полная версия
Быть русским
Через несколько минут у входной двери раздался шум.
– Это Слава! Пойдёмте!
Ростропович увидел нас, без улыбки кивнул, снял шляпу и внезапно водрузил её на фигурку бронзовой танцовщицы на столике посреди прихожей. Голубые глаза за очками под вспотевшей лысиной озорно сверкнули:
– Да-да, помню. Вы за подписью! – он быстро пожал мне руку, вынул авторучку, слегка поводил ею над страницей, словно смычком, и плавно, музыкально поставил подпись. – Ну, вот! Всего доброго!
К двери меня проводила Галина Павловна, я почти с трепетом коснулся губами её пальцев:
– Спасибо огромное! Вам обоим!
Передо мной приоткрылась и закрылась дверь в квартиру-музей, в небольшой храм великой культуры.
Следующий день я начал с телефонного звонка Оливье Мессиану. Его домашний номер мне сообщили в «Русской мысли». Ответила жена Мишель. На мои объяснения и просьбу к её мужу подписать письмо ассоциации «Résurrection» попросила подождать:
– Минутку, я у него спрошу.
Довольно скоро в трубке послышался старческий голос:
– Спасибо, мсьё, с удовольствием подпишу. Я очень ценю русскую религиозную культуру. Вы можете оставить письмо в церкви святой Троицы у настоятеля. Или дождитесь встречи. В одно из ближайших воскресений я надеюсь прийти на позднюю мессу. Вам помогут меня найти.
Мне осталось лишь поблагодарить и повесить трубку. Я знал, что Мессиан долгое время был органистом в этой церкви и что ему уже за восемьдесят. Потратить несколько воскресений на возможную встречу или оставить письмо в церкви на неопределённое время? Несколько дней я раздумывал, затем неодолимой силой нахлынуло множество событий. В памяти остался лишь телефонный разговор с великим композитором.
Ближе к полудню я добрался до издательства «ИМКА-Пресс». Никита Струве, кажется, меня узнал, сильно грассируя, спросил:
– Не могу вспомнить. Мы где-то виделись… в России?
Суховато кивнул, когда я напомнил про статью об «иконосфере» и назвал свою фамилию:
– Да, конечно… Ваша статья отдана в печать и выйдет в ближайшем номере, – он тут же упредил мой вопрос. – Не могу сказать, когда. Вы надолго в Париже?
Я коротко объяснил цель моего появления, упомянул Иловайскую, Ростроповича, Вишневскую и осторожно вынул из портфеля листок с обращением. Струве взял его и, не глядя, предложил:
– Давайте спустимся в издательство.
Подвал под магазином напоминал книжный склад. Посреди полок с сотнями переплётов и маленьких книжных вавилонов, виднелся большой стол с бумагами. Струве неторопливо уселся, предложил мне стул напротив и углубился в чтение.
– Согласен с текстом. Но зачем вам моя подпись? Вы уже собрали несколько знаменитостей, моё имя ничего не добавит.
– Как? – воскликнул я и понял, что Струве придётся уговаривать. – В России вы самый известный русский эмигрант!
Мой собеседник не ответил. Поблескивала золотая оправа очков, серебрилась короткая профессорская бородка. Я почувствовал себя студентом на экзамене и твёрдо продолжил:
– Ваше имя в глазах советских властей много что значит. Настало время перемен, они ищут повода, реакции Запада, чтобы изменить отношение к Русской церкви.
– Вы так думаете? Не уверен, – Струве опять уткнулся в текст, усмехнулся. – Иловайская… К русскому православию не имеет никакого отношения. – Он блеснул очками и ехидно сказал: – Вы вряд ли знаете, газету «Русская мысль» в эмиграции называют «Римская мысль». Вишневская, Ростропович… Ну, хорошо, я подпишу.
Струве медленно вывел подпись и отдал мне листок. Милостиво позволил позвонить из «ИМКИ» Дмитрию Шаховскому:
– Поднимитесь в магазин, скажите Малаше, что я разрешил. Извините, у меня тут дела.
Получив согласие от Шаховского, я немедленно помчался к нему в северный пригород. Повторялась прошлогодняя история со сбором подписей для «Литгазеты». Теперь мне предстояло обежать пол Парижа и окрестности. К пяти часам дня воздух раскалился до предела. Выскочив из электрички на станции «Аньер», я задохнулся от жгучего ветерка, прикрыл голову ладонью. Солнце плавило асфальт, автомобили, дома и мои глаза. На вымерших улицах пришлось долго искать дом, скрываясь в призрачной тени у стен. Измученный, я позвонил в домофон, вошёл в прохладный подъезд, прошёл в лифт и прислонился лбом к металлическим дверцам:
– Уфф…
Дмитрий Михайлович открыл дверь, глянул на меня и тут же всё понял.
– Здравствуйте! – пожал руку. – Проходите на кухню. Придётся вас срочно отпаивать. Вы не против холодного пива?
Усталость и напряжение тут же рассеялись. Видно, хозяину квартиры были хорошо известны московские и питерские кухни – пространства свободы и простоты в общении. Шаховской стремительно пробежал текст, поднял на меня внимательные карие глаза:
– Вы предлагаете мне поставить подпись под обращением? Вот, пожалуйста! – он вернул листок. – А с кем из церковных иерархов вы общались по этому поводу? По сути, это некий перестроечный манифест.
Рассказ о митрополите Владимире Сободане и его напутствии вызвал одобрительную улыбку:
– Знаю владыку, милейший человек… Пейте ещё, жарко! – он налил мне и себе по второму бокалу. – Публикацию в «Литгазете» тоже вы готовили? Очень своевременно.
Наша встреча длилась не более получаса. У лифта Дмитрий Михайлович слегка закинул голову, отчего зрительно сравнялся со мной ростом, пожал руку:
– Ну что ж, успехов вам!
– И всем нам!
– Да-да, и всем нам.
В тот же вечер после торопливого ужина мы с Филиппом и Брижит отправились смотреть фильмы сюрреалистов в «Бобур». Так парижане прозвали Центр современного искусства имени Помпиду. На машине десять минут, поиск платной парковки ещё столько же. На улице я опешил:
– Опять эти трубы? Похоже на химический завод.
Мои спутники довольно рассмеялись и в двух словах рассказали мне, как появилось это запоздалое футуристическое хулиганство.
– Помпиду, чтобы построить «Бобур», приказал снести несколько старинных кварталов. Весь Париж восстал, но с нами не посчитались! Никто не против нового, но зачем уничтожать старину! – горячилась Брижит.
– Как в Советском Союзе! Даже не верится.
Мы поднимались по медленному многочленному эскалатору, а городские огни опускались вниз. Наверху меня поманили к перилам открытой площадки:
– Смотри, внизу площадь Стравинского!
– А там, в фонтане кинетические скульптуры. Остроумно сделали – чтобы люди близко не подходили! – Филипп многозначительно округлил глаза. – Как-нибудь днём посмотри поближе. Раскраска дадаистская, забавная.
Маленький кинозал был забит до предела. Мы опоздали. Проскользнув вперёд вдоль боковой стены, я замер, взирая на безумные действа.
– Это «Антракт» Ренэ Клера и Пикабиа, – шепнула Брижит, – совершенно гениально!
Перевёрнутые крыши Парижа плыли, словно облака по небу, балерина бабочкой вспархивала на стеклянном потолке, являя свой белый испод, вместо неё появилось бородатое лицо, катафалк сам собой помчался в неведомую даль, а за под отчаянную музыку вприпрыжку понеслась радостная похоронная процессия. В конце фильма восстал из гроба киномаг, затем от прикосновения его жезла поочерёдно исчезли гроб, люди вокруг и, наконец, он сам. Манифест авангардного искусства. Всё вокруг – игра. Мы все – зрители. Так станем же участниками спектакля, будем смеяться, пока живы, пока длится антракт!
Поговорить о фильме не удалось, но он словно продолжался. Галдящая толпа вывалилась из зала, вскипела поцелуями и объятиями. Половина зрителей оказалась бельгийцами, знакомыми Брижит. Приехали на просмотр из Брюсселя.
– Это Валери, искусствовед из Москвы, – улыбалась Брижит, представляя меня всем подряд.
– Вы прилетели, чтобы посмотреть этот фильм!? Гениально! – смеющиеся глаза округлялись, лицо вытягивалось словно в кадре немого кино.
Я отнекивался, меня не слушали и тут же забывали, исчезая в массовке. Центр Помпиду был задуман для весёлого сумасшествия. Мы оказались внутри хеппенинга: огромная терраса над ночным городом, эскалаторы, ползущие в его глубины, недолгое плутание по улицам, забитым людьми. Естественно, вся компания тут же завалилась в ближайшую пивную. Первый раз я видел и слышал, как гуляют в ночном Париже. Когда уже не требуется знать какой-то язык, быть с кем-то знакомым и о чём-то думать… В мозгу плыла пивная пена, перед глазами – дадаистский кинофильм. Наш «антракт» превратился в международное действо с кружками, ракушками, тарелками, креветками и продолжался до двух часов ночи.
Отец Ефрем
На следующий день Филипп и Брижит повезли меня в католический монастырь недалеко от городка Шато-Тьерри, где им предстояло какое-то срочное дело.
– Хочу тебя познакомить с отцом Ефремом, он там настоятель. Это самый православный из всех католиков, кого я знаю! Мой старый друг, замечательный иконописец. Ты увидишь, – объяснял по дороге Филипп.
Ревела, дрожала и пахла бензином старая легковушка. Мимо проносились, светились под солнцем поля пшеницы, по краям среди колосьев мелькали россыпи диких маков – алые собратья наших васильков.
– Смотри! Сoquelicot зацвёл! Очень романтичный цветок, все французы его любят, – верещала с заднего сиденья Брижит.
С раскалённой, рычащей автодороги к Реймсу мы свернули на пустынное боковое шоссе, через четверть часа – на узкую аллею и въехали на двор перед длинным двухэтажным зданием с боковой башенкой. Вокруг не было ни души. Колеса сочно заскрежетали по гравию, Филипп открыл облезшую входную дверь, провёл меня по анфиладе залов с простецкой мебелью: столы, стулья, стенные шкафы. На стук в дверь откликнулся недовольный голос. Седой короткостриженый монах в светло-серой сутане неторопливо поднялся из-за массивного письменного стола, на строгом лице появилась улыбка:
– Филипп, Брижит, вы так неожиданно! Очень рад вас видеть!
Он остановился посреди просторного кабинета с высокими книжными стеллажами вдоль стен и слегка поднял ладони, то ли для объятий, то ли для молитвы.
– С нами гость из Москвы. Знакомься! Валери, искусствовед.
Отец Ефрем с любопытством глянул через толстые стёкла очков, приветственно пожал мне руку. Филипп сходу продолжил:
– Знаю, ты всегда занят, но может, ты покажешь русскому гостю твою роспись в часовне?
Тот молча улыбнулся и поманил нас во внутренний двор, провёл мимо скромного цветника к пристройке в виде базилики.
– Тут у нас маленькая церковь в честь Святой Троицы, заходите!
От дверей сквозь пустое пространство бросилась в глаза крупная фреска с ликом Богоматери в апсиде за алтарём. Безупречно православная, мягкого письма, с дионисиевской синевой.
– Просто поразительно! Будто средневековый русский мастер писал. Вы учились в России? – обернулся я к Ефрему.
Он улыбнулся:
– Приятно слышать. Нет, в России я не был, но много лет учился у ваших гениев, у Рублёва, Дионисия… Мне их искусство открыл Эгон Зандлер. Знаете такого?
– Из Медона? Филипп уже показал мне его книги по богословию иконы.
– Это мой наставник, – кивнул Ефрем. – А вы знакомы с его фресками? Он прекрасный иконописец, работает в строгой средневековой традиции и очень многому меня научил.
Мои спутники уехали по делам, и я на весь вечер остался в монастыре. Отец Ефрем протянул мне альбом «Les Saintes Icônes (Святые иконы)», изданный в прошлом году.
– Тут моя вступительная статья.
– Да-да, «L´incarnation de l´Invisible et l´image sainte (Воплощение Незримого и священный образ)». Филипп мне её показал, к сожалению, ещё не успел прочесть. Роскошную книгу он издал!
Беседа с настоятелем продолжалась до вечерней службы. Я рассказывал о русском православии, об открытии и реставрации храмов, монастырей, о возрождении иконописи, старинного церковного пения, ремёсел, колокольного звона. Ефрем слушал, скрестив руки на груди, и удивлённо покачивал головой:
– Непостижимо! После террора коммунистов и атеистов… Поистине Бог являет в России чудо – знак надежды для всех христиан. Как это важно знать на Западе!
В пять часов началась вечерня (Les Vêpres). Вместе с братом Жаном, грузным молодым монахом, они в два голоса тянули григорианские песнопения. Я подошёл к клиросу и начал негромко подпевать на слух басовую партию, замолкая в трудных местах. Ефрем оживился, поманил к себе, одобрительно шепнул:
– Очень хорошо! Пойте, громче!
После службы улыбнулся и блеснул очками:
– Ваш голос очень бы нам пригодился. Брат Жан петь не умеет.
– Я стараюсь, – монах быстро, нервно заморгал одним глазом.
– Вы учились церковному пению? – спросил Ефрем.
– Нет, сам освоил ноты и много лет пел в разных церквях, – я усмехнулся. – За что и пострадал от КГБ.
– Вот как? – Ефрем задумался. – Если вы не против, приглашаю вас с нами поужинать. Заодно, немного о себе расскажете. Нам важно это услышать.
На огромной кухне под старинными потолочными балками за большим деревянным столом собралось пять человек, из них одна старушка, одна женщина восточной наружности и один африканец. Мне объяснили, что здешняя община смешанная. После Второго Ватиканского собора многие католические монастыри перешли на новый устав, чтобы облегчить бытовую жизнь. Рассказ о преследованиях верующих в советское время слушали с удивлением, сочувственно вздыхали. Старушка предложила подлить мне супа. Отказался я напрасно, на столе осталось лишь блюдо с кусочками дешёвого камамбера, несколькими кусками хлеба и кувшином с водой.
– Простите, наш монастырь бедный. Это наш обычный ужин, – развёл руками отец Ефрем. – Но если вы голодны…
– Нет-нет, достаточно, – бодро начал я и тут же спохватился. – Хотя, если можно, ещё один кусок хлеба. Я сегодня не обедал.
– Пусть наш гость закончит суп. В кастрюле немного осталось, – приподнялась старушка.
– Да, конечно! – согласился настоятель. – А мы пока займёмся посудой.
Ел я так стремительно, что успел присоединиться к вытирающим тарелки и ложки. Ефрем довольно поглядывал. После ужина позвал меня в кабинет, и мы продолжили беседу о символике иконописи, возрождении веры в России и оскудении на Западе. Мои друзья приехали за мной около девяти вечера, перед началом общей вечерней молитвы. Впервые в жизни я услышал латинское песнопение Богоматери «Salve, Regina» и не удержался:
– Какая прекрасная мелодия!
– Одна из самых любимых в католическом мире, – Ефрем глянул на меня и прищурился: – Может быть, вы споёте нам какую-нибудь русскую молитву Богоматери?
– Хорошо. Их много… Вот, очень известная.
Молитву «Под Твою милость прибегаем…» французы услышали впервые. Старушка сложила ладони у груди, брат Жан склонил голову и сказал по-русски:
– Как красиво!
– Вы говорите по-русски?
– Немного. Я… учу русский, – ответил он, запинаясь, и вновь принялся отчаянно моргать одним глазом.
Меня наперебой благодарили, желали здоровья, доброго пути и небесных покровителей. Пора было уезжать.
– Вот моя визитка! – Ефрем слегка поклонился на прощанье. – Пишите, если надумаете приехать и погостить. С радостью вас примем. Будем о вас молиться, Валери!
Мог ли я тогда предположить, насколько важным в моей жизни окажется знакомство с отцом Ефремом и его маленьким монастырём. В страшное русское лихолетье середины 1990 годов я вновь оказался в этих стенах, и на много месяцев они стали моим единственным приютом.
Книготоговец Андрей Савин
Монмартр – парижский вулкан. Из нижнего города к вершине поднимаются на фуникулёре, либо из глубин метро со станции «Абесс» по винтовым лестницам или на огромном лифте. В толпе зевак, художников и бродяг на площади Тертр даже у полусонных северян просыпаются чувства, в окрестных кафе, ресторанах и пивных закипает кровь, в театрах и кабаре раскаляются страсти. К ночи Монмартр загорается дразнящими огнями, жизнь начинает бурлить, клокотать и рваться во все стороны. Потоки людской лавы с шумом стекаются по расселинам улочек, сползают по лестницам с несчётными ступеньками. Медленно остывают к утру в гостиницах, квартирах и ночлежках. На Монмартр я поднимался трижды, – вечером, утром, днём – каждый раз удивляясь переменам, сравнимым со сменами времён года.
В тот день меня не ждали к обеду. Я придумал причину, чтобы не впадать в зависимость от гостеприимства моих друзей. Брижит дала мне с собой пачку печенья и яблоко со словами: «вдруг проголодаешься». Она судила по себе – питалась наравне с её десятилетней Доротеей, оставаясь худющей и вполне живой парижанкой. Улица Рошешуар плавно спускалась к центру, после переулков Монмартра казалась слишком прямой и скучной. Удовольствие бездумно поворачивать направо или налево, плутать в незнакомых местах я испытывал лишь в юности, когда открывал для себя старую Москву. Сначала полуразрушенную советскими погромами, а затем нетронутой – на дореволюционных открытках и в путеводителе И.П. Машкова «Вся Москва» за 1913 год.
Июльская жара мучала больше, чем голод. Я брёл к улице Лафайет, и вдруг в пыльной оконной витрине на глаза попалась малозаметная двуязычная вывеска: «Le Bibliophile Russe. Русский библиофил. Андрей Владимирович Савин». Удивление иногда приводит к небольшим открытиям. Я позвонил в дверь, прислушался, покорно отступил на шаг, собираясь уходить, но замок неожиданно хрустнул. Высокий полноватый человек с окладистой бородой пристально глянул в дверную щель и спросил по-французски:
– Что вам угодно, мсьё?
– Вы торгуете русскими книгами? – перешёл я на русский.
– Да, – Савин слегка улыбнулся, а мне в голову пришла внезапная мысль: – Скажите, есть ли у вас недорогой альбом о русской иконе? Хочу подарить одному французу, издателю.
Хозяин пригласил пройти внутрь квартиры, куда прохода почти не было. Стопки книг высились повсюду, громоздились на полках, столах и даже на полу. Чуть затхлый, знакомый запах старых книг, прохлада и полумрак вернули силы. Я дышал воздухом университетской юности.
– Вы из России, судя по выговору?
– Из Москвы.
Я представился, рассказал о себе. В ответ Савин протянул тощий советский альбомчик «Новгородская иконопись» и назвал цену:
– Пятьдесят франков. Для меня это случайная книга.
Заметив, что я заколебался, сбавил цену:
– Ладно, сорок! Не жалко.
– Дело не в цене. А есть что-нибудь посерьёзнее?
– Ну, тогда… Смотрите, – он снял с полки и протянул фолиант: «Никодим Кондаков Русская икона».
– Ваш знакомый по-русски читает?
– Нет.
– А объяснить ему вы сможете? Подписи перевести? Это альбом репродукций. Пражское издание 1928 года. Резюме по-французски. Конечно, не хватает цвета… Цена тысяча франков, вам уступлю за восемьсот.
– Дороговато для подарка, если честно. Но может быть, он сам купит. Он издаёт книги по русской иконописи. Я назвал фамилию Филиппа.
– Слышал, встречал его издания. Хорошо, приходите вместе. Давайте накануне созвонимся.
Савин протянул мне самодельную визитку и пожал руку.
Эта случайная встреча с русским эмигрантом в Париже запомнилась. Я вдруг коснулся мира, который всегда страстно любил, – книги, букинистические магазины разных городов, библиотеки, архивы. А здесь столкнулся с книгами недоступными, с запретными в СССР эмигрантскими сокровищами.
Улица Лафайет находилась совсем рядом. За чаем я рассказал Филиппу о знакомстве и редком альбоме старинных русских икон. Тот вгляделся в двуязычную карточку: «Андрей Савин. Книжный эксперт. André Savine. Libraire Expert».
– Странно, магазин в двух шагах, а я его не замечал, ничего о нём не знаю. Интересно, что там есть по русском искусству, – он набрал телефонный номер.
– Мы назначили встречу назавтра, ближе к вечеру, – сообщил через пару минут.
На следующий день в пять часов мы стояли у знакомой двери. Андрей Владимирович приветливо склонил голову и провёл внутрь. В главной комнате обнаружились стулья и свободная часть стола, на которой лежал том Кондакова.
Филипп обвёл глазами скопища книг и журналов, понимающе кивнул, уселся и принялся внимательно листать альбом.
– Здесь шестьдесят пять качественных иллюстраций, – объяснял ему Савин. – Издание редкое, в хорошем состоянии…
– Вижу. Очень-очень интересно. А ваша цена?
– Тысяча франков.
Гость начал листать альбом немного задумчивей. Андрей Владимирович вздохнул, посмотрел на меня и произнёс:
– Хорошо, уступлю вам за девятьсот.
– Дороговато, но… согласен. Беру.
Несколько минут они бродили около полок, рассматривали другие книги. От остальных предложений Филипп отказался, но оба остались довольны. Я тоже.
– Звоните и заходите, если ещё что-то будет нужно. Могу и на заказ для вас поискать, – хозяин крепко пожал мне руку, улыбнулся и перевёл свои слова на французский.
– Спасибó, – многозначительно произнёс Филипп, и мы вышли на улицу.
Альбом мы втроём с Брижит разглядывали весь вечер. Я переводил и объяснял, что мог: истолковывал символику икон, рассказывал об их истории. Наутро альбом перекочевал в кабинет Филиппа и прочно занял место на рабочем столе. К букинисту Савину мы больше не пошли. Чувствовалось, что цены он держал высокие, за книжным рынком внимательно следил.
В эмигрантских кругах о нём хорошо знали:
– Ну, как же? Андрюша-богатырь! Чудеснейший человек. Самый начитанный из русских парижан.
Кто-то добавлял:
– Хлебосол. И отменный знаток французской кухни, хотя русак до мозга костей. Мы с ним вместе на Сергиевом подворье учились. Бывало, на семинаристской пирушке как затянет громовым басом многолетие или «Двенадцать разбойников», на весь квартал слышно. Соседи-французы то жаловались, то смеялись:
– У вас по ночам сын Шаляпина поёт?
Через год летом я случайно столкнулся с Савиным на улице Моберж, недалеко от его магазина.
– Андрей Владимирович!
Он оглянулся, узнал, наверное, соединил в памяти с альбомом Кондакова. Улыбнулся в бороду:
– Помню-помню. А ваш знакомый француз с тех пор не появлялся.
– Понятно, его больше всего русский авангард интересует. Ищет истоки Кандинского и Малевича в русской иконе.
– Ну, пусть ищет, – хмыкнул Савин и предложил. – Пойдёмте кофейку выпьем.
Виду него был грустный, глаза смотрели устало. Мне тоже вскоре предстоял отъезд в Москву, где жизнь с каждым месяцем оседала всё ниже и ниже – в нищету.
– В Россию возвращаюсь. Тяжело там, тревожно.
– Не первый раз всё это, – он прикрыл глаза. – Русским везде тяжело. Всегда. Бесконечная война…
– И несмотря ни на что, такая великая культура!
– Верно. Так и живём, – он бросил на стойку несколько монет, отмахнулся от моего кошелька, и мы вышли на раскалённый тротуар.
– Спасибо. Успехов вам и всего доброго!
– И вам счастливо. Дай Бог, всё у вас получится.
Андрей Владимирович родился в Париже в 1946 году. Учился в Сергиевском богословском институте. Несколько лет работал в книжном магазине «ИМКА-Пресс», а в тридцать три года вместе с женой Светланой открыл свой магазин «Le Bibliophile Russe». Дела у него шли успешно. В 1992 году петербургская библиотека Академии наук приобрела его коллекцию из нескольких сотен книг русских поэтов-эмигрантов. Видимо, сотрудничество Савина с Россией очень не понравилось французским властям. Лет через десять после нашего знакомства, уже поселившись в Нормандии, я узнал, что его затравили французские спецслужбы и «парижские интеллектуалы». Беспощадно наказали за желание работать с крупнейшими библиотеками России, за неискоренимую русскость.
В постсоветскую эпоху во Франции вдруг принялись бороться с «русской мафией». Так находила себе оправдание злостная, закоренелая русофобия. В доносе 1995 года неведомый петербуржец обвинил Савина в незаконной покупке редких русских книг XVIII-XIX веков из той самой библиотеки Академии наук. В России расследование вскоре было прекращено за отсутствием преступления, но французская полиция на этом не остановилась. В течение многих месяцев Савина подвергали унизительным допросам. Был нанесён смертельный удар по делу всей его жизни, по репутации лучшего книжного эксперта и, самое главное, по его здоровью. Он мог бы не обращать внимания на недоброжелателей и завистников, но его врагом выступило государство. В стране свобод ему устроили пытку бесправием, безжалостными издевательствами. Андрей Владимирович тяжело слёг и скончался в 1999 году, в возрасте в пятидесяти трёх лет.
Рассказывали, что человек он был замечательный. После окончания Богословского института одно время думал принять монашество, паломничал по монастырям Болгарии, Румынии, Греции. Жизнь вёл подвижническую, полную самоотречений. Его хорошо знали на книжных развалах у берегов Сены. Клошары и консьержки за крохотную мзду сообщали ему о выброшенных русских книгах и письмах, о документах закрывшихся эмигрантских организаций. На каталожных карточках он записывал собранные от людей сведения о парижских эмигрантах – так возникла особая, устная история Русского зарубежья. Он считал своим долгом служение русской зарубежной книге, продавал из коллекции только вторые экземпляры. Андрей Владимирович очень помог Фонду культуры России приобрести ценнейшие эмигрантские реликвии. Увы, собрание Савина так и не попало на родину. Вдова Светлана продала его в Университет Северной Каролины. Бедствующая Россия в те годы не смогла бы дать за него такую же цену.