Полная версия
Маска. Стратегии идентичности
Первобытный человек желал быть иным, формируя себя по божественным образцам. Приближаясь и имитируя богов, он удерживался в реальном и священном мирах. Благодаря непрерывному восстановлению божественных актов мир освящался. Для обозначения этого процесса М. Элиаде вводит термин иерофания – проявление священного в ритуальных и повседневных практиках (от греч. hiero – священный и phanie – проявление).
Маска в архаическом обществе располагалась на границе состояний и различий. Первоначальное различие происходило на уровне человеческое/нечеловеческое. В маске соединялись человек и высшие силы, человек и зверь, природа и неподвижный объект. Например, Виктор Тернер в одной из своих книг упоминает маску ндембу, изображающую одновременно человеческое лицо и степь. Маска сополагала и смешивала существа и предметы, разделенные различием. Она стояла по ту сторону различий, не просто преступая или стирая, а вбирая их в себя.
«Маска – чудовищный двойник»33. Архаический человек окружал себя предметами, семантически дублирующими друг друга. Например, сверкающие ожерелья, запястья, кольца и головные уборы в первобытной космогонии создавали человека-солнце, человека-звезду. Происходило условное удвоение, завоевание и иерофания пространства собственного тела.
Маска сохраняла сходство с лицом, но воспринималась окружающими как другое лицо, наделенное определенными свойствами и силой. Лицо как феномен не могло возникнуть в эпоху неразличения или безразличия.
Р. Магритт. Влюбленные
«Наблюдается "активность" маски по отношению к правилам и нормам: нарушение табу сообщает клоуну в маске магическую силу»34. Магическая сила выделяла человека с особым положением. «Маску» в древности можно отождествить с «ролью», используя слово «роль» как «значение» и «степень влияния»35. В дальнейшем, в карнавальных практиках мы наблюдаем снятие запретов – «перевертыш» (М. М. Бахтин), или пародию обрядов, выворачивание их наизнанку. Например, праздник «сухопутной лодки» в Китае. Она являлась жертвенником и катилась по городу на колесах впереди процессии, изгонявшей демонов моровых болезней.
«Присутствие дифференциальных интервалов позволяет индивидам обрести собственную идентичность и расположиться друг относительно друга»36. Дифференциация и различие приводит к идентификации индивида относительно своего места положения в сообществе. Маска, как артефакт социальных различий, в первобытности делила мир на «своих» и «чужих», структурировала однородное жизненное пространство. Разделение пространства было неразрывно связано с системой табу. Ритуал становился нормосодеражащей структурой, а маски – «слепками» формирующихся в архаическом обществе социальных ролей. Так, А. Д. Авдеев отмечал архаические маски вождя, жреца, воина, гостя, жертвы, изгоя.
Маски именовали. Личные имена – тоже своего рода роли, представляющие некоторые права, передающиеся по наследству. «В каждом клане можно найти ряд имен, называемых именами детства. Эти имена означают скорее звания, чем прозвища»37. Для представителя племени зуньи в Австралии невозможно назвать другого просто братом:
необходимо обозначить, старший или младший брат, из чего утверждается относительный возраст и место в социальной структуре. Так, сохранились маски тлинкитов севера Аляски с двойными и даже тройными открывающимися створками, демонстрирующие иерархию двух или трех племен в одной маске.
Нормосодержащая структура маски не ограничивалась подобием. В ходе священных процессий человек имитировал действия богов, приближаясь к миру сакральному. Капитан, выходящий в море, воплощал мифического героя Аори: «Он надевает костюм, подобный тому, что по мифу носил Аори, у него такое же зачерненное лицо. Он исполняет танец на пироге и раскидывает руки так, как расправлял Аори свои крылья».38 Воспроизводство первобытным человеком действий, построение собственного тела, жилища, подобных божественному, М. Элиде называет imago mundi – с латинского «картина», «образ мира», обозначало уподобление космосу. От подобия и имитации маска переходила к воссозданию и сотворению.
Человек, надевающий маску, уподоблялся существам потустороннего, «нечеловеческого» мира. Проведя исследование масок, К. Леви-Строс наметил пути приближения к проблеме изучения и раскрытия феномена маски, но не переставал задаваться вопросами: «Для чего эта необычная и столь мало приспособленная для своей функции форма, для чего эти птичьи головки, отвисшая челюсть?»39. Одно было неоспоримо и ясно: ритуальные процессы всегда сопровождаются маской. Самыми яркими были культовые жертвоприношения.
Как и маска, ритуальное жертвоприношение являлось двуликим: святым и преступным, публичным и потаенным одновременно. Человек – фармак был жертвой и святыней:
pharmakon – яд и лекарство. Убивать жертву было преступно, так как она священна, но если ее не убивать, она не станет священной. Р. Жирар, исследуя архаическую культуру, делает основополагающее замечание: неутоленное человеческое насилие перманентно находилось в поиске жертвы, принесение которой на время защищало коллектив от собственного насилия.
Фармак подвергался насилию и религиозному почтению одновременно. В подтверждение чему служит инаугурационный гимн Моро-Наба у мосси (Уагадугу):
ты испражнение, ты куча отбросов,ты пришел нас убить, ты пришел нас спасти40.Участники и палачи в жертвенных ритуалах надевали маски, опасаясь возможного возмездия со стороны насилия. Это не возмездие отдельно взятого человек, – чаще всего, изгоя, чужестранца, сироты. Это боязнь высшего возмездия со стороны большой силы, подвергшейся сакрализации как все неизвестное и необъяснимое. Силы, имеющей власть над людьми и заставляющей повиноваться. «Человек не способен прямо смотреть на бессмысленную наготу собственного насилия, не рискуя этому насилию отдаться»41. Поэтому палачи всегда надевали маску. Известны случаи, когда палачей после свершения приговора изгоняли из племени, и они уходили, стирая коллективную память. Маску надевали с целью прикрытия лиц участников жертвоприношений. С ее помощью насилие условно отчуждалось не только от индивида, но и от коллектива. Обряд жертвоприношений свершал Другой в маске, а не конкретно взятый индивид. Возникновение священного, к которому человек прикасался посредством маски, отличающая его трансцендентность связаны с коллективным насилием, целью которого являлось осуществление и воссоздание социального единства после изгнания или устранения жертвы, – «жертвы отпущения», или «козла отпущения» по Р. Жирару.
Участвуя в ритуалах, маска подвергалась сакрализации, прикасалась к сверхъестественному и принимала свойства тотема. В дородовой эпохе жрецу, шаману, колдуну надевали маску с оленьими или лосиными рогами. Корону с бараньими рогами носили впоследствии Александр Македонский и древнеперсидские цари. В Малой Азии ритуальные танцы исполнялись охотниками в леопардовых шкурах, имитируя хищников как божеств преисподней.
Маски – это не только сила богов, но и сила предков, после смерти перешедших в мир высшей сакрально-духовной сущности. Человек, надевающий маску, верил, что получает энергию предков. Вместе с маской потомкам передавалось и иерархическое положение. Примером служат маски семьи сэлиш – swaihwe о. Ванкувер, чья история происхождения начинается так: «Маска была выловлена в озере Гаррисон двумя незамужними женщинами-сестрами, непримиримо враждебными к браку»42. Эти маски, как фамилия, передавались женщиной мужу. Хозяин дома собирал гостей, чтобы прилюдно узаконить свой переход в новый статус. Танцорам, обладателям маски, платили за то, чтобы снискать их расположение. Во время церемоний маски сэлиш держали представители самых высоких рангов.
Маска граничила на пороге жизни и смерти, ритуально соединяя в себе мир живущих и мир умерших. Например, в славянских традициях начала нового года проигрывалась ситуация умирания в ритуалах святочного оборотничества – обрядах колядования, ряжения. Эти формы игрового компромисса «допускают» живых в мир мертвых и мертвых в мир живых. Обрядовая театрализация сводилась к изменению голоса, походки, надеванию маски. В селах словацких татр парни водили по домам маску «Страшка» – ряженого, закутанного в солому. В молдавских селах в рождественскую ночь группа колядующих ходила по домам, сопровождая ряженого в маске «Мокшу», одетого в старый тулуп с колокольчиками на поясе, чье лицо закрывалось маской с бородой и усами.
Со смертью человека маска оставалась. Задача ритуальной маски, – возведение – упокоение и успокоение лица, ставшего ликом в вечности, обожествление духа усопшего человека. Почивший, приняв в себя трансцендентное начало, приобщался к сакральному миру, став идеей и духовной сущностью самого себя. Так, египетская маска представляла собой внутренний расписной саркофаг из дерева – некий футляр для мумии, имеющий вид спеленутого тела с открытым лицом. Лицо, будучи во время жизни личиной, после смерти становилось ликом43. «Я – Озирис», – такова священная формула вечной жизни, надписываемая от лица усопшего. Роспись лица превращала конкретное эмпирическое лицо в универсальный феномен. Маска представляла собой усопшего, и древний человек знал: посредством нее является духовная энергия предков. Маска покойного – это сам покойный в метафизическом смысле. Древний говорил, показывая на маску: «Вот мой отец, брат, друг», а не «вот маска моего друга». В Евразии, Америке, Австралии существовал ритуал окрашивания покойников в красный цвет, – цвет жизни.
Человек в маске, или человек с «измененным» лицом, условно переходил границу между повседневным и трансцендентным. Маска являлась одним из исторических инструментов преобразования непосредственного природного ранга человека в культурный. Она всегда сохраняла сходство с лицом, но воспринималась как другое лицо (нечеловеческое). Маска придавала человеку и коллективу «магическую силу»44, выделяя людей с особым положением. Поэтому архаическую маску можно отождествить с «ролью», используя слово «роль» как «значение» или «степень влияния»45. В ходе применения масок происходил рост их разнообразия. Они являлись атрибутом ритуальных церемоний, повторяющих и воссоздающих первоначальный мифологический опыт. Обряды заставляли пройти первобытного человека не только свои роли, но и те, которые играли их предки, замыкая мифический круг.
Маска вызвала диплопию – удвоение и расширение пространства и одновременно дихотомию – разделение и разграничение территории человека в его телесности и образности. Маска в ходе ритуальных празднеств граничила на стыке тайного и явного, трансцендентного и имманентного, сакрального и повседневного, поверхностного и глубинного.
В архаической маске не было «двоедушного притворства», но была искренняя вера и поток эмоциональных ощущений, которые испытывал первобытный человек, надевая маску в ходе ритуальных процессий.
§ 2. Маска в Новое время
Зачастую наши добродетели – не более чем замаскированные пороки.
Ф. де Ларошфуко46Маска в Новое время – это история манер в куртуазном обществе, где структурированные властные отношения между представителями разных сословий определяли характер социальной коммуникации без посредства социальных институтов, легитимно определяющих статусные полномочия индивида.
Религиозное мировосприятие и вассалитет являлись каркасом сословных отношений. Они и повлияли на трансформацию маски в вынужденную манеру поведения, не всегда совпадающую с личными предпочтениями.
Наблюдающееся деление общества на отдельные домены: владения сеньоров, – замки Ф. Броделя47, рыцарские владения, сельские общины, духовенство, сформировало различные манеры манифестаций. Представления о доблести и добродетели заключались в соответствии стандарту, авторитету, подчинению индивидуального типичному, личного – социальным нормам, среди которых этикет стал наиболее влиятельным.
Максима Ларошфуко 213: «Жажда славы, страх позора, намерение составить состояние, желание сделать нашу жизнь удобной и приятной, стремление принизить других, – таковы нередко причины доблести»48.
Постоянное соответствие одной роли представителя своего сословия определяло паттерны поведения, а также формы и границы экспрессивных индивидуальных проявлений. «Общество» воспринималось как препятствующее «естественной» жизни.
Р. Магритт. Великая война: «Каждая видимая нами вещь скрывает что-то от наших глаз, а нам бы очень хотелось увидеть то, что прячется от нас»50.
Максима 87: «Люди не могли бы долго жить обществом, когда бы друг друга не обманывали»49.
У людей появилось стремление к замкнутости и потребность ощущать себя человеком, чей внутренний мир неповторим, недоступен и сокрыт от чужого взгляда как от чуждого и внешнего. Так же как в архаике, в Новое время в рамках закрытых сообществ важную роль в формировании манер поведения играли постоянное присутствие и страх перед другим. Необходимость сосуществования создавала личностное ощущение зависимости от них. Даже в уединении человек опирался на незримо присутствующего другого.
Максима 254: «Нередко самоуничижение не более чем притворное покорство, с помощью которого покоряют других»51.
Максима 119: «Мы так привыкли прикидываться перед другими, что даже прикидываемся перед собой»52.
Коммуникацию субъекта с самим собой Ю. М. Лотман называет автокоммуникацией, утверждая, что она, как и любая другая, осуществляется посредством Другого. Дискурс самого себя является уникальной формой проявления интерсубъективности: Я всегда помнит о Другом, когда обращается к себе. Образ себя планомерно выстраивает то Я, которое хотят видеть окружающие. Другие дают знание обо мне, обретая тождество через различие.
Автокоммуникация напоминает собственное отражение в зеркальной поверхности. И этой поверхностью оказываются Другие. Увидеть, красив Я или безобразен, можно, прочитав восхищение или презрение в глазах Другого. Другие указывают мне на мою красоту или безобразие. Быть «умным» – слышать от других: учителей, родителей признание в этом, – прослыть умным (прослышать, что я умен, прослыть умным).
Собранные от Других сообщения являются своего рода «зацепками», которые позволяют индивиду смоделировать образ самого себя. Я не может ощутить, так как знает, как «следует» ощущать «правильно». Я не подлинен, Я не присутствует в своем экзистенциальном измерении, Я его посещает, вырываясь от Другого. Другой подвергает меня в вечное неприсутствие: Я всегда с Другим, Я-не-в-себе. Редкие посещения себя сообщают мне о «моем». Погружаясь в самого себя, Я остается гостем. Много показного в поведении Ларошфуко замечает не только в уединении, но даже в переживании.
Максима 233: «В горе бывает много лицемерия. Иногда, горюя об утрате дорогого человека, мы оплакиваем самих себя, жалея о его добром отношении к нам»53.
Ищите себя на дне Другого. С годами человек становится человеком Других: общение с Другими кажется общением с собой. Интерсубъективное наполняет субъективное, Я – это Другой. Именно он чувствует, переживает, оценивает, даже если этот Другой – Бог.
Феномен исповеди – одна из модификаций автокоммуникации, – обращение к себе посредством Бога. Имя Бога становится экзистенциальным измерением, в которое и из которого Я пытается вырваться. Но обретение собственного Я – это подтверждение вечного присутствия Бога.
Для примера возьмем житие православного преподобного о. Серафима и канонизированного о. Аврелия Августина.
Преподобный Серафим Саровский жил, укрывшись среди темного соснового бора Саровской пустыни. Святым, чудотворцем, убогим, юродивым нарекали его миряне и монахи: «Над земным образом его точно слышно биение белоснежных крыльев, готовых всякую минуту унести его ввысь для величайших молитвенных откровений»54.
Жизнь его была вольным мученичеством. Великий избранник Божий родился в Курске в семье богатого и именитого купца Мошнина. Родителей его называли людьми благочестивыми и богобоязненными. Прохор, так звали мальчика до пострига, рос в обстановке истинного русского благочестия. Большое влияние на его выбор оказал курский юродивый. «Умная и благочестивая мать, как мудрая христианка, поняла, что пожертвовать сыном, без ропота уступив его Богу, будет угодной Ему жертвой»55. Прохор пришел за благословением к затворнику Досифею, указавшему путь в Саров.
19-летний Прохор пришел в Саров, был пострижен в иночество под именем Серафим, что означает «пламенный». С 34-х лет начинал путь уединения, полного пустынничества. Келья, куда удалился Серафим, была расположена в дремучем лесу на берегу реки Саровки. Одна и та же одежда была на нем зимой и летом, на груди крест, – материнское благословение, на спине сумка с Евангелием.
Первый шаг к исповеди – ограничение в общении и удовлетворении материальных потребностей: на протяжении трех лет он питался отваром травы снитки. Второй шаг на пути к Богу – столпничество. Отец Серафим забирался на гранитную скалу для молитв ночью, в келье на камне молился днем. Так провел он тысячу дней и ночей. Третий шаг – обет молчания: «Плодом молчания, кроме других духовных приобретений, бывает мир души»56. Молчание учит безмолвию и постоянной молитве.
От молчания он перешел к затворничеству: перестал ходить в монастырь и общаться с людьми. В келье инока икона с горящей лампадой, пень, в сенях дубовый гроб. После пятилетнего строгого затвора старец открыл дверь кельи, но ответов посетителям не давал. Прошло еще пять лет затвора, и о. Серафим стал отвечать на вопросы прихожан.
Некоторые из высказываний Серафима Саровского: «Начало покаяния исходит от страха Божия и внимания: страх Божий отец есть внимания, а внимание – матерь внутреннего покоя, той бо рождает совесть».
«Все святые и отрекшиеся от мира иноки во всю жизнь свою плакали в чаянии вечного утешения: блажен плачущий».
«Страх Божий приобретается тогда, когда человек, отрекшись от мира и от всего, что в мире, сосредоточит все мысли свои и чувства в одном представлении о законе Божьем».
«Не освободясь от мира, душа не может любить Бога искренно, ибо житейское для нее как покрывало».
«Путь деятельной жизни составляют: пост, воздержание, бдение, коленопреклонение, молитва и прочие телесные подвиги».
«От деятельной жизни нужно приходить в умосозерцательную, но без деятельной жизни в умосозерцательную прийти невозможно».
«Паче всего должно украшать себя молчанием: молчанием многих видал я спасающихся, многоглаголанием же ни одного».
«От уединения и молчания рождается умиление и кротость; действие последней в сердце человеческом можно уподобить тихой воде».
«Совершенное безмолвие есть крест, на котором должен человек распять себя со всеми страстьми и похотьми».
Аврелий Августин родился в 354 г. в Алжире. Отец–римлянин-язычник, мать – христианка, канонизированная католической церковью. Учился в риторических школах Карфагена и до 30 лет преподавал риторику. В 386 г. обращается в христианство, уезжает в Северный Алжир, где становится епископом.
Его Исповедь начинается с обращения к Богу: «Велик Ты, Господи и всемирной достоин хвалы, велика сила Твоя и неизмерима премудрость Твоя… Позволь мне, Господи, рассказать, на какие бредни растрачивал я способности мои, дарованные Тобой»57. С этого момента должно прозвучать то, что является центральным моментом любой исповеди, – раскаяние перед тем, кого сам Августин описывает через отрицание: «Бог не имеет образа, тела, лика, качества, количества, не пребывает в пространстве, незрим, неосязаем, не ощущаем и не ощущает»58 и перед самим собой.
Вся исповедь пронизана словами-знаками: «искупление», «искушение», «благодать», «житейское море», «страшный суд». По Августину, человеком движут вера и понимание, и то и другое является свойством мышления. Вера не нуждается в способности постигать, но нуждается в одобрении. Вера первична, с доверия начинается знание: сначала верят учителю, затем вслушиваются в слово: «Что я понимаю, тому и верю, но не все, чему верю, я понимаю».
Часто исповедь Августина звучит как диалог с собственным разумом, например:
Августин: Вот я и помолился Богу.Разум: Так что же ты хочешь знать?Августин: Именно то, о чем молился.Разум: Скажи это кратко.Августин: Я желаю знать Бога и душу.Разум: И больше ничего?Августин: Решительно ничего. Знать Богаи душу. Смысл всего вовне и внутри.Смысл вовне – Бог, «умный свет, в котором, от которого и через который разумно сияет все, что сияет разумом», смысл внутри – душа перед протоками этого света. Исповедь, как любая автокоммуникация, возвращает верующего к самому себе, оценивая себя самого с позиции Бога.
Далее он продолжал: «Меня увлекали театральные зрелища, они были полны изображениями моих несчастий. Почему человек хочет печалиться при виде горестных и трагических событий, испытать которые он сам отнюдь не желает?.. Рассказ о вымышленных событиях как бы скреб мою кожу…59 такова была жизнь моя, Господи: жизнью ли была она?».
Отцы церкви видели в маске пустоту и духовную смерть. Исидор Севильский в «Этимологии» подчеркивает, что благочестие и чистота в larve, то есть «масках», не нуждается. Олицетворяющие химеры и чудовищные львиные морды на капителиях позднероманских соборов подобны огромным каменным маскам. Под масками скрывались циркачи и гистреоны, обманывая зрителей всевозможными перверсиями (мужчины скрыты под масками женщин, старость – под маской молодости, уродство – под маской красоты). «Гневные проповеди, направленные против бродячих актеров, определили еще одну важную линию в иконографии – тему Танца Смерти»60, духовной смерти.
Дискурс самого себя – заполнение поля интерсубъективности Богом. Образ себя определяется Богом через тождество и различие с ним. Исповедь как автокоммуникация напоминает собственное отражение в небесной поверхности Божественной экзистенции.
История исповеди имеет классическое продолжение. Так, «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо вызвала бурное обсуждение общественности, переходящее в не менее бурное осуждение. Она продемонстрировала, что люди не готовы к снятию масок и откровенному прилюдному уличению, так как уличенными оказывается не только автор, но и читатель. Н. М. Карамзин пишет о Руссо: «Это плохо, когда слуги знают, что этот философ и славный человек воровал и был лакеем»61. Руссо в светской жизни соблюдал все условности этикета, не унижая собственного достоинства и достоинства присутствующих. «Приличьем стянутые маски», как писал И. С. Тургенев62, снять с себя и с другого опасались, так как это становилось неприличным (не при лице).
Максима 218: «Лицемерие – дань уважения добродетели, создаваемая пороком»63.
Обличения боялись как общественного позора, поэтому исповеди в качестве публичного обличения, вызывали недоумение: «Исповедываться, – писал Л. Н. Толстой, – выворачивать всю грязь своей души»64, однако, его Пьер Безухов называл «Исповедь» Руссо не просто книгой, а поступком.
У Руссо понятие греха и покаяния сменилось понятием порока и последующим раскаянием. Экзистенциальной границей становилась совесть. Д. И. Фонвизин писал: «Изобразил он себя без малейшего притворства, всю свою душу, как мерзка она не была в некоторые моменты»65. Такое непритворство отталкивало («мерзкая душа») и пленяло. Сам Фонвизин в конце жизни пишет «Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях». Чистосердечное признание принимается за истинное лицо, в то время, как маски остаются порочными:
Призраки всех веков и наций,Гуляют феи, визири,Полишинели, дикари,Их мучит бес мистификаций66.«Бес мистификаций» напоминает архаический обряд жертвоприношений, где pharmak снимал своим уходом на время коллективную агрессию. Снять маску, раскаяться оказалось моральным подвигом, в котором участвовали и окружающие, уличенные в масках: «Зачем все лгут и притворяются, когда уже все обличены этой книгой?»67 – вопрошал Л. Н. Толстой об «Исповеди» Руссо. Обличенные и уличенные в своих пороках, писали исповеди Н. Г. Чернышевский, Н. В. Гоголь, Н. М. Карамзин. Они взывали к романтичной откровенности: «Мы хотим жить, действовать и мыслить в прозрачном стекле!»68. Но этот прорыв оставался экзистенциально-возвышенным только в текстах. В свете же все исполняли прежние роли в соответствии с установленными чинами.
Семантический ряд «маски» сопровождался «игрой», «балом», «маскарадом», «театром», а семантический ряд «лица» сопровождался «трудом» и «молитвой», «молитвой» и «трудом»69.
Куртуазность подразумевала театральность, о чем свидетельствует распространение в светской повседневности париков, продуманных жестов, высокомерной речи, ритуалов охоты.
Ф. де Ларошфуко70 и Н. Макиавелли71 критикуют регламентированное общество ХVII века за театральность, противопоставляя в своих рассуждениях мотив «лица» как естественной истинной составляющей поведения человека мотиву «маски» как искусственной и ложной. В симбиозе лжи и истины, сцены и кулис появляется маска как манера держаться в обществе.