![Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка](/covers_330/50684613.jpg)
Полная версия
Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка
Экономическая теория институтов рисует весьма убедительную и обманчиво простую картину. Взаимодействуя между собой, индивиды получают выгоды от умения предсказывать поведение других. Поэтому для уменьшения неопределенности и создания ограничений, гарантирующих постоянство условий и возможность долгосрочных планов, имеются правила (институты), которые либо появляются спонтанно, либо внедряются осознанно. Это происходит в ситуации, когда привычка и традиция уже создали узнаваемые поведенческие шаблоны и неформальные правила, а также в ситуациях, когда стоит стараться исполнять принятые на себя обязательства, например когда отсутствие формальных ограничений будет порождать возможности для мошеннических или иных нежелательных действий[127]. Здесь дороги институционалистов разных направлений расходятся: ученых, принадлежащих к так называемой старой институционалистской школе, интересует в первую очередь процесс формирования индивидуального и коллективного поведения в ответ на ту или иную систему экзогенных стимулов, тогда как «неоинституционалистов» интересует то, как индивиды стараются обрести такой институциональный контекст, который лучше соответствует их интересам[128].
Разумеется, тот факт, что институты влияют на поведение людей, очевиден. Аналогично никто не сомневается в том, что индивиды или группы индивидов часто соблазняются возможностью сформировать правила игры так, чтобы они давали преимущества им самим, даже если это достигается за счет других и даже если эти правила могут нарушать широко разделяемые принципы (такие как права собственности, свободу выбора, честность). Так или иначе, это именно то, что составляет исследовательскую программу специалистов, изучающих процесс погони за бюрократической рентой, и значительную часть исследовательской программы школы общественного выбора. Однако институциональная экономика отличается от школы общественного выбора тем, что если последняя концентрируется на связи между лицами, реализующими меры социально-экономической политики, и «делателями королей»[129] (в большинстве случаев представляющих более или менее крупные группы интересов), то институционалистов интересуют причинно-следственные связи между правилами и индивидами, т. е. то, при каких условиях формальные правила являются экзогенными, а при каких они представляют собой результат человеческих взаимодействий. Поэтому, с точки зрения институционалистов, исследования процесса создания правил являются не анализом затрат и выгод, удерживаемых теми или иными группами в процессе политических действий при данных предпочтениях широко понимаемого корпуса избирателей, а должны сместиться к более тонким исследованиям изменений указанных предпочтений и последствий этих изменений для институционального контекста и продуктивности экономики.
К сожалению, общие выводы, которые получены в рамках этой исследовательской программы, вызывают весьма смешанные чувства и подчас они служат поводом для расстройства несмотря на их интуитивную простоту (а может быть, и по причине этой простоты). Согласно некоторым авторам (см., в частности, [North, 1990]) формальные правила игры, будучи довольно стабильными на достаточно длинном временном отрезке, демонстрируют сдвиг (зависимость от предшествующего пути) в направлении понижения транзакционных издержек и усиления позиций лиц, стремящихся к извлечению бюрократической ренты. Падающие транзакционные издержки характерны для хороших институтов, увеличение степени стремления к бюрократической ренте – для плохих. Другие авторы предполагают, что правила экзогенны на коротких отрезках времени и эндогенны на длинных (см. [Setterfield, 1993]). Однако даже в периоды с редкими случаями медленной адаптации внешние обстоятельства могут оказывать скрытое воздействие. Если это так, иногда давление достигает предельной точки и весь контекст изменяется – плавно или более резко, в зависимости от конкретных обстоятельств (см. [Fiori, 2002]). В других случаях эти внешние обстоятельства могут вбираться и в конце концов нейтрализовываться существующим институциональным контекстом, который действует в качестве своего рода амортизатора (см. [Greif, 2001]).
Итак, оказывается, что каждая ситуация имеет свои особенности и свою собственную апостериорную рационализацию (см. [Poirot, 1993]). Можно набраться храбрости и сказать, что никакой общей теории институциональных изменений не существует, а есть всего лишь способы прочтения и систематизации свойств процесса эволюции контрактов, агентств и организаций, как формальных, так и неформальных. Пока что гигантский поток литературы по институционализму, извергавшийся на протяжении более чем ста лет, делает акцент на главном пункте: правила желательны, поскольку они стабильны, надежны и способны уменьшать неопределенность в отношении поведения других людей. Это объясняет, почему хорошие формальные правила увеличивают безличную торговлю, и почему они не могут находиться в конфликте с неформальными институтами: это создало бы напряжения и дестабилизировало бы всю социальную структуру (см. [Pejovich, 1999])[130]. Надежность и стабильность фактически уже заняли центральное место в институциональной нормативной программе, а их изучение уже выявило критически важную роль широко разделяемых «метаправил», необходимых для того, чтобы усиливать надежность и постоянство законов, и для того, чтобы сдерживать властные инстанции, устанавливающие правила, от того, чтобы поддаться искушению и прибегнуть к произволу. Вторжение в подобные широко разделяемые метаправила означает утрату авторитета власти, а переход к использованию насилия может привести к законному отказу повиноваться, если не к восстанию. Широко разделяемые метаправила играют критически важную роль, в частности, в доктринах классического либерализма и социал-демократии: в первом случае они призваны обеспечивать верховенство права, а во втором – служить гарантией справедливости.
Несмотря на трудности, стоящие на пути формулирования теории институтов и институциональной динамики, трудно переоценить значимость роли, которую институциональная теория как таковая играет в некоторых областях экономико-теоретических исследований. Можно легко увидеть множество способов, посредством которых правила игры способны изменять издержки обмена и воздействовать на добровольное сотрудничество людей. Выше мы уже бегло коснулись того обстоятельства, что критически важна также роль взаимодействия между формальными и неформальными (стихийными) институтами, а также роль ограничений метауровня. Однако мы полагаем, что для свободного рынка ключевой вопрос, определяющий все остальное, весьма прост. Он сводится к тому, присутствуют ли в институциональном контексте конкурирующие системы формальных правил, или в нем превалирует один набор правил, исключающий все остальные, – даже если эти, преобладающие правила установлены силой. В частности, логика свободного рынка предполагает, что экономические институты могут быть приняты в качестве действующих, только если они согласуются с принципом суверенности личности (предпочтения никаких индивидов не могут навязываться другим индивидам), с принципом свободы от насилия (не позволяется никакое насилие, кроме самозащиты) и с принципом свободы контрактов (права собственности действуют в полном объеме). Когда эти условия выполняются, экономические институты могут восприниматься как действующие по умолчанию поведенческие шаблоны, которые агенты вольны использовать, снижая тем самым издержки составления новых контрактов. Разумеется, когда какие-то правила, действующие по умолчанию, считаются неприемлемыми, экономические агенты, действующие в контексте свободного рынка, должны иметь возможность свободно исправить их и либо отказаться от них совсем, либо выбрать какие-то иные варианты. В противоположность всему вышесказанному вопрос о легитимности поднимается, когда от выполнения некачественных правил невозможно отказаться или уклониться. Традиционная точка зрения на эту проблему утверждает, что для ответа достаточно наличия критерия социальной эффективности. Но это, разумеется, едва ли может быть удовлетворительным ответом для наблюдателя, осведомленного о существовании парадигмы свободного рынка и готового ее принять[131].
Важно иметь в виду, что для свободного рынка не все формальные правила одинаковы. Для того чтобы проиллюстрировать это утверждение, в следующем разделе настоящей главы мы рассмотрим два класса формальных институтов: добровольно принимаемые правила, или добровольно принимаемые нормы (далее для краткости – добровольные правила, или добровольные нормы) (optional rules), и принудительные правила, или принудительные нормы (coercive rules)[132]. Такой способ структурирования споров между институционалистами имеет два преимущества. Во-первых, он позволяет показать двойственность проблемы взаимодействия, проведя различие между тем, как люди формируют правила игры, с одной стороны, и как группы формальных и неформальных правил взаимно усиливают или ослабляют одна другую, обнаруживая при внимательном взгляде наличие весьма разных свойств, с другой стороны. Во-вторых, наше исследование данной проблемы показывает, что суждения о нормативной роли институтов тесно связаны с пониманием природы и легитимности государства, которое обычно определяется как иерархически организованная группа, наделенная властью создавать правила, принуждать к их выполнению и по своему желанию накладывать вето (объявлять незаконными) на правила, созданные другими (см. [Block, 2007]).
4.2. Природа добровольных институтов
Как и другие формальные институты, добровольные нормы состоят из ясно определенных юридических конструкций, существующих в виде текстов или иным образом сделанных широко известными. Они также предполагают существование власти, отвечающей за принуждение, т. е. суда и полиции. Однако их отличительная особенность состоит в том обстоятельстве, что нарушение этих норм, или правил, наказывается, только если они приняты индивидом явным образом или по умолчанию. Проще говоря, добровольные институты характеризуются тем, что агенты могут отказаться от них ценой пренебрежимо малых издержек.
В идеале добровольные институты возникают, когда институциональный предприниматель, видя неиспользованные возможности для взаимовыгодного обмена и сотрудничества, выдвигает некое предложение, имея своей целью сделать обмен достаточно привлекательным для того, чтобы транзакция были исполнена. Так происходит, например, когда основывается теннисный клуб и устанавливаются правила для его членов или когда застройщик преобразует возводимый дом в кондоминиум, который издает правила для жильцов, или когда партнеры или посредник устанавливают условия покупки и продажи. Те, кто хочет играть в теннис, или купить квартиру, или совершать сделки на организованном рынке, знают об этих правилах, оценивают степень их надежности и, разумеется, свободны их отвергнуть. Если данные правила расцениваются как неприемлемые или устаревшие, то в условиях отсутствия барьеров на принятие новых правил возможно появление новых лиц, которые примут новые правила, а также появление новых теннисных клубов, которые предложат более привлекательные варианты.
Когда правила вступают в силу после явно выраженного согласия (присоединения к ассоциации или принятия участия в некоем событии), институциональный элемент в действительности эквивалентен контрактному соглашению. Однако, как было отмечено в предыдущем разделе этой главы, добровольные институты могут существовать и в ситуациях, когда индивиды подчиняются соответствующим нормам по умолчанию, т. е. по праву (или по обязанности) рождения или жительства. В тех случаях, когда лицо, устанавливающее добровольные правила (назовем его «слабое государство»), может лишь выдвигать предложения, рациональные социальные механизмы будут легитимны лишь постольку, поскольку участники их не отвергают[133]. Если они их отвергнут, слабое государство не имеет права принуждать против их воли и преодолевать их сопротивление. Аналогичным образом слабое государство не властно удержать другие стороны от внесения предложений и в конечном счете от принятия норм, принадлежащих другому институциональному ряду. Иначе говоря, слабый правитель является таким же, как обычный человек или консультант, за двумя отличиями. Во-первых, нормы слабого правителя могут приниматься по умолчанию. Более того, если требуется, правитель также может позаботиться о принуждении к исполнению всех контрактов, вне зависимости от того, каков их источник, а также провозгласить монопольную власть в пределах своего домена[134].
Будучи введенными и имеющими силу, добровольные институты с низкими издержками непременно будут эффективными, так как акторам ничто не препятствует предложить лучшие договоренности, с тем чтобы уменьшить неопределенность в отношении поведения взаимодействующих экономических агентов и тем самым увеличить ценность того, что подлежит обмену. В этом состоит главная особенность институциональной динамики, характерной для слабого хорошо функционирующего государства. В отличие от сильной версии государства эта динамика едва ли представляет собой результат деятельности политиков. Помимо всего прочего, в условиях слабого государства власть не имеет большого значения (или даже не имеет его вовсе), а престиж, который политик может приобрести, предлагая институциональные инновации, сравнительно невелик. На самом деле в такой ситуации институциональное предпринимательство имеет место скорее в юридических фирмах, чем в политической жизни. Да, подчас в итоге получается радикальная инновация, но обычно юристы стремятся к постепенному прогрессу. Разумеется, удержание выгод от такого рода улучшений в полном объеме весьма нелегкое дело. Все же главным источником дохода юридических фирм является не их способность производить нечто новое, а наличие у них необходимой и подтвержденной квалификации в деле решения проблем клиентов. Информация об осуществленной инновации в области контрактного права служит хорошим сигналом для потенциальных клиентов данной фирмы, которым для уменьшения издержек обмена требуются услуги соответствующих специалистов.
На динамику добровольных норм, вполне возможно, будут воздействовать два явления. Во-первых, при данных внешних условиях, заданных принудительными нормами, добровольные институты эволюционируют относительно медленно, идя вслед за технологическими изменениями и экономическим прогрессом: новые виды продукции и новые производственные технологии требуют также и инновационных контрактных соглашений. Однако изменения могут ускориться вследствие повреждения смирительной рубашки принудительных норм. Например, коалиции, составленные из тех, кто ориентирован на получение бюрократической ренты, стремятся уменьшить давление конкуренции, и к этому необходимо адаптировать добровольные нормы либо для того, чтобы вписаться в ограничения новой институциональной среды, либо для того, чтобы обойти их.
Вторая группа вопросов касается надежности. Как отмечалось выше, значимость любой институциональной системы в конечном счете зависит от ее способности делать поведение предсказуемым, что связано с эффективностью механизмов принуждения к соблюдению ее норм. Иногда эти механизмы основаны на ненасильственных средствах: потенциальный нарушитель может остановиться ввиду перспективы потерять репутацию, что повлечет за собой презрение членов малого сообщества и невозможность осуществлять транзакции в более широком масштабе. Во многих других случаях угроза потери репутации не является удовлетворительным отпугивающим средством, и тогда требуется насилие или угроза насилия. Это означает, что эволюция добровольных институтов неизбежно зависит от структуры и динамики принуждения. При слабом государстве, которое характерно для институционального контекста, рассматриваемого в данном разделе, соответствующее своим задачам лицо, осуществляющее принуждение, конечно же, должно относиться к системе права (включая сюда полицейские силы). Добровольные институты могут существовать и успешно развиваться только при соблюдении следующих условий: а) система права адаптируется к последствиям прогресса технологий и принимает их – например, в том, что касается принципа индивидуальной ответственности; б) судебная система сопротивляется давлению других сил, таких как общественное мнение, политики, группы интересов, которые могут быть заинтересованы в расширении системы принуждения и в том, чтобы рано или поздно удушить добровольную часть норм.
К сожалению, в современном обществе вторая из двух вышеописанных ситуаций встречается редко. Причиной этого является не слабость судебной системы, а то обстоятельство, что решения, соответствующие варианту слабого государства, вряд ли когда-либо были предметом общественного согласия и вряд ли были когда-либо должным образом защищены. В прошлые века правитель не мог иметь статус слабого и имел средства и возможности для того, чтобы в целях утверждения своей власти и принуждения к подчинению придать легитимность армии наемников, принципу голубой крови или благословлению божию. В позднейшие времена индустриализация породила новую категорию властных групп, ориентированных на получение бюрократической ренты, которые трансформировали потенциально слабое государство в механизм, гарантирующий членам этих групп их привилегии. Как будет показано в следующей главе, в течение XX в., по мере возникновения и распространения нового воззрения на общество, имел место следующий процесс: принудительное регулирование постепенно вытеснило большинство добровольных институтов, и институциональное предпринимательство все в большей мере направлялось либо к отысканию способов приспособить потенциал принуждения к извлечению выгод отдельных заинтересованных групп, либо к тому, чтобы защититься от посягательств государства. Мы обратимся теперь к истории происхождения и к проблеме легитимности этих институтов принуждения.
4.3. Основания принудительных норм
В эпоху палеолита государства не существовало, и поэтому не возникало вопроса о принудительных нормах. Если проследить за географическими, демографическими и генетически-эволюционными изменениями той эпохи, можно убедиться в том, что единственной имеющей значение социальной единицей была семья. Сотрудничество между семьями по большей части ограничивалось тем, что было необходимо для охоты на млекопитающих, что, очевидно, порождало добровольные социальные нормы: те, кому не нравились правила данной охотничьей партии, могли покинуть ее и образовать другую охотничью партию, либо охотиться в одиночку – и свободные земли, и животные для добычи имелись в изобилии (см. [Baechler, 2002, ch. 1]). Нельзя сказать, что формальных правил вообще не существовало, поскольку роль каждого индивида в семье или группе была хорошо известна и несоблюдение соответствующих норм наказывалось. Однако жизнь в таком социуме была вполне посильна. Альтернатива могла быть хуже, чем непривлекательной, но издержки поддержания существования были низкими.
С появлением политических организаций появляются и принудительные нормы[135]. Они постепенно возникают в аграрных сообществах, где товары и услуги отличает не только редкость, но и разнообразие. Разнообразие создает возможности для специализации и обмена, тогда как редкость предполагает возможность насильственного завладения чужими благами (посредством воровства и/или грабежа), что делает необходимым наличие эффективной защиты (за счет потенциальных жертв), а также эффективных средств агрессии (см. [Benson, 1999]). Иначе говоря, аграрные сообщества облегчают накопление богатства, следствием чего становится появление – в целях создания богатства, его защиты и даже пополнения в порядке грабежа, – таких сложных социальных образований (см. [Baechler, 2002]), как властные структуры и иерархические политические организации[136]. Аграрные сообщества начинают сталкиваться и с проблемой экономической нестабильности, которая была почти неизвестна в более ранний исторический период, когда преобладали кочевые сообщества, а основой выживания была охота и неурожаи не представляли собой серьезной проблемы. С увеличением неопределенности выросла роль религии и тех, кто отвечал за религиозные практики: они иногда действовали как лекари, будучи посредниками между божеством и индивидом, а также использовали предположительно имеющийся у них дар для предсказаний будущего или для влияния на процесс взаимодействия с богами. Важность религиозного момента трудно переоценить: признав, что будущее можно предвидеть и, возможно, контролировать, общество признало также существование высшего замысла и элиты, состоящей из посредников между миром богов и миром людей, что прямо и косвенно открыло дорогу для традиционного понимания легитимной нормы[137].
Неудивительно поэтому наличие тесной связи между религиозной сферой и сферой политики. И по мере того, как росла потребность в сложных социальных образованиях, появлялись политические организации, обладающие властью к принуждению. Отсюда проистекает рост спроса на легитимность. Легитимность может быть либо непосредственной (внутренней), когда норма согласована с широко признаваемыми принципами, такими как религиозные доктрины, эффективность или природа, либо косвенной, когда ее источником выступает легитимная власть, отвечающая за интерпретацию этих принципов и, возможно, за принуждение к следованию этим принципам. Легитимность, апеллирующая к религии, имеет отношение к тексту Священного Писания и интерпретациям этого текста. Легитимность, апеллирующая к эффективности, появилась только в XX в., она будет разбираться в последующих главах. Что касается природы, то оправдание принуждения тем, что оно является естественным (или соответствующим природе), не такая уж простая задача. В контексте нашего исследования под природным подразумевается такое качество, которое непосредственно присуще человеку, или, лучше сказать, такое качество, которое является существенным элементом человеческой природы[138]. Как отмечалось выше, широко признана точка зрения, согласно которой человек обнаруживает в себе весьма мало природных элементов, к которым относятся, например, инстинкты, служащие выживанию и сохранению вида (например, инстинкт продолжения рода), и стремление к улучшению условий существования. К этому мы можем добавить тщеславие, или себялюбие, которое в начале XVIII в. Мандевиль определил, как удовольствие, получаемое человеком от того, что он принят и признан другими людьми (под таким определением подписался бы и сам Адам Смит). Часто говорят, что природные элементы второго порядка, присущие человеку, имеют отношение к его предположительно имеющей место «общественной природе», качеству, не вполне отличному от того, что присуще животным, демонстрирующим наличие некоторых видов инстинктивных общественных структур, таких как, например, стаи[139]. Как показано в [Buckle, 1991], этот подход имеет долгую и славную традицию: еще Гуго Гроций утверждал, что, поскольку история доказывает, что все индивиды хотят быть частью общественного тела, способность быть социальным есть необходимый божественный дар и на этом основании его можно считать природным. Через полвека после Гроциуса, Пуфендорф[140] провел различие между способностями к социальности и естественными социальными нормами (институтами). Под первыми он понимал то, что отражает наши предположительно существующие внутренние склонности, которые должны быть полезны для других (и тем самым являющиеся природными качествами, согласно нашей терминологии), тогда как вторые имеют отношение к историческому происхождению принудительных правил, обнаруженных (и усвоенных) через посредство опыта в качестве наилучшего решения проблем, возникающих в разных ситуациях вследствие нашей социальности[141]. Иначе говоря, главное состоит в том, что «природным» может быть то, что существует изначально, но оно может также быть и тем, что развивается из этого изначально данного источника. Итак, природное начало может означать либо индивида, либо общественное образование, либо то и другое. Аристотелевская традиция склоняется к тому, чтобы подчеркивать значение общественных образований[142], тогда как политическая мысль позднейших эпох, к примеру, Гроций, Локк и даже Гоббс[143], рассматривает индивида и сферу социального совместно.
В какой мере эти взгляды оказались полезными для формирования оценки принудительных институтов с позиций свободного рынка? Ответ зависит от того, насколько далеко простирается готовность соответствующего автора отойти от позиции Аристотеля, хотя отметка, достигнутая Гроциусом, вероятно, недостаточно близка к набору требований, предъявляемых мировоззрением свободного рынка. Так или иначе, мы склонны полагать, что необходимость соответствовать принципам субъективизма и методологического индивидуализма (см. главу 1) подводит к тому, что искомый ответ располагается гораздо ближе к Мандевилю, чем к Гроцию или Пуфендорфу. История учит, что человек не является социальным, или общественным, существом от природы, если только не считать обществом семью или узкий дружеский круг и если не принимать за проявления социальности необходимость сотрудничать для увеличения степени защищенности от внешней агрессии[144]. Эволюция и в самом деле отобрала такие человеческие существа, которые формировали устойчивые семейные единицы, она вознаграждает группы, разработавшие формальные правила, предназначенные для защиты прав собственности, укрепления принудительного начала и уменьшения конфликтов. Эволюция также благоприятствовала способности развивать кооперативное поведение с совершенно незнакомыми людьми (безличная торговля). Да, способность быть социальным является далеко не спонтанным феноменом. Она появилась в результате осознанного выбора в пользу сотрудничества в деле обеспечения обмена и обороны, каковой выбор, в конечном счете, был порожден стремлением улучшить свои жизненные условия[145]. Иными словами, мы утверждаем, что способность к социальности не вытекает из инстинктивного, неосознанного побуждения, будучи результатом только целенаправленных действий человека и ничем, кроме этого. Люди не повинуются инстинкту, когда отдают свою собственность в общий пул и создают коммунистическое общество. Более общее утверждение звучит так: люди сотрудничают не для того, чтобы угодить другим людям, но для того, чтобы угодить себе и удовлетворить свой собственный интерес (включая сюда желание «процветать»), чтобы дать выражение своим собственным эмоциональным импульсам или чтобы уступить своему собственному чувству справедливости, что, разумеется, не исключает того, что обеспечение выгод для других людей тоже может быть источником удовлетворения.