
Полная версия
Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII– начала XIX века
Великое сие намерение исполнить нет совсем иного способа, как завести воспитательные училища для обоего пола детей, которых принимать отнюдь не старее, как по пятому и по шестому году. Излишно было бы доказывать, что в те самые годы начинает дитя приходить в познание из неведения, а еще нерассудительнее верить, яко бы по прошествии сих лет еще можно поправить в человеке худой нрав, чем он уже заразился, и, поправляя его, те правила добродетелей твердо в сердце его вкоренять, кои ему иметь было потребно.
И так о воспитании юношества пещися должно неусыпными трудами, начиная, как выше показано, от пятого и шестого до семнадцати и двадцати лет безвыходного в училищах пребывания. Во все же то время не иметь им ни малейшего с другими сообщения, так что и самые ближние сродники, хотя и могут их видеть в назначенные дни, но не инако, как в самом училище, и то в присутствии их начальников. Ибо неоспоримо, что частое с людьми без разбору обхождение вне и внутрь онаго весьма вредительно, а наипаче во время воспитания такого юношества, которое долженствует непрестанно взирать на подаваемые примеры и образцы добродетелей (Майков 1904, приложение: 8–9).
Подобно Руссо, Бецкой планировал прервать цепь традиционного воспитания и сформировать «новых отцов и матерей», которые вселят в сердца детей неукоснительные правила поведения на всю их дальнейшую жизнь. При этом приучиться к таким правилам можно было, только «утвердив сердце в похвальных склонностях», т. е. изменив внутренний строй личности. Речь шла, в сущности, об искусственном выращивании «внутренне ориентированных», в терминологии Д. Ризмана, людей, для чего их требовалось вырвать из естественного окружения. По своему утопическому размаху замысел Бецкого далеко превосходил все, что мог бы вообразить себе Руссо или любой другой европейский мыслитель, за спиной которого не стоял наделенный абсолютной властью монарх.

Иван Иванович Бецкой. Гравюра А. Радига с портрета А. Рослина
Мы можем представить себе, как выглядел этот разлом в глазах единомышленников Бецкого по фонвизинскому «Недорослю», где Софью, образующую себя по трактату Фенелона «О воспитании девиц», приходится в буквальном смысле этого слова силой отбивать у «традиционно ориентированных» персонажей. «Я не знаю твоей книжки, однако читай ее, читай. Кто написал Телемака, тот пером своим нравов развращать не станет», – говорит приехавший спасать Софью Стародум, увидев у нее в руках Фенелона (Фонвизин 1959 I: 149). Напоминая зрителям, что автор политического романа «Приключения Телемака», имевшего репутацию учебника государей (см.: Kapp 1982), также писал о воспитании девиц, Фонвизин лишний раз подчеркивал место воспитания в системе идеальной государственной политики.
Для Руссо необходимость основывать воспитание на правилах, а не на обычаях была связана с кризисом сословного общества. Человека, которому суждено в точности повторить путь, пройденный предшествующим поколением, незачем специально воспитывать, разве что следует обучить необходимым практическим навыкам, а остальное он усвоит из повседневного опыта. В то же время человека, чье будущее неизвестно, необходимо снабдить руководящими правилами, которые помогут ему при поворотах судьбы.
В предисловии к «Эмилю», вероятно самой популярной книге в истории европейской педагогической мысли, Руссо, с присущей ему социологической интуицией, связал саму потребность в воспитании с происходящими в мире изменениями и непредсказуемостью жизни:
Если бы люди родились привязанными к почве своей страны, если бы целый год продолжалось одно и то же время года, если бы каждый крепко был связан со своим состоянием, что никогда не мог его переменить, то установившаяся практика была бы пригодна в некоторых отношениях; <…> Но при виде изменчивости человеческих дел, но при виде того беспокойного и подвижного духа нашего века, который с каждым поколением все перевертывает, можно ли придумать что-либо безрассуднее этого метода – так воспитывать ребенка, как будто ему не предстоит никогда выходить из своей комнаты, как будто он должен быть беспрестанно окруженным «своими людьми» (Руссо 1981: 31).
Разумеется, идея «воспитывать человека вообще» была слишком радикальна для Европы, по крайней мере до Французской революции. В России сама возможность разорвать связь между практикой воспитания и обстоятельствами рождения была непредставима в принципе. В глазах императрицы теории Руссо выглядели опасной химерой. Ей приходилось ставить на правила, а не на обычаи, не столько потому, что детей надо было готовить к непредсказуемому будущему, сколько в силу того, что существовавшие обычаи не устраивали ее, казались дикими и варварскими. Екатерина запретила ввоз «Эмиля» в Россию, а в 1770 году в письме к г-же Бьелке замечала, что «особенно не любит Эмильевского воспитания», поскольку держится «доброго старого времени» и не позволит «подвергнуть драгоценных отпрысков (des rejetons précieux) сомнительным или недоказанным опытам» (см.: СИРИО XIII: 37; Кобеко 1883: 611).
Традиционное воспитание отчетливо предпочтено здесь новому. Императрица ценила грандиозные замыслы, мечтала о всеобщем исправлении нравов и любила держать при себе и поддерживать визионеров, вроде Бецкого или Потемкина, но управлять вверенной ей державой стремилась умеренными и компромиссными методами. К тому же формирование «новой породы людей» было делом далекого будущего. Как писал сам Бецкой, задуманное им исправление нравов было «делом, совокупленным с невероятными трудами, а прямая их польза остается вся потомству» (Майков 1904, приложение: 7–8; о восприятии Бецким идей Руссо и других европейских мыслителей того времени см.: Лаппо-Данилевский 1904: 18–29). Между тем Екатерине приходилось действовать в настоящем. Сколь бы ни было «неразсудительно верить» в возможность «поправить в человеке худой нрав, чем он уже заразился», ничего другого ей не оставалось.
Все учебные заведения, созданные Екатериной и Бецким, носили сословный характер (см.: Майков 1904: 74–397). Причем особенно волновали императрицу «драгоценные отпрыски». «Новая порода» людей должна была рождаться на ее глазах и под ее присмотром не на лоне природы, как предлагал Руссо, но в стенах закрытых учебных заведений, где монархине было проще осуществлять непосредственный личный контроль над воспитательным процессом. Поощряя намерение Бецкого изымать дворянских детей из их семей, Екатерина стремилась не столько поместить их в полностью замкнутую среду, сколько приблизить ко двору, нравы которого должны были быть облагорожены и очищены. Именно с двора, призванного служить ориентиром для всей образованной части империи, должно было начаться всеобщее исправление нравов.
Одним из самых ярких примеров такого рода стало Императорское воспитательное общество благородных девиц, впоследствии Смольный институт. Оно было учреждено в 1764 году по образцу прославленного Сан-Сира, школы для дворянок из бедных семей, созданной в конце царствования Людовика XIV, в основном в соответствии с рекомендациями Фенелона (см.: Черепнин 1915). Воспитанниц поместили за пределами Петербурга и отдельно от двора, но совсем недалеко от городской черты, так чтобы императрица, члены августейшей семьи и высшие сановники, прежде всего, конечно, сам Бецкой, могли регулярно навещать девиц, следить за их успехами и присутствовать на их спектаклях и экзаменах. Лучшие в каждом выпуске «отбирались во фрейлины».
Постараюсь доказать мудрость Основательницы заведения. Она с намерением поместила его вне города, дабы удалить воспитанниц от сношения с светом до той поры, когда вполне развитый разум и твердо вкоренившияся в сердце нравственныя начала способны будут охранить их от дурных примеров. Как многих других, природа одарила меня счастливыми наклонностями, основательным же развитием их я преимущественно и единственно обязана воспитанию. В свете ничего нет прочнаго; обычай берет верх над правилами. Видишь лишь обезьян и попугаев, а не встретишь самобытнаго характера, отличающего человека от других, как отличается он чертами лица; но, при всеобщем однообразии, резко выдаются характеры девушек, воспитанных в наших заведениях: из них каждая имеет свой личный характер. Так называемая оригинальность их, которую осмеивали многие, имела весьма хорошия стороны. Из них вышли прекрасныя супруги. Им приходилось бороться против существовавших предубеждений на счет институтскаго воспитания, встречаемых даже в собственной семье, и против общаго нерасположения. Во всех испытаниях оне действовали прямо, энергично защищая свои правила. Лишь немногия из них отступили от даннаго им хорошаго направления, –
писала в своих мемуарах Глафира Ивановна Алымова, одна из лучших воспитанниц первого набора, удостоенная «золотой медали первой величины» и «знака отмены» – золотого вензеля Екатерины II (Ржевская 1871: 5–6). Она ясно поняла связь избранной методы воспитания с замыслом создать людей, обладающих «личным характером», действующих, руководствуясь не «обычаем», а «правилами» и стремящихся в жизни следовать данному им «направлению».
Чтобы «вкоренить в сердца» девушек нравственные начала требовалось жестко регламентировать доступ к «символическим моделям чувств», задать «эмоциональные стандарты», которым они должны были следовать, и набор «эмоциональных матриц», на который они должны были ориентироваться. Собственно говоря, именно в этом и состоял смысл режима изоляции, нарушать который дозволялось только специально подобранному и одобренному кругу лиц. Этот режим включал в себя самый жесткий контроль за чтением воспитанниц – им дозволялись исключительно книги исторического и нравоучительного содержания (Черепнин 1915 I: 121). Такое ограничение должно было в первую очередь предохранить барышень от чтения романов.
Вместе с тем смолянки были постоянно заняты в спектаклях. По словам исследователя, «репетиции шли у них, очевидно, круглый год и занимали очень много времени» (Всеволодский-Гернгросс 1913: 383), притом что все пьесы, которые ставились в институтском театре, как, собственно говоря, и весь театральный репертуар того времени, были построены вокруг любовной тематики. Если для театра Сан-Сира Расину специально заказывали трагедии на религиозную тематику, свободные от любовной интриги (см.: Piéjus 2000: 94–104, 127–137), то в Смольном ставились пьесы, игравшиеся и в обычных театрах.
Надо сказать, что у Екатерины это обстоятельство вызывало некоторое беспокойство. Она писала Вольтеру, что надзирательницы стараются избегать произведений, «в которых слишком много страсти», но оказываются не в состоянии подобрать нужный репертуар. Императрица даже просила своего корреспондента специально адаптировать комедии для смолянок и составлять списки пьес, пригодных для воспитанниц, которые «исполняют свои роли лучше здешних актеров» (см.: Всеволодский-Гернгросс 1913: 374–379). Тем не менее она все же считала нужным поощрять театральные занятия смолянок, полагая, что польза от них перевешивает опасности.
Представления о благотворности воздействия театрального искусства на души зрителей были широко распространены в эстетической мысли середины XVIII века. Екатерина, несомненно, была осведомлена о нашумевшей «театральной» полемике Даламбера и Руссо. В 1757 году в статье «Женева», помещенной в седьмом томе «Энциклопедии», Даламбер сетовал на изгнание из Женевской республики театра, который «воспитывал бы вкус граждан и сообщал бы им утонченность манер и деликатность чувств, которые очень трудно приобрести, не прибегая к этому средству» (D’Alambert 1821: 417). Руссо вступился за честь родины в «Письме о зрелищах», где он начисто отрицал пользу театра для общественных нравов (Руссо 1961 I: 128–129). Екатерина, однако, была всецело на стороне Даламбера. Вступив на престол, она предложила ему переехать в Петербург и занять место воспитателя цесаревича Павла Петровича (cм.: Кобеко 1884: 109–114). Философ отверг это приглашение, но идеи его, тем не менее, были претворены в жизнь – благодаря дневнику воспитателя Павла С. А. Порошина мы можем судить о том, какую огромную роль играли театральные впечатления в развитии наследника (см.: Порошин 2004).
Особое значение придавало театральным представлениям личное присутствие государыни, составлявшее смысловой центр зрелища в целом. Императрица выступала одновременно как зритель, режиссер и действующее лицо спектакля и уверенно пользовалась всей партитурой этих ролей. В зрительном зале Оперы Зимнего дворца у нее было две ложи: одна, в конце зала напротив сцены, репрезентировала ее статус и давала ей идеальную точку обзора, другая, непосредственно перед сценой, подчеркивала ее связь с происходящим, а также позволяла присутствующим видеть ее реакцию на те или иные фрагменты спектакля и настраивать по ней собственные впечатления и переживания (ср.: Evstratov 2012 I: 173).
Один из самых ярких и нравоучительных спектаклей этой эпохи был разыгран в едином пространстве двора и Смольного института. Действующими лицами в нем стали сам попечитель и его любимая воспитанница – им обоим предстояло доказать свое право принадлежать к «новой породе людей».
Воспитание чувств
В 1780 году фрейлина и бывшая смолянка первого выпуска Александра Левшина просила императрицу о разрешении выйти замуж за князя Петра Александровича Черкасского.
Удостойте припомнить Ваше величество, что Вам угодно было меня удочерить. «Я беру ее на руки, милостиво сказали Вы моему дяде, – забудьте, что имеете племянницу, и пусть отец ее позабудет, что имеет дочь» (Майков 1896: 347).

Д. Г. Левицкий. Портрет Глафиры Алымовой
Екатерина и Бецкой должны были заменить воспитанницам родителей. В более раннем письме государыне, еще из стен института, Левшина называет Ивана Ивановича «Notre bon papa Monsieur de Betzky» (Там же, 333; ср.: Черепнин 1915 I: 113). Левшина была любимицей Екатерины, императрица переписывалась с ней и называла «черномазой Левушкой» (Черепнин 1915 III: 71). Была своя избранница и у попечителя, однако чувство Бецкого к Глафире Алымовой очень быстро перестало носить отцовский характер. Впрочем, по возрасту Бецкой годился Глафире Ивановне скорее в деды – разница между ними составляла почти пятьдесят пять лет.
В уже цитировавшихся здесь воспоминаниях Алымова подробно рассказывает об истории своих отношений с наставником:
С перваго взгляда я стала его любимейшим ребенком, его сокровищем. Чувство его дошло до такой степени, что я стала предметом его нежнейших чувств, целью всех его мыслей <…> Вскоре г-н Б. перестал скрывать свои чувства ко мне, и во всеуслышание объявил, что я его любимейшее дитя, что он берет меня на свое попечение и торжественно поклялся в этом моей матери, затеплив лампаду перед образом Спасителя. <…> ни холод, ни дурная погода не удерживали его; ежедневно являлся он ко мне, под конец даже по два раза на день. Только мной и занимался, беседовал со мной о моей будущности. Видя, что я ничего не понимаю и что разговор этот мне надоедал, он решился действовать как бы согласно с моим характером и склонностями; на самом же деле, он управлял мной по-своему. Стараясь удалить меня от всех, кто пользовался моим доверием, и самому вполне овладеть им, он так ловко устроил, что никто не смел открыть мне его намерений, а они были так ясны, что когда я припоминаю его поведение, то удивляюсь своей глупости. Сначала он попробовал ослепить меня драгоценными подарками; я отказалась от них как излишних для меня. Потом шутя, при всех спросил меня, что я предпочитаю: быть его женой или дочерью (Ржевская 1871: 16–18).
Мемуаристка пишет, что избрала роль дочери. Тогда Бецкой поклялся ей, что ее муж будет ему сыном, но потребовал от нее «одного условия»: выйти замуж за человека, который согласится поселиться у него в доме. После выпуска в 1776 году Алымова переехала к Бецкому, где он поначалу
выражал страсть свою, не называя ее. Потом, из ревности, начал удалять от меня даже женщин меня полюбивших. <…> Он не выходил из моей комнаты и даже, когда меня не было дома, ожидал моего возвращения. Просыпаясь, я видела его около себя. Между тем он не объяснялся. Стараясь отвратить меня от замужества с кем-либо другим, он хотел, чтобы я решилась выйдти за него, как бы по собственному желанию, без всякаго принуждения с его стороны. Страсть его дошла до крайних пределов и не была ни для кого тайною, хотя он скрывал ее под видом отцовской нежности. <…> В 75 лет он краснел, признаваясь, что жить без меня не может. Ему казалось весьма естественным, чтобы 18-летняя девушка, не имеющая понятия о любви, отдалась человеку, который пользуется ея расположением. Разсуждал он правильно, но ошибался в способах достигнуть своей цели. Повторяю, будь он откровеннее, я бы охотно сделалась его женою (Там же, 19).
В эти месяцы к Глафире Ивановне посватался Алексей Андреевич Ржевский, президент Медицинской коллегии, поэт и масон. По всей вероятности, они были давно знакомы. В 1773 году, посетив сыгранную смолянками комическую оперу «Служанка-госпожа», Ржевский написал два мадригала соученицам Алымовой – Екатерине Нелидовой и Наталье Борщовой (Ржевский 1972: 297), игравшим главные роли в спектакле. Трудно представить себе, чтобы он не обратил внимания на воспитанницу, отличавшуюся особыми успехами и находившуюся под личным покровительством основателя института. Алексей Андреевич был старше Глафиры Ивановны только на двадцать лет.
Узнав о случившемся, Бецкой, «обыкновенно столь кроткий и сговорчивый», «разгневался и пришел в отчаяние». На правах опекуна он заставил Алымову отказать претенденту, одновременно разыграв «роль нежного отца» и уверив жениха, что девушка отвергла его по собственной воле (Ржевская 1871: 19). Однако появление у Алымовой нового поклонника, графа Брюля, сына саксонского министра, пытавшегося поступить на русскую службу и пользовавшегося покровительством цесаревича Павла Петровича, заставило Бецкого сменить тактику. Открыто возражать против воли наследника престола ему было «не под силу», и он попытался отвадить обоих претендентов с помощью хитроумной интриги. Иван Иванович вывел из игры графа, побудив Алымову принять предложение Ржевского, и в то же время до самого дня венчания не оставлял попыток расстроить свадьбу.
Брак Ржевского и Алымовой состоялся, не в последнюю очередь, благодаря покровительству императрицы. Однако Бецкой все же заставил их выполнить обещание жить в его доме и не прекращал попыток поссорить супругов друг с другом. Только когда эта странная совместная жизнь стала окончательно невыносимой, Ржевские решились наконец оставить Ивана Ивановича. Убедившись, что «все настояния безполезны», Бецкой поклялся «отомстить» окончательно отвергнувшей его возлюбленной, но после ее отъезда тяжело заболел. Глафира Ивановна «навещала его, когда он этого желал», а его по-прежнему влекло к ней «неугасавшее чувство» (Там же, 29–30).
Обо всей этой драме нам известно только по «Памятным запискам Глафиры Ивановны Ржевской», написанным более чем через сорок лет после этих событий. За плечами мемуаристки были два замужества и десятилетия придворной жизни, полной бурь и интриг. Первая жена Павла Петровича была ее подругой, а вторая долгие годы ревновала к ней мужа – вплоть до появления в качестве официальной фаворитки Павла другой смолянки, Екатерины Нелидовой. Мы не знаем, конечно, была ли эта ревность вызвана романическими отношениями или влиянием, которое имела Глафира Ивановна на цесаревича. Второй ее муж, Ипполит Петрович Маскле, был заметно младше[28] и не обладал дворянским происхождением. Скандализованный сенатор Яков Иванович Булгаков писал 11 сентября 1805 года из Москвы Неаполь старшему сыну Александру, служившему там по дипломатической миссии:
Из Петербурга есть странные известия. Глафира Ивановна Ржевская, жена умершего сенатора, действ. тайн. советника, образец девиц, воспитанных в монастыре, на которой хотел жениться Бецкой, пример жен добродетельных, гордая, умная, строгая мать, имеющая уже внучат и около 50-ти лет, влюбилась в одного моторыгу, провиантского капитана, потерявшего место и находящегося даже теперь под судом, и за него вышла. Ни советы приятелей, ни слезы родни, ни увещания Государя, к котораго покровительству фамилия прибегала, ничто в свете не могло ее удержать от подобнаго дурачества (Булгаков 1898: 58).
Глафира Ивановна вновь проявила свой «самобытный характер» и готовность «энергично защищать свои правила». Разрешение на столь вопиющий мезальянс ей пришлось просить лично у Александра I. Благосклонным ответом молодого императора и завершаются мемуары.
Неудивительно, что «Памятные записки» полны недомолвок и умолчаний, к тому же их французский оригинал, по-видимому, утрачен, и дошли они до нас только в русском переводе, опубликованном с не обозначенными в тексте купюрами. Разумеется, пользоваться таким источником следует с большой степенью осторожности. Любой автор воспоминаний неизбежно исходит из автоконцепции, сложившейся у него ко времени их написания, и вольно или невольно подгоняет к ней и автобиографический нарратив, и образ себя в прошлом. Это свойство мемуарного жанра делает затруднительным сколько-нибудь достоверную реконструкцию даже фактической стороны событий, не говоря уже о переживаниях мемуариста в ту пору, когда эти события происходили.
В «Памятных записках» Глафира Маскле (или де Маскле, поскольку ей удалось выхлопотать мужу дворянство)[29] придерживается «официального» представления о смолянках как о tabula rasa – чистых и наивных существах, незнакомых с испорченными нравами мира, существующего за стенами института, и полностью преданных своим благодетелям. Она настаивает на том, что почти до самой развязки этой коллизии не отдавала себе отчета в истинных намерениях Бецкого, но была бы готова с радостью выполнить любое его желание, будь оно отчетливо выражено.
Последующая судьба мемуаристки не дает оснований подозревать ее ни в простодушии, ни в слабости характера. Однако, если, говоря о себе в молодости, она придерживается жесткой позднейшей автоконцепции, заслоняющей от нас ее эмоциональный мир тех лет, то в суждениях об семидесятилетнем воздыхателе сквозит непроходящее недоумение, которое в конечном счете оказывается чувством, воспроизведенным в мемуарах с наибольшей степенью достоверности. Отказываясь понимать переживания Бецкого, ставшего для нее и покровителем, и преследователем, мемуаристка оставляет нам возможность подобрать к ним ключи.
«Затрудняюсь определить его характер. Чем более я о нем думаю, тем смутнее становится он для меня», – написала Глафира Ивановна о человеке, которого близко знала с детства и который сыграл в ее жизни решающую роль (Ржевская 1871: 14). Между тем мотивы поведения ее первого поклонника продолжали волновать Глафиру Ивановну до конца жизни. В «Памятных записках» она постоянно обращалась к тени Бецкого с вопросами, ответов на которые никак не могла найти:
Несчастный старец, душа моя принадлежала тебе; одно слово, и я была бы твоею на всю жизнь. К чему были тонкости интриги в отношении к самому нежному и доверчивому существу?.. Тебя одного я любила и без всяких разсуждений вышла бы за тебя замуж. <…> Я была покорна и привязана к нему, он мог прямым путем достигнуть цели. К чему было стараться уверить свет, что страсть была с моей стороны, а что он женится на мне из желания осчастливить меня? Вот чего он добивался и почему принужден был прибегать к хитрости (Там же, 18, 33).
Иван Иванович предпочитал мучить свою воспитанницу и отравлять ей жизнь, но не открыться ей, хотя его заветные желания были вполне осуществимы[30]. В конечном счете Глафира Ивановна находит причину этого странного поведения в тщеславии Бецкого, но не может уяснить себе природу этого тщеславия. Если переводить эту ситуацию в категории Фрайды и Месквито (см. об этом во Введении), то можно сказать, что мемуаристка полагает, что в переживаниях Бецкого ей понятны «оценки», определявшие его «готовность к действию», но «кодировки», определявшие эти «оценки», и их «регулятивные механизмы» она была не в состоянии распознать. Движение времени только усиливало это непонимание. Историко-культурная дистанция, отделявшая ее в пору работы над записками от эпохи, когда формировался эмоциональный репертуар ее наставника, составляла почти столетие.
Чувство, которое испытывал к ней Бецкой, Глафира Ивановна называет страстью. Вне всякого сомнения, именно так осмыслял его и сам Иван Иванович. В пору его молодости и зрелости главной, если не единственной, школой высоких страстей оставалась классическая трагедия. 1720-е годы, когда он ездил в Европу в качестве дипломата, как и 1750-е, проведенные им в основном в Париже, были временем, когда на европейской сцене безраздельно господствовал Вольтер (cм.: Carlson 1998; Goldzink 2004: 8–20). Самая популярная трагедия Вольтера «Заира»[31] была, насколько известно, первым спектаклем, поставленным в Смольном институте с участием воспитанниц в 1771 или 1772 году (см.: Черепнин 1915 I: 161). Выбор пьес для постановки осуществляли воспитательницы под строгим контролем Бецкого, хотя императрица тоже принимала деятельное участие в этом процессе.