bannerbanner
Предчувствие беды. Книга 1
Предчувствие беды. Книга 1

Полная версия

Предчувствие беды. Книга 1

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Серия «О времена!»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Вот и хорошо, – сказала рассудительная Елена, – старикам вместе не так тоскливо будет. Будут вместе предаваться воспоминаниям.

Так ей тогда казалось, что вся жизнь в прошлом.

* * *

Боцман убыл в середине марта, а в начале ноября 1923 года Петр Николаевич в очередной раз поехал к отцу в Констанц. Отпуск ему в этот раз предоставили королевский – три с половиной недели, не считая дороги, при условии, что он из Констанца заскочит ненадолго в Мюнхен на фабрику, с которой у фирмы Петра Николаевича наклевывался контракт.

Поезд из Копенгагена как раз и шел через Мюнхен, и Петр Николаевич решил сначала заехать на фабрику, покончить с делами, а уж потом добираться до Констанца. Недопустимость морген морген нур нихт хойте[1] была впечатана в его русско-немецкую голову на удивление прочно, несмотря на юношеское эсерство, и отклонения от раз и навсегда принятых правил поведения воспринимались им чуть ли не как крах мира – каковым, впрочем, несомненно и были бы, если бы он их себе позволял. Но не позволял никогда.

Пока же Петр Николаевич в одиннадцатом часу утра сошел с копенгагенского поезда на платформу мюнхенского вокзала, имея при себе, как всегда, всего один чемоданчик, столь легкий, что звать носильщика никакого смысла не было (любил путешествовать налегке, и своим умением обходиться малым и это малое ловко и компактно упаковывать немало гордился), и пошел через привокзальную площадь в сторону Карлсплатц, наслаждаясь довольно теплым по копенгагенским меркам солнечным ноябрьским утром. На Карлсплатц, точнее на одной из прилегающих улиц, был у него давно присмотрен симпатичный, совершенно домашний пансион, в котором немолодая уже, но на изумление энергичная и жизнерадостная фрау Мюллер всегда с удовольствием его принимала. И место удобное, от вокзала пешком десять минут и до штаб-квартиры дружественной компании – на штрассенбане по прямой, без пересадки – тоже не больше пятнадцати.

Фрау Мюллер вполне предсказуемо обрадовалась, захлопотала, повела на второй этаж, открыла ключиком дверь, показала рукой – битте, мол, улыбаясь, оставила. Петр Николаевич снял пальто, пиджак, жилет, галстук, быстро развесил и разложил в шкафу и комоде немногочисленные пожитки, сполоснул лицо, надел халат, сел в кресло, взял со столика номер сегодняшней мюнхенской Beobachter и хмыкнул: с первой полосы в глаза бросились аршинными буквами набранные слова: «Попытка государственного переворота!»

Петр Николаевич помнил, как четыре года назад здесь же, в беспокойном Мюнхене, возникла невесть откуда Баварская советская республика, просуществовавшая всего три недели, и потому очередная выходка баварцев его не слишком обеспокоила. Он стал читать. Оказалось, что накануне какие-то неизвестные, называющие себя рабочей национал-социалистической партией, устроили стрельбу в пивной «Бюргербройкеллер», взяли в заложники члена правительства Баварии фон Кара, который, на свою беду, назначил там свое выступление, а также командующего баварскими вооруженными силами фон Лоссова, и провозгласили себя «баварским и германским правительством». Назывались имена – как известные Петру Николаевичу, такие как Штрейхер и генерал Людендорф, так и неизвестные в Дании, но явно известные в Мюнхене, – Адольф Гитлер и Герман Геринг. Цитировались слова этого Гитлера, который якобы выстрелил из револьвера в потолок и закричал, что началась национальная революция и что никому не разрешается уходить из пивной.

Петр Николаевич снова хмыкнул: он знал эту пивную – огромный, вмещавший больше тысячи человек подвал, откуда ни один здравомыслящий баварец, коли уж пришел, раньше полуночи и так не уйдет – независимо от стрельбы в потолок. А корреспондент явно был на месте, пил пиво вместе со всеми и в очевидцы попал случайно – просто повезло.

Отложив газету, Петр Николаевич спустился вниз, спросил у фрау Мюллер чашку кофе и сел за столик слева от стойки, у окна. В контору он собирался зайти после обеда, часа в три, а теперь было полдвенадцатого, и Петр Николаевич намеревался провести оставшиеся часы неторопливо, погулять по городу, может быть, если будет настроение, зайти в знаменитый Английский сад либо в Пинакотеку, переночевать и наутро отправиться дальше, в Констанц, к отцу.

Неожиданно с улицы донесся звук выстрела. Моментально вспомнился Петроград – даже как будто все кругом вдруг потемнело и стало холоднее. Потом еще один, потом сразу вроде как залп…

– Was ist… – поднял он изумленные глаза на фрау Мюллер, что-то вытиравшую за стойкой, и наткнулся на такой же изумленный взгляд. – Frau Müller?

– Не знаю, герр Рихтер, – ответила фрау. – Вчера говорили, что эти, которых флаг еще такой забавный, ломаный крест, собирались сегодня маршировать. Но неужели они стали бы стрелять?!

Петр Николаевич вышел на крыльцо. В дальнем конце улицы видны были фигурки бегущих людей, пробежал человек с флагом, потом показались конные полицейские, затем все стихло. Выстрелов больше не было.

– Ah, die unermüdliche Bayern… Sie sind ewig unzufrieden[2]… – запричитала фрау Мюллер, когда он вернулся: сама она была из Тюрингии и критиковала баварские порядки по любому поводу.

– Не переживайте, фрау Мюллер, – ответил Петр Николаевич, – все это не слишком серьезно. Ну, пошумели…

– Ты представляешь, – говорил через два дня Петр Николаевич отцу, сидя напротив него в кресле в гостиной его констанцского дома, – у этих национал-социалистов, как они себя называют, оказывается, есть боевые отряды типа итальянских фашистских, и даже вооруженные. В Мюнхене, когда я там был, они устроили настоящую стрельбу.

– Да, я читал про них. И про это их шествие читал, – вздохнул отец. – В газетах писали. Стреляли, правда, в основном не они, а в них. Говорят, что это серьезная сила.

Оказалось, что адмирал давно уже следит за этими неугомонными баварцами, даже стал выписывать мюнхенскую газету и выискивать про них новости. Он рассказал сыну, что один из их лидеров на самом деле бывший австрийский ефрейтор, а другие – тоже в основном не баварцы, а собрались со всей Германии, самого разного происхождения, есть и бывшие военные, даже один летчик; что политические лозунги у них вполне разумные – борьба с марксизмом, противостояние социалистам с опорой на национальную немецкую идею, и что популярность их движения растет очень быстро.

– Их лидер, этот Гитлер, клянется, что станет тем человеком, который уничтожит марксизм. С одной стороны, хорошо бы, – Николай Карлович улыбнулся, – а с другой стороны, как можно уничтожить социальную теорию?

– Ну, он имеет в виду, скорее всего, политическую практику марксизма, а не идеи.

– Так бы и говорил. Ты же знаешь, Петенька, что все беды начинаются от небрежности в словах… Так что ты присмотрись к ним: может быть, дело не только в том, что баварцы sind ewig unzufrieden[3]…

И Петр Николаевич стал присматриваться. Мюнхенские события газеты быстро прозвали «пивным путчем» и довольно много о них писали. Постепенно стала проясняться общая картина, появились имена, за ними лица, идеи, высказывания: газеты писали о братьях Штрассерах, все чаще поминалось странное слово «свастика», у человека, пробежавшего со знаменем в конце улицы (а на знамени красовалась та самая свастика), появилось имя – Гиммлер, он оказался личным секретарем Грегора Штрассера. Вообще членов движения оказалось на удивление немного, их имена все время повторялись. Журналисты раскопали историю про штурмовые отряды СА – якобы военизированную организацию, созданную неким Герингом, бывшим военным летчиком и выходцем из кадровой офицерской семьи. Публика в движении действительно была пестрая, был даже один хромой доцент, неудавшийся журналист, защитивший диссертацию по немецкому романтизму – этого-то как занесло в полувоенную организацию?

Самым ярким лицом в движении был один из его лидеров, тот самый бывший австрийский ефрейтор, прирожденный оратор, обладавший, по словам слышавших его журналистов, каким-то даром магнетического воздействия на слушателей – Петр Николаевич, прочитав это, тут же вспомнил Петроград 1918 года и речь Троцкого, точно так же завораживающе действовавшего на толпу. В конце февраля 1924-го газеты стали публиковать материалы процесса над путчистами. Адольф Гитлер от адвокатов отказался, защищал себя сам. На Петра Николаевича, да и не только на него, речь Гитлера на суде произвела сильное впечатление.

– Вот, – кричал он сестрам, – читайте! Наконец-то кто-то открыто все это произнес!

«Германия, – говорил Гитлер, – только тогда станет свободной, когда марксизм будет уничтожен».

– И не только Германия! – волновался Петр Николаевич.

«Я с самого начала стремился, – говорил Гитлер, – к тому, что в тысячу раз выше должности министра. Я хотел стать тем, кто уничтожит марксизм».

– Вот настоящий патриот! – восклицал Петр Николаевич, забывая отцовские наставления.

«Я верю, что наступит час, когда люди на улицах, стоящие под знаменами со свастикой, объединятся с теми, кто в нас стрелял девятого ноября. Однажды пробьет час, и эти разрозненные отряды превратятся в батальоны, батальоны – в полки, полки – в дивизии», – говорил Гитлер.

– Они сметут эту коммунистическую заразу! – кричал Петр Николаевич, не до конца еще утративший в свои неполные тридцать, несмотря на совдеповский опыт, детскую веру в простые решения.

«И тогда, господа судьи, уже не вы будете выносить нам приговор, а вечный суд истории рассудит нас – и он снимет с нас обвинения в измене. Я знаю, что вы накажете нас, но тот, другой, высший суд не спросит нас, совершали ли мы государственную измену или нет», – говорил Гитлер.

– Они не изменники, они спасители Германии! – горячился Петр Николаевич.

Отец его, как всегда, оказался прав: многие судьи втайне разделяли идеи движения, наказаны путчисты были весьма умеренно, судебный процесс и газеты сделали скромное баварское движение неожиданно популярным, и в декабре 1924 года в Рейсхстаг от вновь созданной национал-социалистической партии прошло целых сорок депутатов. Это был успех.

Годы спустя, когда он уже и сам жил в Мюнхене, Петр Николаевич встретил на улице свою бывшую хозяйку, ту самую фрау Мюллер – такую же румяную и отглаженную, но похудевшую и погрустневшую. Та обрадовалась:

– Ах, герр Рихтер, как приятно вас видеть! Вы надолго к нам? Нет? И то верно, что у нас сейчас порядочному человеку делать? А какой у нас до Великой войны был город! Мюнхенский карнавал – кто сейчас поверит, что король карнавала бывал важнее бургомистра! Перед войной у нас все было – и митинги, и оппозиция, и газеты – и карикатуры на самого кайзера! Кто сейчас в это поверит? А улицы! Веселые, шумные, яркие… Вы-то уже не застали, вы-то уже приезжали, когда мы стали победнее жить. А до войны… но сначала эти идиоты устроили себе войну, потом началась разруха, потом эти, коричневые… сейчас-то какие карнавалы…

Распрощались тепло. И больше никогда не встречались.

* * *

В 1924 году, незадолго до суда над мюнхенскими путчистами, пришла телеграмма от Николая Карловича: умер боцман. Вечером, как обычно, посидели с бывшим командиром, выпили на сон грядущий по стаканчику, повспоминали тихоокеанские дела, разошлись по комнатам. Утром боцман долго не выходил, врач сказал – умер во сне.

Хоронили под Рождество, вся копенгагенская колония приехала. Боцман лежал в гробу в парадной форме, лицо умиротворенное, усы седые совсем. В Констанце православного священника не было, зато приехал отпевать сам владыка из Мюнхена, давний приятель Николая Карловича, уважил. Сестры плакали, Петр Николаевич сдерживался, адмирал произнес речь. Поминки устроили по-русски. Адмирал снова говорил в том смысле, что вот остался он один и не пора ли детям подумать о переезде.

Весной 1925-го Елена, тридцатипятилетняя, уже и не надеявшаяся, вышла замуж за Йенса Йенсена – типичного датчанина, но православного, сменившего почему-то свою церковь на русскую под влиянием неведомо каких чувств: был он крайне молчалив, и что там у него в его датской башке делалось, сказать трудно. Там, в церкви, и познакомились, там и венчались. И стала Елена Хеленой Йенсен. Переехала к мужу, через год родила двойню, мальчиков, назвали Ян и Томас. Петр Николаевич шутил, что мальчиков ждет карьера чиновников колониального ведомства: есть ведь у Дании в Карибском море колонии, два острова, Сент-Ян и Сент-Томас…

Идею переезда в Германию, поближе к адмиралу, обсуждали все чаще, и все реальнее становился этот переезд. Остановились на Мюнхене: у предприятия Петра Николаевича оказались связи с мюнхенскими кондитерами, потребовался там свой представитель, и дирекция не возражала против перевода. Еленин муж, немцев не любивший, идею переезда не поддержал, да и куда из налаженного копенгагенского быта с двумя малышами… Весной 1926 года Петр Николаевич с Ольгой и Верой перебрались жить в Мюнхен.

Поселились в маленькой квартирке неподалеку от вокзала, на Гетештрассе, неширокой улице, застроенной в основном доходными домами. Вход в квартиру был странный, вровень с мостовой, без крыльца или хотя бы площадки – прямо с улицы открывали дверь и оказывались в квартире, что для русского северного человека, да и для датчанина, было удивительно, но привыкли. А сама квартирка – ну точно специально для них была построена. Сразу за дверью небольшая прихожая с зеркалом, вешалкой и стойкой для зонтов, все от прежних хозяев, и прихожая эта тут же, без двери или хотя бы символической какой арки, расширялась в большое пространство метров сорок квадратных, что-то вроде того, что на полтавщине называют «зало», а в Англии – sitting room. Где, собственно, вся жизнь и происходила: здесь сидели вечерами, здесь слушали по радиоприемнику музыку и речи Адольфа Гитлера, все более нравившиеся Петру Николаевичу своей простотой, явным и яростным антикоммунизмом и ясностью целей. Ольга, впрочем, не одобряла этого его увлечения, но успокаивала себя, что это мальчишеский восторг перед военным строем, строгой формой, оружием и портупеями, подтянутостью и молодцеватостью, и что это пройдет.

В этой «зале» и гостей принимали, в основном политические ведя разговоры; своих копенгагенских связей Петр Николаевич не только не растерял, а еще и преумножил, быстро через владыку и местный православный приход найдя русских эмигрантов. С некоторыми подружился. Раза два в год, обычно на Рождество и на Пасху, приезжала из Копенгагена Елена с мужем, двойню временно сдав мужниным родным, тогда им стелили все там же, в «зале», на широкой тахте, только ширму ставили.

Из этого общего пространства четыре двери вели в разные стороны, три в спальни: дверь Петра Николаевича – слева, две двери сестер – справа; четвертая дверь, прямо, – в коридорчик с довольно просторной кухней, вполне современной ванной и крохотной комнатенкой прислуги. Постоянной прислуги, впрочем, не было, комнатенка пустовала, служила складом всякого хлама, которым как-то быстро обрастаешь, живя на одном месте. Обходились прислугой приходящей и своими силами.

Забавно было наблюдать по утрам, как члены этой странной семьи выползают из своих спален, нисколько друг друга не стесняясь, нечесаные, в ночных рубашках, пижамах, а то и вовсе в полотенце завернувшись, сталкиваются у дверей ванной комнаты, галантно уступая друг другу очередь и совершенно забывая, что вообще-то обе сестры, особенно младшая, вполне могли бы в таком виде вызывать у Петра Николаевича отнюдь не братские мысли и чувства. Но вот ведь не вызывали.

Так, во всяком случае, говорила Вера Андрею, когда тот подрос и способен был уже сюжет оценить. Впрочем, обсуждала она это с сыном неохотно, то ли по природной деликатности, то ли знала что-то, о чем говорить не хотела. Но когда доходило до Дюрера, тут уверена была: да, с Дюрера все и началось, с Дюрером именно так все и было.

Глава 5

Искусство чтения эрэнэровских газет Андрей освоил не сразу. Во-первых, их следовало читать с конца, с отдела юмора и спорта, постепенно двигаясь к началу, к передовице – только так можно было прочитать всё. Во-вторых, читать следовало между строк – так это тут называлось – и важно было постоянно держать в голове вопрос: не что именно написано, а почему это написано именно так и именно теперь. И еще одному фокусу Андрея научил Павел (о Павле потом): читая передовицу, следовало провести пальцем по газетному столбцу сверху вниз, пока палец не наткнется на слова «Вместе с тем…», стоящие в начале абзаца. Чаще всего это был третий абзац, иногда четвертый, редко – пятый (какой именно абзац по порядку начинался этими магическими словами, тоже следовало замечать, но что это значило, Андрей уже не помнил) – и читать следовало отсюда, а все, что выше – читать не стоило.

Передовица во вчерашней «Нации», лежавшей на столике гостиничного номера, называлась «Во имя священного равенства». В начале, как всегда, сплошные славословия национал-социализму и проклятия коммунизму – Андрей скользнул взглядом вниз, нашел магические слова…

«Вместе с тем чудовищность совершенных преступлений, грандиозность военных побед и фатальность поражения не устают будоражить умы. Как случилось, что громадная Россия, находящаяся в начале века на культурном и экономическом подъеме, стала камерой пыток для миллионов людей? Как кучке преступников удавалось править страной с такой эффективностью, что разрушенная революцией и гражданской войной страна менее чем за 20 лет смогла не только встать на ноги, но и создать современную промышленность, но и завоевать бо́льшую часть Европы? Как удалось этим преступникам насадить в цивилизованной Европе свой чудовищный режим? Как случилось, что, чтобы навсегда свергнуть кроваво-красные знамена, реявшие от Тихого океана до Лиона, от Балкан до Скандинавии, пришлось заплатить 30 миллионами человеческих жизней?»

«Любопытно, – подумал Андрей, – значит, большевики управляли страной эффективно? Создали в короткие сроки военную промышленность? Оснастили армию? Мерещится мне или тут звучит оттенок зависти? Уж не призывают ли они воспользоваться тем опытом? Не впрямую, конечно, намеками, но все же? Значит, кто-то на вершине власти – а другим писать передовые в “Нации” не доверят – недоволен тем, как обстоят в стране дела?»

Андрей отложил газету, потянулся в кресле и вспомнил, как лет десять назад он сидел в университетской библиотеке и читал в «Нации» большую статью, подписанную «А. Иванов», в которой доказывалось, что между полноценными, зрелыми нациями, вместе идущими по пути национал-социализма, не может быть войн. Причинами войн, объяснял этот Иванов, всегда были неудовлетворенные амбиции мирового космополитизма, стремление переделить и переделать мир. Зрелым же нациям нечего делить: они настолько герметичны, самодостаточны и цельны, что у них не может быть претензий к соседям. Разве может быть война, например, между германской и римской нациями? Разве германской нации нужно что-то, что есть у римской? Или наоборот? Именно поэтому Германский рейх и Итальянская республика живут и будут жить в вечном мире и согласии. А вот космополитичные, индивидуалистичные и потому вечно неудовлетворенные американцы и французы, канадцы и британцы, не имеющие ясных корней… и так далее.

Рассуждение это, помнится, произвело на Андрея большое впечатление: он тогда подумал, что, если это правда, то национал-социализму можно многое простить. Он даже, помнится, целый семинар посвятил обсуждению этой идеи: поскольку война – это кромешный ужас, особенно современная война, а национал-социализм исключает возможность войн, означает ли это, что за национал-социализмом будущее? Семинар прошел очень живо, студенты спорили, приводили аргументы за и против… Эта мысль потом преследовала Андрея – до тех пор, пока не вспыхнула Корейская война, в которой зрелая японская нация напала на не менее зрелую корейскую нацию, разрушив все иллюзии и все надежды на мир, а мир, грустно подумал тогда Андрей, – это было единственное, ради чего я готов был если не принять национал-социализм, то хотя бы мириться с ним.

Читать газету Андрею надоело. Посидел еще в кресле, слегка подремал, посмотрел на часы – полдень.

Накинув плащ, Андрей вышел из «Фремдгаста» и двинулся вверх по Тверской. Идти был недалеко: Институт народоведения им. Павла Флоренского занимал громадное здание на Большой Дмитровке, между Тверским проездом и Столешниковым. Громадный серый фасад, украшенный барельефами Гердера, Ницше, самого Флоренского и еще какого-то весьма представительного бородача – Андрей всегда забывал, кто это, – уходил ввысь; в центре была… слово «дверь» к этому мегалитическому сооружению явно не подходило, хотелось сказать «портал». С трудом открыв тяжелую створку, Андрей вошел в вестибюль.

Вся дальнейшая процедура – военизированная охрана, бюро пропусков, придирчивое чтение его документов, плотный картонный прямоугольник пропуска, турникет, тщательная проверка другим охранником только что полученного пропуска – была Андрею хорошо знакома. В первый раз она вызвала у него веселое изумление, и он даже позволял себе шутить: что такого секретного может быть в народоведении, что требует столь серьезной охраны?! Но на эти шутки никто из сотрудников не улыбался, все относились к охране как к чему-то необходимому и совершенно нормальному, и Андрей смирился.

Подав в окошечко паспорт и командировочное удостоверение, выписанное факультетской секретаршей специально для этого случая, он стал ждать, зная по опыту, что процедура проверки меньше десяти минут не займет. Глаза его скользили по серым мраморным стенам, на которых были закреплены большие мраморные же доски, на сей раз белые, с выбитыми на них золотыми кириллическими буквами, стилизованными под готические.

На первой: «Самое естественное государство – то, где живет один народ с единым национальным характером».

«Возможно, старик и прав, – подумал Андрей, – но куда девать другие народы?»

На соседней: «Раса – это все то, что духовно и физически объединяет определенную группу высших людей».

«Ван ден Брука могли бы и снять уже, – мысленно прокомментировал Андрей, – все-таки времена не те».

На третьей: «Генетический дух и характер народа необъясним и неугасим; он стар, как народ, стар, как страна, которую этот народ населял».

«Удобное понятие, – хмыкнул про себя Андрей, – необъяснимое, неопределимое, вездесущее, овеяно веками, попробуй поспорь».

Окошечко стукнуло, чья-то рука, показав краешек серого форменного обшлага, выложила на полочку паспорт, командировочное и светло-зеленую картонку пропуска.

Поднявшись по мраморной лестнице на второй этаж, Андрей дошел до резной дубовой двери, на которой красовалась медная табличка:

Заместитель директора по научной работе Рихард Всеволодович Новико́в

Именно с таким ударением, это важно, вспомнил Андрей, как важно и не перепутать инициалы: не Р. В., а непременно Р. Вс. В приемной никого не было, только секретарь, который Андрея знал и потому пропуск ему отметил без проволочек и в кабинет пригласил почти сразу.

– Андрей! – Рихард вышел к нему из-за огромного заваленного бумагами и книгами стола. – Как я рад!

Обнялись, сели в кресла по обе стороны журнального столика, довольно шаткого на вид.

– Надолго к нам? – спросил Рихард.

– Нет, на несколько дней, в архивы. Подпишете мне отношения, как обычно, Рихард Всеволодович?

– Вам – с удовольствием, – усмехнулся тот.

С формальностями покончили быстро, Андрей упрятал драгоценные бумаги в сумку, секретарша принесла кофе, Рихард достал обязательный шнапс, Андрей – столь же обязательный подарок, американскую паркеровскую ручку.

– Спасибо, и ваше здоровье, – сказал Рихард, приподнимая стаканчик, и продолжал со странной снисходительной интонацией: – Ну, как там жизнь в Петербурге?

– Да все по-прежнему, – улыбнулся Андрей, зная, что разговора про политику не избежать, что это так же обязательно, как шнапс и подарки. – Загниваем помаленьку.

– Что, все джаз да макдоналдсы да кока-кола? И все американское, ничего своего?

– Нет, почему. В «Маках» работают наши русские ребята, а кока-кола отлично идет под джаз – во всяком случае, не хуже пива.

– Гадость эта ваша кока-кола. И ведь есть же русская музыка, зачем вам эта какофония? Вот у нас радио включишь – культура, классическая музыка – и какая музыка! Великие немцы. Великие русские композиторы. А у вас…

– Кому что нравится, – примирительно сказал Андрей, – люди разные.

– Ну, да: социальное расслоение, богатые и бедные, все решают деньги. Знаю, знаю, – продолжал Рихард. – И вам наплевать, что люди страдают, что они вынуждены крутить это беличье колесо с утра до вечера, чтобы элементарно не умереть с голоду…

– Не преувеличивайте, – сказал было Андрей, но Рихард не слушал, он продолжал говорить громко и четко, как будто обращаясь не к Андрею, а к кому-то другому.

– Каждый за себя, индивидуализм в полный рост, никакой поддержки от государства, голый человек на голой земле… Как же вы не понимаете, что идея единой нации дает тепло, чувство защищенности, чувство локтя? Что людям холодно жить без этого чувства?

На страницу:
3 из 4