Полная версия
Под теми же звездами
– Позвольте, но…
– Я даже больше скажу, – разгорячился вдруг Коренев, – по-моему газеты не только не движут жизни вперед, а наоборот, паразитируют на ней. И кроме того, они уменьшают перспективу исторической жизни, заставляют читателя жить интересом дня, развивают в нем склонность к пересудам, к сплетням, к болтовне. Вообще я терпеть не могу газет, – резко закончив свои слова Коренев.
Елизавета Григорьевна снова хихикнула, а Кедрович, слегка покраснев, с натянутой улыбкой проговорил:
– По-моему, вы просто должны были начать с заявления о том, что не терпите газет, – проговорил он, не теряя обычного снисходительного тона, – я не имел чести знать вас раньше, но по этому разговору сужу, что вы не человек практики, а именно теоретик, ученый наверно, – тут Кедрович вопросительно посмотрел на Елизавету Григорьевну, которая невольно кивнула головой в подтверждение его предположения. – Ну, а ведь известно, что ученые вообще не любят газет, не любят злобы дня и стараются или заинтересоваться каким-нибудь допотопным человеком или какой-нибудь планетой, откуда свет к нам идет тысячи лет. И если вы решились так ясно высказаться насчет газетной работы, то я могу со своей стороны сказать, что боязнь ученого перед всем современным, перед злобой дня – эта боязнь основана просто на недостатке душевной энергии и на самолюбивой боязни перед сложностью жизненных вопросов. Этими чертами: боязнью жизни, чрезмерным честолюбием и леностью в действиях – и отличаются, по-моему, обыкновенно ученые.
– Это хорошо! – захохотала Елизавета Григорьевна. Никитин слегка нахмурился, Коренев густо покраснел, но выразил на лице снисходительное презрение.
– Хо-хо-хо! – сухо рассмеялся он деланным неестественным смехом, стараясь унизить этим своего собеседника, – вы, нужно сознаться, очень решительно судите об ученых. Можно подумать, что вы сами были в этой среде! Только позвольте мне внести в наш разговор маленькую поправку: видите ли, свет ни с одной планеты не может идти тысячи лет; вы, наверно, хотели сказать со звезды, а не с планеты, не так ли? Возможно, что газеты не делают никакого различия между планетами и звездами, но мы, ленивые и самолюбивые теоретики, мы это различие делаем. Да-с.
Коренев самодовольно рассмеялся и с победоносным видом посмотрел на Нину Алексеевну. Та всё время попеременно краснела и бледнела, поглядывая с испугом то на Коренева, то на Кедровича. Поэтому взгляд Коренева был встречен ею с сильной укоризной и хмурым выражением лица. Чтобы как-нибудь уничтожить щекотливость возникшего положения, Нина Алексеевна хотела было обратиться к Кедровичу с посторонним вопросом, но, на ее счастье, к их углу подошел Алексей Иванович, ведя под руку Шпилькина-Иголкина.
– Господа, у вас здесь, кажется, идет оживленная беседа? – спросил Зорин, приветливо улыбаясь и поглядывая попеременно то на дочь, то на Кедровича и Елизавету Григорьевну.
– Да, у нас здесь был принципиальный разговор, – отвечал с легкой улыбкой сожаления Кедрович, кидая многозначительный взгляд на Нину Алексеевну.
– Ну, оставьте принципы, господа, – весело проговорил Алексей Иванович, чувствуя по улыбке Кедровича и по смущению всех, что здесь что-то неладно. – Михаил Львович, – обратился он к Кедровичу. – вы только что из редакции, кажется?
– Да.
– Есть что-нибудь новенькое?
Хотя Алексей Иванович и не был сегодня дежурным, но он по привычке даже дома пользовался случаем узнать последние новости из редакции.
– А вот я только что сдал статью о покойном Троадисе, – проговорил Кедрович, – мне удалось узнать очень много интересного из его интимной жизни, – добавил Михаил Львович, взглядывая на покрасневшего от зависти Шпилькина.
– А вы много написали? – спросил Шпилькин-Иголкин.
– Не особенно. Около 120 строк, кажется.
– Я завтра буду писать тоже о нем, – заметил небрежно Шпилькин. – Я вечером узнал о смерти, но не считал необходимым отзываться теперь же. Троадис вовсе не такая важная шишка.
– Напрасно вы так думаете, – ответил Кедрович, – в коммерческом городе подобное лицо, как Троадис, имеет большое значение. Это вам не Петербург, дорогой мой, где мы можем проходить мимо смерти всяких кондитеров и булочников, – добавил Кедрович с улыбкой, от которой Шпилькин покраснел еще более: то, что он никогда не бывал в Петербурге и никогда не писал там, было больным местом Шпилькина-Иголкина, давно мечтавшего, хотя бы репортером, попасть в столицу.
– А отчего он умер? – спросил Алексей Иванович, продолжая стоять около кресла Кедровича. Шпилькин-Иголкин быстро нагнулся вперед и, желая опередить Кедровича, поспешно проговорил:
– От рака в печенках, Алексей Иванович, – мне говорили.
Шпилькин победоносно посмотрел на всех сидевших вокруг. Он заметил, что все улыбнулись в ответ на его замечание, но истолковал эти улыбки в свою пользу, и сам улыбнулся. Между тем, Кедрович отрицательно покачал головой и с легким презрением заметил:
– Нет, у него, как выяснилось на консилиуме, никакого рака не было. Он умер от туберкулеза почек; мне говорили близкие его родственники.
– Наверно, он был очень богат? – спросила Кедровича Елизавета Григорьевна.
– О, да, – отвечал тот. – Троадис имел семь четырехэтажных домов, нигде не заложенных; затем у него осталось в городе восемнадцать отделений пекарни.
– Я слышал, что двадцать два, – прервал Кедровича Шпилькин.
– Нет, я знаю, что восемнадцать.
– Голубчик: я сам слышал сегодня, что двадцать два. Это факт! Это даже гипотеза!
Коренев громко засмеялся, Никитин прыснул, а Кедрович улыбнулся и удивленно поглядел на Шпилькина.
– Я точно знаю, что восемнадцать, – спокойно отчеканил он.
– Нет, нет. Я имею точные сведения. Я для завтрашнего дня собрал. Я напишу, что двадцать два.
Спор готов был разгореться на горе Алексею Ивановичу, органически не любившему всяких конфликтов, и на потеху Кореневу и Никитину, для которых весь разговор о пекарнях умершего булочника казался как нельзя более курьезным. Но в это время к Кедровичу подлетел давно ловивший его и застрявший где-то по дороге – Петр Леонидович; сев около Михаила Львовича, он стал торопливо и задыхаясь говорить:
– Я читал вашу статью, господин Кедрович. Помните, вы писали об организации помощи безработным? Мне статья очень понравилась. Очень понравилась!
Кедрович милостиво принял похвалу своему фельетону, молча кивнув в ответ головой, но сказать ничего сейчас не мог, так как совершенно не помнил, когда это он писал статью об организации помощи безработным. Каждый день ему приходилось давать по статье, а иногда и по две, причем писал он о чем угодно и к вечеру забывал то, о чем писал утром. Поэтому, нахмурив лоб и как бы стараясь вспомнить, Кедрович ответил:
– Да, я писал, кажется. Это было давно, наверно?
– Нет, дня три, четыре назад. Вы прекрасно осветили вопрос о бедственном положении безработных. И я вполне согласен с той вашей мыслью, что при правильной организации помощи, общее благосостояние рабочего класса сразу значительно поднялось бы. Но я хотел добавить сюда еще свой проект, который пополняет эту вашу мысль и делает борьбу с безработицей, так сказать, универсальной. Конечно, мы можем открыть общество для приискания работы безработным и у нас, в нашем городе. Но, по-моему, этого мало. Что представляет, собственно говоря, наш город? Незначительную долю всего рабочего класса России. Ну, хорошо, предположим, мы удовлетворим наших безработных, но неужели мы должны забывать, что в Вятке, или в Костроме, или в Нижнем-Новгороде есть тоже безработные? Нет, этого нельзя забывать. Поэтому я бы предложил учредить по всей Империи целую сеть контор для приискания работы для безработных, причем все конторы согласились бы друг с другом и являлись частями одной общей грандиозной организации. Таким образом, ваша мысль об открытии бюро труда у нас была бы значительно расширена, а дело было бы…
– Позвольте, о чем вы говорите? – вдруг поспешно прервал Петра Леонидовича Шпилькин, который не слышал его первых слов, будучи занят беседой с Алексеем Ивановичем об умершем Троадисе. – Позвольте, – добавил он, – ведь проект-то об устройстве бюро труда предлагал я!
– Да? Вы? – с радостной улыбкой пробормотал Петр Леонидович, немного смутившись. – Скажите! А мне казалось, что это г. Кедрович писал. Очень хорошо, очень недурно написано, господин Шпилькин! Так, вот видите ли, я хотел бы предложить вам…
Тут Петр Леонидович вторично начал излагать свой проект об организации сети контор, а слегка сконфуженный Кедрович, улучив удобную минутку, встал и направился к другим гостям, среди которых почувствовал себя гораздо свободнее, чем в компании с прежними недоверчивыми и насмешливо настроенными собеседниками.
– Какая гадость, – сказал Коренев Нине Алексеевне, показывая пальцем на ушедшего Кедровича. – Вот еще противная физиономия!
– Отчего? – строго спросила Нина Алексеевна, – он, кажется, очень талантливый и интересный человек.
– Нечего сказать, интересный, – саркастически пробурчал Коренев, – попросту говоря, – хвастун и нахал.
– Тише, пожалуйста, – испугалась Нина Алексеевна, боясь, что Шпилькин услышит слова Коренева и передаст их Кедровичу, – давайте лучше поговорим о чем-нибудь другом…
– Вот этот Шпилькин гораздо лучше, хотя и глупее, – улыбаясь заметил Никитин Кореневу, – давайте для курьеза заговорим с ним о чем-нибудь… а?
– Господа, сейчас пойдем ужинать, – торопливо прервала Никитина Нина Алексеевна, к которой подошла горничная и что-то сказала вполголоса. – Лиза, идем! Я сейчас пойду приглашать остальных.
Нина Алексеевна отправилась в другой конец гостиной просить гостей к столу. Там, около пианино, на котором передовик подбирал какую-то мелодию, прислушиваясь в то же время к общему разговору, – оживленно тараторила жена Шпилькина-Иголкина, избравшая себе в качестве слушательницы молчаливую курсистку Зинаиду Петровну.
– Нет, я говорю хозяину дома: что это в самом деле? – быстро и громко сыпала словами жена Шпилькина, – что это? Я не имею права, значит, стирать в своей кухне? Кому какое дело до того, что кухарка стирает себе на кухне? А если вода идет сквозь пол, то скажите: разве я виновата, что у них такой пол? Пусть хозяин сделает новый пол, я, в самом деле, не могу же сама ремонт делать; мне в прошлом году оклейка обоев в двух комнатах двенадцать рублей обошлась, а он разве мне за это заплатит? Кукиш с маслом. Всё сами делаем.
– Я не понимаю, зачем так волноваться из-за пустяков? – презрительно проговорила Зинаида Петровна, пожимая плечами, – ведь давно уже, еще с Энгельса известно, что все домовладельцы – эксплуататоры.
– Да, верно, верно, – восклицала жена Шпилькина. – Но нужно бороться! Вы говорите: зачем волноваться? Но разве можно терпеть? Я готова идти в поверенному, к редакционному юрист-консулу. Я скажу…
– Суды у нас стоят на низком уровне, – проговорила дидактически Зинаида Петровна, – в них не найдете правды.
– Что? Не найду? тут Шпилькина пытливо-испуганно посмотрела на собеседницу, – а что же тогда делать? Чем я буду бороться?
– Нужно бороться вообще с капиталистическим строем, – спокойно заметила Зинаида Петровна.
– Со строем? Хорошо же я буду вести свое хозяйство, если буду бороться со строем! – саркастически воскликнула Шпилькина. – Это значит ждать и молчать, что ли? А если я не могу бороться со строем, что мне тогда делать?
– Займитесь самообразованием. Науки и искусства являются прекрасными средствами против зла капиталистического режима. В науке и в ожидании демократической республики, когда пролетариат станет сам для себя господином, – можно почерпнуть большое нравственное утешение.
– Утешение? – вскричала негодующе Шпилькина, – а кухонный пол? А кто починит пол, пока настанет демократическая республика? Я, что ли? А если испортится кран или ручка у дверей, то я буду и это чинить? А?
Тут явилась приглашать к столу дам Нина Алексеевна, и беседа о кухонном поле и демократической республике была прервана на самом интересном месте для собеседниц. Все шумно направились в столовую.
За столом Кедрович постарался сесть рядом с Ниной Алексеевной, с другой стороны которой поместился недовольный вечером Коренев. Кедрович был в хорошем расположении духа, благодаря удачно устроенному делу со вдовой Троадис, и потому непрерывно занимал беседой свою даму, которая только иногда извинялась перед ним и выходила из-за стола, чтобы сделать какое-нибудь распоряжение прислуге.
Ужин был оживленный: сестра Кедровича вступила в беседу с театральным рецензентом, вспоминая по фамилиям петербургских фарсовых и опереточных светил, увидеть которых снова было ее заветной мечтой в настоящее время; передовик Лев Ильич, убедительно и красноречиво доказывал сидевшей рядом курсистке Зинаиде Петровне необходимость усиления на курсах социал-демократической пропаганды, затихшей там в последнее время; Лев Ильич ясно и неопровержимо доказывал своей собеседнице опасность момента, так как при недостаточной организации подобной пропаганды на женских курсах, положение России, по его мнению, могло сделаться шатким и привести страну к полному упадку и одичанию нравов. Зинаида Петровна в большинстве пунктов соглашалась со своим интересным собеседником, и только в одном не сходились они друг с другом: это в указании срока объявления диктатуры пролетариата и обобществления средств производства. Сейчас же рядом с обоими партийными работниками сидела жена Шпилькина и говорила Алексею Ивановичу про фальсификацию молока, с которой она тщетно борется вот уже третий месяц, не платя трем молочницам по счету с целью заставить их сознаться в недобросовестном отношении к своим обязанностям. Против жены Шпилькина сидел рядом с Елизаветой Григорьевной Никитин и весело рассказывал ей о том, что на юге России при раскопках древнегреческой колонии нашли хорошо сохранившегося дельфийского оракула. Наконец, около Шпилькина сидел неутомимый Петр Леонидович, который излагал уже новый проект единения всех русских и австрийских славян на почве этимологии и синтаксиса славянских языков; идея эта, по мнению Петра Леонидовича, близится к осуществлению, так как устав уже написан, а принять участие в этом обществе охотно согласилась одна генеральша, живущая на Кавказе, и один богатый купец армянин, который обещал привлечь к славянскому делу католикоса всех армян, а также известного еврейского благотворителя и мецената Фишмана.
Кедрович между тем весь ужин занимал Нину Алексеевну разговором о театре, о различных выставках, об артистическо-литературном клубе, причем предлагал ей свои услуги в качестве провожатого. Коренев слушал всё это, молчаливо насупившись; и когда ужин окончился, он не выдержал и глухо попросил Нину Алексеевну в сторону для того, чтобы сообщить ей нечто наедине.
– Это неудобно, – сказала Нина Алексеевна, идя за Кореневым, – ведь вы прервали слова Кедровича как раз на середине. Он может обидеться!
– И пусть обижается, – зло огрызнулся Коренев, – вам, кажется, очень не хотелось бы его обижать? – добавил он, саркастически, сухо смеясь. – Так вот что: я должен сказать вам, что не могу больше ждать. Вы мне ответьте прямо: согласны вы выйти за меня замуж, или нет? Ну?
– Николай Андреевич… Что это? Я…
– Нет, довольно. Вы скажите прямо: у меня через шесть месяцев защита диссертации, я не имею свободного времени. А тут еще эти негодяи…
– Ах, да ведь… Господи! Как вы можете сейчас об этом говорить? Неужели же…
– Нет, нет, оставьте: я знаю, что вы скажете! Я уже слышал. Я хочу знать наверно, чтобы успокоиться.
– Какой вы эгоист, – прошептала она с упреком, – ведь вы же знаете, как хорошо я отношусь к вам. Но это такой шаг… Зачем спешить? Разве не лучше для нас обоих…
– Для вас не знаю, а для меня не лучше, – прервал ее Коренев. – Я теряю время. Если я не буду защищать диссертацию весной, то мне придется отложить защиту на осень, а летом я могу многое перезабыть, так как в жару трудно работать. Войдите же, наконец, вы в мое положение!
Он сказал последние слова уже не так резко, почти жалобно. Нина Алексеевна сделалась серьезной; улыбка, игравшая раньше у нее на лице, заменилась задумчивыми складками на лбу: ей было, видно, и тяжело и неприятно подобное объяснение.
– Ну, хорошо, – проговорила она тихо, оглянувшись по сторонам, – хорошо. Я вам скажу в воскресенье. Лучше так: если я приду в воскресенье утром к десяти часам к вам, то значит я согласна… Хотите так?
– Вот хорошо! – обрадовался Коренев, – это прекрасно: давно бы пора.
Он еще раз поблагодарил Нину Алексеевну, сказал, что будет ждать с нетерпением воскресенья, и попрощался: вся эта вечеринка и всё это разнообразное общество тяготило и сердило его. Он не любил этих оживленных, шумящих, разговаривающих людей.
IX
В субботу вечером Кореневу не сиделось дома. В ожидании утра следующего дня, он старался как-нибудь скоротать время: сначала попробовал заниматься вычислениями, но работа не клеилась, хотя была очень интересной и в другое время могла сильно увлечь его. Коренев чувствовал сильное волнение в ожидании ответа Нины Алексеевны, так как от этого ответа могла коренным образом измениться его жизнь в своих различных проявлениях: за утренним и вечерним чаем, за завтраком, за обедом, в приеме белья от прачки, в покупке разных мелочей, – во всем том, что переходит обыкновенно от холостого человека к обязанностям молодой жены – верного спутника жизни. Коренев не представлял себе лица Нины Алексеевны, ее глаз, устремленных на него, ее вьющихся каштановых волос, которые так красиво спускаются на уши: его воображение рисовало главным образом не ее, а какую-нибудь из будущих семейных сцен, которые ему хотелось увидеть осуществленными в действительности. И всё это делало Коренева нетерпеливым, всё это заставило его благоразумно оставить в этот вечер вычисления, чтобы не ошибиться в логарифмировании, и, чего доброго, не написать вместо одной формулы сферической тригонометрии другую.
В восемь часов Коренев решил отправиться проведать Никитина, чтобы провести с ним вечер. Никитина, однако, дома не было; зайдя в его комнату, чтобы подождать, пока он вернется, Коренев начал от нечего делать рассматривать всё, что лежало у его коллеги на письменном столе. Сначала ему попалась какая-то рукопись, где конспективно набрасывался план одной из экспериментальных психологических работ, далее Коренев увидел неоконченную работу по теории познания, где была написана всего только одна глава; затем сбоку стола вместе с законченными листами Коренев нашел таблицы, которые являлись средними выводами опытов, проделанных с Елизаветой Григорьевной. Таблица была составлена тщательно, и на нее были занесены все цифровые данные, полученные аппаратами во время поцелуев. Коренев с интересом проследил за этими цифрами: очевидно, первые поцелуи ускоряли пульсацию, а дальнейшие по привычке возвращали организм к прежнему состоянию. Но какая разница: возрастание шло так быстро, а убывание так медленно. Какая кривая может удовлетворить этим числам?
В подобных мыслях над данными исследования своего товарища просидел Коренев почти до десяти часов. Никитина всё не было. Подождав еще полчаса, Коренев решил наконец уходить и вспомнил, что его на-днях усиленно приглашал к себе товарищ Конский. Коренев знал, что Конский, по странности своего характера, обыкновенно ложился спать в шесть часов вечера, вставал в десять и затем занимался, если ему ничто не мешало, до пяти часов утра; с пяти до семи он спал, большей частью не раздеваясь, и в семь вставал снова, чтобы собраться в гимназию на уроки. Приглашая Коренева, Конский всегда напоминал ему, что рад видеть гостей, начиная с десяти часов вечера до четырех часов утра; поэтому, будучи теперь как раз свободным и видя, что скоро наступит десять часов, Коренев решил наконец нанести визит товарищу, у которого не был уже более года.
Когда Коренев позвонил у двери квартиры Конского, он услышал в передней отчаянный лай и пронзительный визг щенка. Лай разделялся на несколько голосов и, анализируя его, можно было без труда различить в нем трех, четырех отдельных собак.
– Кто там? – спросил в щелку голос горничной. Сзади горничной стоял мальчик, который хлопал в ладоши и громко кричал:
– Негр. Куси, куси! Чужой!
Коренев тревожно спросил, дома ли Иван Кузьмич. Горничная замялась и ответила, что дома; по при этом она поспешно добавила:
– Я сейчас попрошу барина сюда, чтобы понапрасну не выгонять из передней собак.
Коренев улыбнулся и стал ждать. Через пять минут дверь открылась, и Коренев увидал заспанного и всклокоченного своего товарища, который сильно морщился, щурясь и всматриваясь близорукими глазами в гостя.
– Я к вам, Иван Кузьмич, – весело сказал Коренев.
Услышав знакомый голос, Конский перестал морщиться, и на лице его появилась радушная приветливая улыбка.
– А, это вы? – поспешно проговорил он. – Вот прекрасно, прекрасно!.. Заходите.
– Барин, Марса прогоните: еще укусит, – заметила Конскому стоявшая сбоку горничная.
– А? Укусит? Да, да, правда, укусит. Марс, пошел! Ступай в столовую. Ну! Идем, Николай Андреевич; вы не бойтесь, голубчик: здесь только Негр и Жужутка, они не тронут, не бойтесь.
Конский провел Коренева в свою комнату. Последняя служила ему и спальней, и кабинетом; посреди стоял огромный стол с наваленными на нем ученическими тетрадями; стол был покрыт зеленым сукном, причем часть этого сукна была изрезана перочинным ножом, часть закапана чернилами, присохшими к нему причудливыми узорами, а то место, где Конский сидел обыкновенно, облокотившись на стол, ясно указывали следы локтей: здесь сукно давно вытерлось и казалось не зеленым, а темно-коричневым.
Коренев поглядел на стоявшую у дверей кровать. На ней, заменив вставшего хозяина, уже лежали и спали на простыне две собаки. Когда Коренев вошел, они проснулись и залаяли, но, испугавшись грозного окрика Конского, потягиваясь и ворча, сели на задние лапы и стали обдумывать свою дальнейшую деятельность.
– Садитесь, голубчик, садитесь, – хлопотливо заговорил Конский, усаживая гостя в кресло, откуда выглядывала в виде бугра острая пружина, – садитесь, а я скажу, чтобы чай приготовили пораньше: а то я сам начинаю пить его только с одиннадцати часов.
Конский отдал распоряжение горничной и, возвратившись назад, занял свое обычное место за столом.
– Я вам не помешал? – спросил Коренев, оглядывая еще раз с интересом комнату и кровать, на которой сидели собаки. – Пожалуйста скажите, если заняты.
– Нет, нет, что вы! Мне осталось исправить только две письменные работы. Если позволите, я их в пять минут просмотрю, и тогда мы поболтаем. Хорошо?
Получив от Коренева согласие, Конский принялся проверять тетради, а гость взял со стоявшей у стены полки первую попавшуюся книгу. Это была книга Dedekind’a «Was sind und was wollen die Zahlen»[15]. Коренев принялся просматривать книгу, как вдруг заметил, что сидевшая на кровати собака, напоминавшая породой фокстерьера, спрыгнула на пол, затем вскочила на стул, со стула на стол и стала прохаживаться по краю стола, поглядывая на дрожавшую в руке Конского ручку. Затем она подсела к писавшей руке поближе и, протянув лапу, ударила ею по перу. Очевидно, скучавший фокстерьер старался найти хоть в этом некоторое развлечение после неудавшегося сна на хозяйской постели.
– Фрэди, уйди, – проговорил Конский, продолжая писать.
Но фокстерьеру, очевидно, понравился его первый опыт. Не долго раздумывая, он снова игриво протянул вперед лапу и снова ударил ею по ручке.
– Фрэди, я что сказал? – сердито воскликнул Конский, – ты что это вздумал играть? Пошел отсюда, пошел! Знаете, он еще щенок, – с улыбкой пояснил Конский Кореневу, как бы стараясь этим извинить поведение фокстерьера. Затем, прогоняя одной рукой щенка и дописывая что-то в тетрадке другой рукой, Конский вздохнул, промокнул написанное и радостно сказал:
– Ну, вот и всё. Теперь мы можем с вами поболтать.
Он согнал со стола Фрэди, придвинул к Кореневу свое кресло и оживленно заговорил:
– Вы знаете, Николай Андреевич, в последнее время я занят одной интересной мыслью. Вы, кажется, знаете, что я кроме специальной подготовки к магистрантскому экзамену по механике занимаюсь еще и философией математики. Конечно, у меня нет достаточно времени для солидных занятий в этой области, но я с интересом перечел уже и Кронекера, и Дедекинда, и Пуанкаре, и Минковского. Вы не читали Минковского? Ага, да вы ведь не любите философии, я помню, мы как-то об этом говорили. Ну, так, вот меня в настоящее время интересует вопрос: нельзя ли аналогично системе неевклидова пространства, так же исследовать и вопрос о времени? Ведь и пространство, и время, по Канту, являются формами нашего восприятия, и как к тому, так и к другому приложимо счисление. И если мы в понятии пространства делаем обобщения и умозаключаем от трех реальных измерений к четырем, пяти и вообще «n» измерений, то разве мы не можем настолько же справедливо теоретически предположить и второе измерение времени, или третье, и так далее до «n»? Реальным образом, конечно, время имеет одно измерение, а пространство три; но ведь мы можем, как в метагеометрии, изобрести и метахронометрию, что ли… Я конечно, еще не детализировал своего плана, но вижу, что перспектива получается очень заманчивая: тут, в допущении второго измерения времени мы можем объяснить, например, мистический экстаз, во время которого, так сказать, время не идет вперед, а расширяется, если выразиться аналитически, по второй координате; причем…