Полная версия
Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны
Не отставало и купечество. «Несколько московских купцов заказали знамя наподобие того, какое, по преданию, нес Дмитрий Донской на Куликовом поле. Это знамя благословили у Троицы… Министр Посьет, будучи в Москве проездом, приехал утром взглянуть на знамя и дал 25 рублей знаменосцу со словами: «За сим знаменем скоро вся Россия пойдет», – отмечала в дневнике Анна Федоровна Аксакова, старшая дочь Ф. И. Тютчева. Торговцы Овчинников и Сапожников оплатили изготовление походной часовни, она отправилась на фронт с восемью певчими-добровольцами.
В Москву прибывали десятки сирот из Сербии и Болгарии, монахини и обычные горожане заботились о них, малыши ни в чем не нуждались. Ф. М. Достоевский мудро замечал: «Детям, конечно, хорошо и тепло, но я слышал недавно от одного воротившегося из Москвы приятеля прехарактерный анекдот про этих самых малюток: сербские девочки сидят-де в одном углу, а болгарки в другом, и не хотят ни играть, ни говорить друг с дружкой, а когда спрашивают сербок, отчего они не хотят играть с болгарками, то те отвечают: «Мы им дали оружие, чтоб они шли с нами вместе на турок, а они оружие спрятали и не пошли на турок». Это очень, по-моему, любопытно. Если восьми-девятилетние малютки говорят таким языком, то, значит, переняли от отцов, и если такие слова отцов переходят уже к детям, то, значит, между балканскими славянами несомненная и страшная рознь. Да, вечная рознь между славянами!»[106]
Интереснейшее свидетельство о Русско-турецкой войне оставила Мария Башкирцева. Эта удивительная девушка покинула Малороссию в возрасте 12 лет, училась живописи у Ж. Бастьена-Лепажа, знала, что больна туберкулезом, готовилась к скорой смерти. Пронзительный дневник проникнут психологизмом и томлениями возвышенной натуры. Эдакий «живой журнал» XIX века, в котором отражены собственные переживания, размышления о жизни, искусстве. В строках 19-летней красавицы сплелись наивно-восторженное отношение к религии, преклонение перед незнакомым городом, страх войны: «Москва – самый обширный город во всей Европе, по занимаемому им пространству; это старинный город, вымощенный большими неправильными камнями, с неправильными улицами: то поднимаешься, то спускаешься, на каждом шагу повороты, а по бокам – высокие, хотя и одноэтажные дома, с широкими окнами. Избыток пространства здесь такая обыкновенная вещь, что на нее не обращают внимания и не знают, что такое нагромождение одного этажа на другой. Триумфальная арка Екатерины II красного цвета с зелеными колоннами и желтыми украшениями. Несмотря на яркость красок, вы не поверите, как это красиво, притом же это подходит к крышам домов и церквей, крытых листовым железом зеленого или красного цвета. Самое простодушие внешних украшений заставляет чувствовать доброту и простоту русского народа… На площади Большого театра прогуливаются целые стаи серых голубей; они нисколько не боятся экипажей, которые проезжают почти рядом с ними, не пугая их. Знаете, русские не едят этих птиц потому, что Дух святой являлся в виде голубя…»[107]
И. С. Аксаков в июне 1878 года активно ругал позицию российских дипломатов на Берлинском конгрессе. Он говорил, что на Россию надели «дурацкий колпак с погремушками». Деятельность Славянских комитетов была достаточно оперативно свернута. Известного радетеля за судьбы балканских народов даже выслали из Москвы, хотя кое-кто пытался выдвинуть его на болгарский престол. Правда, уже в ноябре 1878 года Аксаков вернулся в Первопрестольную. В. В. Назаревский удовлетворенно писал: «Вообще в Москве… поднялось национальное самосознание, которое поддерживали в ней Катков, Аксаков, Самарин, Погодин, Гиляров и другие, боровшиеся против петербургского космополитизма и западничества».
Царствование Александра II, своими реформами столь круто изменившего общественную, политическую и экономическую жизнь Москвы, неумолимо подходило к своему окончанию. Павел фон Дервиз, умерший, как и царь, в 1881 году, умолял следующего императора, Александра III, не идти навстречу общественности и забросить думы о конституционном строе: «Чем больше ты им дашь, тем они станут требовательнее». Дервиз, сколотивший состояние на железнодорожном строительстве, в 1870-х жил в основном во Франции, где обустроил великолепное имение. А Москва перешагивала новый порог, который принес большие разочарования в политике, но подстегнул хозяйственное развитие города.
ДОРЕВОЛЮЦИОННЫЕ ВОКЗАЛЫ МОСКВЫ
От Москвы до Петербурга в конце 1860-х годов можно было добраться за 19 рублей в почтовом вагоне I класса, за 13 рублей – в вагоне II класса, а самым дешевым вариантом являлся III класс (10 рублей). До Сергиева Посада брали соответственно 2 рубля, 1 руб. 50 коп. и 80 коп. На билет до Нижнего Новгорода согласно конкретному классу вагона приходилось раскошеливаться на 12 руб. 30 коп., 9 руб. 22 коп. и 5 руб. 12 коп. соответственно.
Белорусский. Открыт в 1870 году, за годы существования побывал Смоленским, Брестским, Александровским, Белорусско-Балтийским. До революции успел обзавестись новым зданием.
Казанский. Появился на карте достаточно рано, в 1862 году. Линия в начале своего существования называлась Рязанской. Перестройка старого здания пришлась на период внутренних бурь и потрясений, поэтому расширять вокзал начали еще до Первой мировой войны, а закончили только в 1940 году.
Киевский. Открылся в 1899 году, долго именовался Брянским вокзалом. Нынешнее здание строили Рерберг, Шухов и Олтаржевский в 1914–1918 гг. Вокзалу хотели придать пышные формы после празднования 100-летия Отечественной войны 1812 года. Старое здание никак не соответствовало державным устремлениям Романовых.
Павелецкий. Вокзал открыли в сентябре 1900 года, по московской традиции он поменял название – в самом начале был Саратовским.
Курский. В начале своей истории нынешний Курский именовался Нижегородским вокзалом и находился у черта на куличках, за городской чертой, за Камер-Коллежским валом. Деревянный и неказистый, он не пользовался популярностью у горожан, хотя и являлся вторым в Москве по дате открытия: «Пассажиры были разочарованы видом вокзала. Москвичи надеялись встретить здесь такое же роскошное устройство, к какому все привыкли на казенной Николаевской дороге». В итоге в 1896 году вокзал обосновался на новом месте, рядом с Садовым кольцом.
Рижский. Проект здания выполнил автор Витебского вокзала в Петербурге С.А.Бржозовский, строительство велось в 1897–1901 гг. Первоначально назывался Виндавским, так что ничего не перепутайте!
Ленинградский. Вокзалу давно пора вернуть историческое имя – Николаевский. Первый вокзал Москвы отдали на откуп главному архитектору России 1840–1850-х гг. К.А.Тону. Движение началось в 1851 году.
Ярославский. За короткое время самый «богомольный» вокзал Москвы (именно отсюда отправлялись в Лавру) успел побывать Троицким и Северным. Раньше на этом месте находился Новый артиллерийский двор, где хранились боеприпасы.
Савеловский. Когда здание начали строить, эта земля даже еще не входила в состав Москвы. Эпопея закончилась в 1902 году. Первоначально назывался Бутырским, в 1910-е годы приобрел современное название.
IV
Восьмидесятые
Между Петербургом и Москвой от века шла вражда. Петербуржцы высмеивали «Собачью площадку» и «Мертвый переулок», москвичи попрекали Петербург чопорностью, несвойственной «русской душе»…
Г. ИвановУвидеть и узнать Москву – это значит увидеть и узнать, чем силен и слаб русский народ, чем богат и чем беден, чем он хорош и плох.
«Старая и новая Москва», 1912«Москва, как богатырь в былине, просыпается от своего векового сна, освобождается от своего самобытного, но ветхого и неприспособленного к современному темпу жизни уклада и «европеизируется», но не становится шаблонным общеевропейским городом, а сохраняет много характерного и в своей психологии, и в своей культуре, и в своем творчестве». Автор этих строк, Г. Василич, не видит ничего плохого в интенсивной европеизации города в 1860–1910 годы. В XV–XVI веках Москва как самых дорогих гостей встречает итальянских зодчих и фортификаторов. В XVII веке столица рада посланникам Греции и православного мира. Начиная с XVIII столетия Москва самозабвенно учит французский, порой путая изящное наречие с нижегородским, постигает Гегеля, слушает заезжего итальянского тенора, учится тонкостям западной кухни и этикета. Иностранцев выгоняют только в том случае, если они приходят с недобрыми намерениями. «Уже с конца XV века живая и гибкая Москва внимательно приглядывается и прислушивается к голосам всего Божьего мира, давая этим некоторое право упрекать ее в слишком быстрой смене симпатий то к «декадентству», то к парижским модам, то к минутным кумирам западной литературы и искусства».
Каков рецепт теста столичного пирога восьмидесятых, неистово бьющегося в кадке и поднимающегося все выше? В качестве дрожжей возьмем великие реформы, круто замешаем их на железных дорогах, университетах, классической литературе, музыке, торговле, ремеслах, ресторанах, промышленности. Получим славный сдобный каравай с плохо пропеченными боками. А в боках тех – все скверны и противоречия рубежа столетий.
Путеводители начала 1880-х годов пишут о столичных закоулках: «Москва так обширна, улицы и переулки так многочисленны, так извилисты, названия их так своеобразны, что даже коренной москвич их не знает, а приезжий наверно запутается в их лабиринте без предварительного знакомства с городом»[108]. Среди главных бед столицы издание называет плохую почву, отсутствие нормального водопровода и канализации, плохие мостовые, уничтожение зелени и прудов. «Москва растет быстро и уже теперь нередкостью встретить в центре ее 4-х и 5-этажные дома», – с гордостью сообщает путеводитель, а через двадцать лет подобными заявлениями уже никого не удивишь.
Москва, пусть и лишенная столичного статуса, уверенно завоевывает славу экономической столицы. Сюда тянутся петли шоссейных дорог, сюда идут костромские, вологодские, смоленские и курские мужики. Из Москвы можно свободно доехать до Петербурга, Вологды, Самары, Царицына и Саратова, Харькова и Ростова-на-Дону, Минска и Смоленска.
Москва осталась центром Великороссии, главным перевалочным пунктом центральных губерний, она собирала и переваривала все лучшие соки русской земли. «Вот именно так многие московские купцы и подписывали акты великих дел: «Крестьянин Владимирской губернии, Московский, первой гильдии, купец…» Так и о себе говорит В. П. Рябушинский: «Мы, московское купечество, в сущности, не что иное, как торговые мужики, высший слой русских хозяйственных мужиков». Но мужики эти известны всему свету, не только России: Морозовы, Третьяковы, Алексеев-Станиславский, Мамонтов, Щукины, да и не купцы, а великаны иного рода, как сам Шаляпин, – все дети владимирских, ярославских, калужских, костромских. А потом… пришли мужики купцовать на Москву и из Сибири, с Волги, из Заднепровья, с Беломорья…»[109]
Петербургский издатель А. С. Суворин не любил Москву и бывал в ней наездами. Накануне пушкинских торжеств 1880 года он много ездил по улицам Первопрестольной. «Ну, послушайте, голубчик, – говорил он, глядя на кучи мусора, неровную мостовую, стаи собак и т. п. – Ведь это что же такое! Константинополь! Что у вас полиция делает? То-то, читаешь ваши корреспонденции, сразу видишь, что человек ругаться хочет. Теперь понимаю, что ругаться следует… Что за город! Лучший музей где-то под Таганкой, лучший ресторан – возле Грачевки…»[110] Многие залетные петербуржцы любили Москву кусками, урывками. Суворину приглянулась Третьяковская галерея. Редактор с упоением рассказывал знакомым: «Там носят картузы!!. Москва ни о Петербурге, ни о всей России ничего знать не хочет и носит картуз, который, я помню, видал в юности своей, но вот уже лет тридцать ни на ком не вижу…» Образ города, сформировавшийся у Суворина, отлично вырисовывается по тем указаниям, которые раздавались репортерам.
Пересечение Старой и Новой Басманной, современная площадь Разгуляй
И если в пушкинскую Москву вмещались «бухарцы, сани, огороды», то у Суворина столица выходила не менее пестрой: «Перед вами открыта вся Москва. Это громадный музей. Он неисчерпаем. Ваши раскольничьи кладбища, быт Таганки, Хитровка, Грачевка, рынки, ночлежные дома, рост торговли, фабрики, фабричные короли, купцы старые и купцы новые, жизнь московских окраин, где еще, вероятно, голубей гоняют, все это крайне интересные сюжеты… Вы как-то описывали пасхальную заутреню в Кремле. У вас хорошо звонил Иван Великий. Позванивайте же, голубчик, почаще в те колокола, которые дают вам стройную музыку, а не какофонию!»
В 1881 году журналист Петр Боборыкин опубликовал в «Вестнике Европы» знаменитые «Письма о Москве», являющиеся бесценным источником о внешнем виде города и его жителях той поры. Журналист отмечает поразительную компактность Москвы восьмидесятых – каждый москвич имеет узкий круг общения, встречает одних и тех же людей в театре, на гулянье, в ресторане. «Все знают друг друга, если не лично, то поименно и в лицо». Сословные рамки еще сильны, но продолжают размываться. Купец приподнимает голову! Идея купеческой экспансии вообще стала для творчества Боборыкина основополагающей. Писатель отмечает все новые сферы, павшие под натиском нарождающейся буржуазии: «А миллионер-промышленник, банкир и хозяин амбара не только занимают общественные места, пробираются в директора, в гласные, в представители разных частных учреждений, в председатели благотворительных обществ; они начинают поддерживать своими деньгами умственные и художественные интересы, заводят галереи, покупают дорогие произведения искусства для своих кабинетов и салонов, учреждают стипендии, делаются покровителями разных школ, ученых обществ, экспедиций, живописцев и певцов, актеров и писателей. В последние двадцать лет завелась уже в Москве своего рода маленькая Флоренция, есть уже свои Козьмы Медичи, слагается класс денежных патрициев и меценатов».
Дворянские районы очень скоро «обесцветят себя до жалкого вырождения», сдаются и отступают Поварская, Арбат, Остоженка, Никитские. Д. И. Никифоров приводит типичный вопрос на ответ, кто же задает столь богатый бал или прием: «Двадцать или тридцать лет тому прибыл он из Гамбурга приказчиком в торговый дом, женился впоследствии на родственнице хозяина фирмы и теперь стал меценатом»[111].
Важную роль в жизни города играет университет, занимающий несколько зданий в центре и дискутирующий в пространстве с холодным официальным Кремлем. Щедро вскормленный либеральным уставом 1863 года, Московский университет занимает видное место в общественной жизни. Студент – желанный гость и в Благородном собрании, и в театре. Конкуренцию «студиозусам» с Моховой составляют учащиеся Петровской академии, но они живут в отдалении, на выселках. «Имена, целые эпохи, множество анекдотических подробностей окружают Московский университет особым обаянием. В последние два-три года молодежь приливает к нему чрезвычайно. Теперь в нем около трех тысяч слушателей».
Особенно заметны перемены среди преподавательского состава юридического факультета: кафедры занимают «люди шестидесятых годов», о молодых московских профессорах говорят в Петербурге. Преподаватели успешно совмещают кабинетные занятия с общественными поручениями, заседают в комиссиях, исследуют фабричный вопрос, избираются в гласные думы. Боборыкин считает идеальным «коктейль» из буржуазии и университетских выходцев в главном городском органе. Он сетует, что ученая скамья пока дает мало талантливых выходцев: дворянство себя дискредитировало, земские деятели еще не народились. Купцов нужно ограничивать и просвещать, дабы направлять развитие города в правильном направлении. «Купеческо-промышленный мир, захватив управление города в свои руки, держится, главным образом, своей мошной, а не познаниями, не широкой развитостью».
Закоулки Никольской, где находились основные букинистические лавки города
Пробивает себе дорогу и женское образование, на курсы профессора Герье заглядывают дамы из средних и высших слоев, интересующиеся историей и словесностью. Над курсистками смеются скорее по привычке, хотя нигилистическая мода уже ушла в прошлое. Иногда пьяные могли приставать к людям ученого вида, как это произошло в 1883 году с Чеховым, Коровиным, Левитаном и их знакомыми студентами-медиками: «Около нас за другим столом разместились сильно подвыпившие торговцы типа Охотного ряда и недружелюбно оглядывали нас. – Вы студенты… – заговорил один, сильно пьяный, обращаясь в нашу сторону, – которые ежели… – и он показал нам кулак. Другой уговаривал его не приставать к нам. – Не лезь к им… Чево тебе… Мож, они и не студенты… Чево тебе… – Слуга служи, шатун шатайся… – говорил в нашу сторону пьяный с осовелыми глазами… Видно было, что мы не нравились этой компании – трудно понимаемая вражда к нам, «студентам», прорывалась наружу»[112].
Моховая улица. Слева – старое университетское здание
С. Д. Урусов вспоминает студенческую жизнь Московского университета начала 1880-х и экзаменационную горячку, столь похожую на нынешнюю. Автор учился на юридическом и филологическом факультетах: «Лекции… читались профессорами с 9 до 3 часов по установленному и объявленному расписанию. Каждая лекция продолжалась обычно около 40 минут, т. е. начиналась спустя 15–20 минут после назначенного часа. Для издания литографированного курса каждого профессора образовывалась около какого-нибудь предприимчивого студента издательская группа из 4–5 участников, записывавших лекцию; в начале года объявлялась подписка и собирались деньги на постепенно выпускаемые листы. По этому изданию можно было заблаговременно готовиться к экзамену, но большинство студентов складывало получаемые листы «про запас» и начинало их зубрить лишь с приближением весны. Сигналом для начала занятий служило, по студенческой примете и традиции, появление на улицах моченых яблок».
Сессия лишала студентов привычного состояния беззаботности и гармонии: «Бегло прочтя листов 40 литографированного курса, т. е. около 300 страниц, мне приходилось иногда, перед самым экзаменом, посвящать 2 суток второму, более внимательному чтению, причем прочитанный лист тут же навсегда отбрасывался в сторону, а последние страницы дочитывались уже в экзаменационном зале. При 12–15 предметах и 40–50 подразделениях каждого курса в виде глав (билетов), представлявших собой группу взаимно связанных и приведенных в систему вопросов, студенту предстояло быть наготове изложить, по возможности связно и толково, придерживаясь порядка изложения профессора, около 600 лекций».
П. Д. Боборыкин считает, что общественная жизнь в Москве начала восьмидесятых остановилась. Клубы превратились в картежные притоны, либеральные издания только начали увеличивать тиражи, а славянофильское направление заглохло: «И не будь в Москве так мало полуграмотных обывателей-купцов, квасных патриотов, огорченных помещиков и всякого ненужного люда, консервативно-русофильское направление стушевалось бы в несколько лет. Сойди со сцены два его вожака, и тогда, если бы и печатались еще газеты этого покроя, то в них происходила бы неумелая защита одряхлевшего общественного сепаратизма». Лучшие литераторы подвизаются в Петербурге, хоронят Писемского и Тургенева, еще крепится и здравствует Островский.
Газетчики не в силах найти талантливого фельетониста, хорошего корреспондента, владеющего техникой репортажа. Да что уж там, не всякий цветасто и грамотно опишет скучное многочасовое заседание ученого общества! «Даже писатели, известные своим литературным образованием… поддерживали в своей бытовой, обывательской публике вкус к довольно-таки низменным формам остроумия, сатиры, зубоскальства, позволяли своим сотрудникам нести в журнал всякую замоскворецкую грязь и скандалы трактиров, полпивных и клубов».
Аксаков в начале 1880-х надеялся, что «…настанет же пора, и, может быть, даже не в слишком далеком будущем, когда прекратится в русской интеллигенции это «пленной мысли раздраженье», когда здравый смысл обретет себе наконец свободу и право гражданства, и эмансипируется общество из-под власти «жалких» и «хороших слов», суеверия доктрин и теорий, фетишизма «последних слов науки» и всех этих побрякушек и погремушек чужой, всегда у нас запоздалой моды, которыми оно еще и теперь подчас так кокетливо обвешивается и красуется, – точь-в-точь, как ачкоус или папуас Полинезии – стеклярусом и другими блестящими безделками, добытыми от заезжего европейца»[113]. Д. И. Никифоров горько плакался: «Мы видим, что потомки лиц, вынырнувших из подонков общества, пользуются в настоящее время чуть ли не царскими почестями, а потомки патрициев древнего Рима служат поденщиками в клоаках Рима нового».
Доходы представителей нарождавшегося среднего класса зависели от частных заказов и не были постоянными. П. Д. Боборыкин пишет, что на рубеже 1860–1870 гг. адвокаты зарабатывали приличные деньги: профессия только вошла в массовый обиход, несколько человек сколотили себе имя и состояние, но постепенно цены на юридические услуги «устаканились», а грамотные истцы и тертые жизнью клиенты предпочитают не пользоваться помощью адвокатской братии. Юридические факультеты переполнены, их выпускники вынуждены искать себе работу в изменившихся условиях, когда романтический ореол адвоката или присяжного поверенного 1860-х годов в значительной мере развеялся.
Приходится вертеться и врачам: частная практика необходима как воздух, жалованья в казенных учреждениях смешны. Молодой ординатор Екатерининской больницы получал в год 200 рублей жалованья. Московские врачи были избалованы богатыми клиентами из купцов и дворян, которые платили за прием умопомрачительные деньги, что позволяло бесконечно поднимать таксу и оставлять ни с чем коллег по цеху: «И купечество, и дворянство, и прочий люд, имеющий средства приглашать известного доктора, отличаются одним и тем же свойством: суеверием во всех его разветвлениях. Каждое ловкое излечение болезни может здесь превращать любого доктора из простого смертного в чудотворца. И начнется поклонение ему. Вчера он брал три или пять рублей, через месяц он берет десять, пятнадцать, а там и начинает назначать таксы, какие ему заблагорассудится. Петербург не знает таких поборов, по крайней мере, не знал их до самого последнего времени».
При этом смертность в городе оставалась значительной. В 1879 году от сыпного тифа умерло 183 человека, от чахотки – 3131 человек, а всего на тот свет отправились 22 821 человек[114]. В 1883 году смертность составила 24 798 человек, а в 1886 году увеличилась до 28 643 человек. Чахотка за 1878–1889 годы унесла жизни 38 320 горожан. Число самоубийств колебалось на уровне 80–110 в год[115].
Персонажи, владевшие капиталами, составляли слой рачительных «хозяев». Просвещение в мир Замоскворечья, Таганки, Рогожской части проникало не сразу. «Масса собственников и дельцов купеческого сословия продолжают жить первобытно. У них происходит процесс растительный: наживают деньги, строят дома, покупают дачи, приучаются к чистоте и привычкам обеспеченных людей. Разъедающий элемент, который вносит с собой идеи, другие умственные и нравственные запросы, приходит только в виде детей, когда им дают высшее образование».
Москва, как мы видим, сохраняет деревенский налет не только во внешних чертах, но и в сознании жителей. Огромная пропасть разделяла обладателя университетского диплома и охотнорядского лавочника. Подобный разрыв сохранялся на всем протяжении истории столицы, его плоды мы пожинаем и в XXI веке: в 1950–1980 годы в столицу переселялись выходцы из провинции, которые продолжали по деревенской привычке содержать под окнами типовых многоэтажек сиротливые огородики. Эту страсть вытравили только в последние годы Советского Союза.
Последние полтора столетия московской модернизации были очень поверхностными: обитатели фабричных поселков не сразу забывали крестьянские привычки и не теряли связи с деревней. Количественное увеличение населения не дает качественного рывка. Какой процесс шел активнее – урбанизация деревни или «окрестьянивание» столицы? Вопрос лежит не столько в научной сфере, сколько в философско-обывательской. Москва – огромный плавильный котел, она каждый год рекрутирует население со всей страны и протягивает свои щупальца дальше и дальше. Как водится, по радиально-кольцевой схеме.
Москву на заре 1880-х годов заполняли желающие выгоднее продать свой труд, город становился торговым и мужицким. Численность населения преодолела планку в три четверти миллиона, в январе 1882 года в городе живут 753 тысячи человек[116]. Пестрый общинный мир захватывал столичные улицы: «Сообразите только, какое число крестьян притягивается к Москве для ежедневной работы, водовозов, легковых извозчиков, ломовых, фабричных и всевозможных служителей. Здесь есть местности, где вы весной и летом увидите народные сцены, какие в Петербурге – в редкость. В фабричных кварталах Москвы вечером раздаются песни, водят даже хороводы. Вы очутитесь прямо среди праздничной деревенской жизни».