bannerbanner
День Филонова
День Филонова

Полная версия

День Филонова

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Серия «Новая поэзия (Новое литературное обозрение)»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Сергей Круглов

День Филонова

Сборник стихов

* * *

© C. Круглов, 2024

© Е. Михайлик, предисловие, 2024

© И. Кукулин, послесловие, 2024

© О. Новикова, фото, 2024

© И. Дик, дизайн обложки, 2024

© ООО «Новое литературное обозрение», 2024

* * *

«Какая смерть, да ну, какое что»

Что нужно знать о новой книге Сергея Круглова?

Во-первых, в ней все живы. Совершенно все.

Моцарт, Ян Якуб Твардовский (уже не священник, не боец Армии Крайовой, но по-прежнему носит очки и нарушает, как хочет – его действия в стихотворении звучат почти как описание хулиганства в протоколе: «пускал зайчиков куда-то в стёкла третьего этажа / и кричал: „Господи! Выходи!“»), Шота Руставели, Михаил Гаспаров, Дитрих Бонхоффер, Винсент Ван Гог, Пушкин Александр Сергеевич (этот особенно), прохожая на улице, Георг Тракль, даже Маяковский, даже Ленин (хотя это сложный случай).

Да, и все перечисленные – и многие с ними, в диапазоне от «какого-то испуганного человека», шляющегося по скальным поверхностям сложного профиля, придерживая «кривовато сидящий / лавровый венок», до персонажей индийского фильма «Зита и Гита», радости советских детей поколения семидесятых – не снабжены разъяснениями, комментариями и примечаниями, потому что живые в них не нуждаются. Заняты. Живут. Все, включая смерть:

Никто не умирает в Петербурге:На невском парапете смерть сидит,Глядит в ничто, смолит окурок «Примы»,Какой там план, какая пятилетка,Какая смерть, да ну, какое что.

(Да, конечно, петербургское художество, петербургская речь – живы тоже, во всем объеме. Как же иначе?)

Всех их приходится опознавать, как мы узнаем людей на улице, а не как тяжелые, весомые лица в учебнике, со всеми соотноситься, как с соседями по общежитию. Каковыми они, собственно, и являются.

Имеются, конечно, исключения – и поэт, спрятавший «разбросанные части» ветхого Адама, чтобы грехопадение и всю историю человечества нельзя было откатить назад, сделать небывшими, на требование явиться с родителями ответит: «– А чо сразу с родителями… / Где я их вам… / Я вам чо – Николай Федоров?..» (Ибо именно Федоров и хотел собрать рассеянные молекулы и атомы, чтобы «сложить их в тела отцов».) Хотя сам ответ подразумевает, что Николай Федоров тоже присутствует где-то поблизости, и вот как раз он, к ужасу школьной администрации, вполне способен «прийти с родителями».

Все живы, и Круглов внятно (и с профессиональной убедительностью) проговаривает тот ракурс, ту точку зрения, с которой это – именно так.

Калитка не заперта, – входи, Мария.Листай этот сад, как медленную книгу.Когда весною сойдут сугробыИ подснежники откроют небу мохнатые очи,Исполненные водянистого света,Ты найдёшь всё, о чём горевала:Потерянный в детстве секретик, зарытый под кустом сирени,Дуэльный ржавый лепаж, давший кряду четыре осечки,Могилу Бродского на Васильевском острове.Медленная наша книга, которую Кто-ТоЗаложил до времени пальцем,Задумавшись над строчкой, нежно, царственно всматриваясьВ невыразимо наше Своё.

Во-вторых, поскольку всё живо, всё существует одновременно – совершенно не стесняясь того – и, соответственно, может встречаться в любых комбинациях. В любых, то есть в любых – и некий Иосиф «В этом своём университетском пиджачке, / В котором пачка „Парламента“ в правом кармане», принимающий те самые роды «среди снега, песка и звезды», здесь естественен, как и библеист Десницкий, не знающий, что ему делать с Вавилонским смешением (и смещением) языков, как вообще (и в священной истории), так и в текущей православной церковной практике… потому что это, вообще-то, одна и та же проблема.

Со стихосложением – и языком – в книге происходит то же самое. В ней царит торжествующая синестезия. Цвет описывается через глубину, музыка – через ощущение внутреннего разрыва, снег валится из сквозных прорех на небе как хармсовские старушки.

Соседствуют, пересекаются, срастаются в любые химеры все, от верлибра до раёшника, от вариаций на тему классики до быличек и «попаданческой» фантастики, а внутри цветут окказионализмы («многослепоочитая, лезвиетысячегранная» и замечательное «трезверея»), церковнославянизмы, пушкинизмы и просторечия. Литературная, уличная и богословская традиции лежат рядом как лев и ягненок, даже хуже, чем лев и ягненок, потому что явления и люди, оставаясь собой, не остаются в собственных границах. Эта радость языка, бытия, возможности не признает иерархий и запретов, но не борется с ними, а просто течет.

И когда стихотворение вдруг начинается «простодырая соната да кьеза» – это не из эпатажа, не ради противопоставления, а просто из той самой точности. Потому что вы слышали эти кореллиевские церковные сонаты? При всей прихотливости, при всей изысканности, совершенно бесхитростны, не притворяются, не являются ничем, кроме себя… стоят по центру, не стесняясь несовершенства, неравновесия, человеческой природы – как королева Кристина. Но, позвольте, стоят – где именно?

Цельсяпростодырая соната да кьезасочинение кореллистала спиной к ямелицом к намничего более бесстрашногов этом мире не осталосьда уже ничего и не надо

Потому что необарочная, яркая, играющая планами, формами, сюжетами, строящая четвертые стены, чтобы радостно пройти насквозь, залитая светом, местами поразительно счастливая книга – так же вещно, убедительно, со знанием материала, с профессиональной дотошностью описывает мир двадцатого века в той точке, где он оказался в двадцать первом.

Говорит (передавая едва не физически) о медленном удушье тонущего, о прокрустике, возведенной в принцип (и тоже принявшей развеселый формат раёшника), невозможности услышать и быть услышанным, о культуре, где (не то в реальности, не то в мечте, что плотнее и прочнее реальности) существует архангел Тихоил, чье имя «означает: „Молчание Божье“» и чья обязанность – заменять собой убиваемых поэтов… интересная профессия для ангела, не правда ли? В данных обстоятельствах постоянная занятость обеспечена.

Где «выяснение отношений с внутренним Хармсом» заканчивается предательством, доносом («расскажи о нём своему психоаналитику: „Товарищ следователь! довожу до вашего сведения“») и неизбежным крестиком среди безымянных крестиков на «внутреннем кладбище» – и в том же состоянии преданности и предательства находится русская речь[1].

Сергей Круглов по одной из своих профессий – священник, по другой – поэт, и к положению человека в этом мире относится тоже профессионально. В первую очередь, он его видит – и не пытается заместить чем-то еще.

А сама книга носит название «День Филонова». Что кажется, опять же, очень точным – и по сочетанию красок, и по всеядности метода, и по восприятию времени, и по одновременно запойной и сугубо ремесленной радости мастерства при беспощадном отношении к предмету.

«Мертвецы величаво и важно ели овощи, озаренные подобным лучу месяца бешенством скорби».

Это пишет Хлебников о Филонове – а вот что он говорит до того: «Я встретил одного художника и спросил, пойдет ли он на войну? Он ответил: „Я тоже веду войну, только не за пространство, а за время. Я сижу в окопе и отымаю у прошлого клочок времени. Мой долг одинаково тяжел, что и у войн за пространство“»[2].

Представляется, что в книге Сергея Круглова происходит именно это. Автор последовательно ведет войну за время – за бренный, преходящий, беспомощный мир, в котором оседает, оплывает, становится пищей огня, воды и болота, переплавляется во что-то совсем другое, обычная человеческая жизнь, поэзия, проза, музыка, философия, возомнившая о себе контркультура и радикальная политика.

Археолог с пинцетом и кисточкой, вылавливающий в толще цветные осколки, аккуратно складывающий, склеивающий, узнающий, удивляющийся находкам,

(«мы – поэты второго рядао нас никто не помнитвремя выбивает нас первыхмортиры времени бьют навесомметят в тех кто стоит шеренгой блистаяв первом рядуно время такое времяу него всё время —перелёт»)

ошибающийся, сочетающий не тех не с теми, пишущий современников с маленькой буквы, склеивающий в два катрена уголовную традицию и Мандельштама,

(Кто не вкушал салатов недоетых,Не игрывал в жестокие снежки,Не лазывал на ваши табуретыЧитать свои бессмертные стишки,Тому синички-норны спелиИ коготками норку выщербили в льду,И сизых звёздочек наколотых чредуПод килевидной маечкой продели.)

периодически обнаруживающий, что собирает об эти слова – себя, но не прекращающий работы.

Потому что, конечно, бытие Божие доказано раз и навсегда, и, как в той известной книге, «все просто»:

«Крик» Мункавид на осло-фьорд с холма экербергздесь кончаетсянебописанное не кровью но гноемветер из отверстой, настолькоотверстой человеческой дырырушит декорации надуваетпаруса парусииТы не сможешь не прийтина такой зов

И мир больше, и в нем всему есть место, а ад смешно и неприлично мал – и несущественен во всех смыслах слова.

Но хочется же, чтобы были живы здесь, во времени, чтобы жизнь во всем своем объеме присутствовала сейчас, с нами. Чтобы история двадцатого века, во всех своих переломах, срослась и светила как соната ди кьеза, как нарисованная женщина (вы ее знаете) в небе над Ленинградом. И конечно, эту задачу в принципе нельзя решить – и уж тем более ее заведомо не получится решить в пределах небольшой книги стихов.

Некогда, в незапамятные времена, Хлебников и Мандельштам должны были драться на дуэли по весьма серьезному поводу. Виктор Шкловский говорил об этом так:

Хлебников прочел в «Бродячей собаке» стихи, в которых было слово «Ющинский – 13», и посвященные Мандельштаму, то есть он обвинил Мандельштама в ритуальном убийстве. <…>

Мандельштам вызвал Хлебникова! «Я как еврей, русский поэт считаю себя оскорбленным и вас вызываю…»

Ну, и другим секундантом должен был быть Филонов. Мы встретились при Хлебникове. Павел Филонов сказал: «Я этого не допущу. Ты гений. И если ты попробуешь драться, то я буду тебя бить. Потом, это вообще ничтожно. Вообще, что это за ритуальное убийство?». А Хлебников сказал: «Нет, мне это даже интересно! Я думал всегда <нрзб> футуриста соединить с каким-нибудь преступлением». Как Нечаев. Филонов сказал, что это совершенно ничтожно. «Вот я занимаюсь делом: я хочу нарисовать картину, которая бы висела на стене без гвоздя». Тот говорит: «Ну и что она?» Он говорит: «Падает». – «Что же ты делаешь?» – «Я, – говорит, – неделю ничего не делаю. Но у меня уже похищает эту идею Малевич, который делает кубик, чтоб он висел в воздухе. Он подсмотрел. Он тоже падает»

<…> а Хлебников сказал, что он был не прав, что сказал глупость[3].

Обычно этот инцидент пересказывают без середины. Без того, что именно Филонов (в пересказе) назвал «совершенно ничтожным». А назвал он так – попытку прорвать невидимую границу, предел, положенный искусству, соединив футуриста «с каким-нибудь преступлением». Сделать вещь искусства настоящей, напоив ее чужой кровью. (В данном случае – кровавым наветом.)

Так вот, этот метод, согласно Филонову, во-первых, недостоин – и, во-вторых, не работает. Впрочем, своя кровь, честные попытки выйти за пределы законов мироздания, поставить задачу вне искусства, но в пределах доступного человеку мастерства, тоже не работают, тоже безнадежны. Но это дело. Этим можно заниматься. Такую идею нестыдно украсть, даже будучи Малевичем.

Как мне кажется, в новой книге Сергея Круглова картина – здесь и сейчас – тоже падает. Память теряется, мир распадается, истории людей расползаются как ветхая ткань, у тех, кто убивал беззащитных – кристально чистая совесть, даже советский портвейн – и тот испортился, хотя, казалось бы, вот ему дальше портиться вообще некуда. И никакое самое точное, самое жалеющее или жалящее слово не способно зарастить ни одной прорехи. Вернуть хоть что-нибудь. Картина падает. Каждый раз. Тогда автор берет и пишет новую.

Потому что, пока мы живы, каждый день – день Филонова.

Елена Михайлик

Не узнать

Ночь напролётЧто-то писал, строчку на строчку низал,Себя не помня;Устало откинулся – и вдругВ зеркало на себя гляжу,Как Цветаева из Елабуги: чужой,Мёртвый!Нет, брошу-ка стихи,Встану да помолюсь:Да воскреснет Бог,Да воскреснет и человек,Да придёт в себя, станетСам на себя похож!

Год 1996

Все дверинастежь будут вам всегда. Но негрустно эдак мне быть нищу;я войду в одне. Вы – в тыщу.И. Бродский. «Послание к стихам»Как я дерзил тебе в своей Сибири!«Иосифу Прекрасному» – как толькоЯ начинал писать, чернила в ручкеКончались. Нескончаемый сюжет:Египет, братья, год неурожайный.Яко по суху пешешествовав, Иосиф,Ты перешёл через себя земногоНевлажными стопами, и, быть может,Во тьме увидел свет нерастворимый:Тебе навстречу шли.Тебя приветил,Сновидца вещего и царедворца речи,Тот, Кто в нас речь посеял и взрастил.Всё, что мы создали – всё обретаем снова!(Прости мой тон: всё, что есть свет и праздник,На воляпюке менторски звучит).Из тысячи дверей есть тысяча дорог,И человек, Иосиф, так велик,Что всеми тысячью идет одновременно.Я в это верю. Ты же – знаешь точно:В тот год, когда ты умер, я крестился.

«Калитка не заперта, – входи, Мария…»

Калитка не заперта, – входи, Мария.Листай этот сад, как медленную книгу.Когда весною сойдут сугробыИ подснежники откроют небу мохнатые очи,Исполненные водянистого света,Ты найдёшь всё, о чём горевала:Потерянный в детстве секретик, зарытый под кустом сирени,Дуэльный ржавый лепаж, давший кряду четыре осечки,Могилу Бродского на Васильевском острове.Медленная наша книга, которую Кто-ТоЗаложил до времени пальцем,Задумавшись над строчкой, нежно, царственно всматриваясьВ невыразимо наше Своё.

Старец Иосиф вверху и железная зима внизу

Посвящ. Дмитрию, он же Фалалей

песни железной зимына память себе возьмиУже в чёрном «декабрь» слышится хруст костей,а «январь» там бел как ледяной полый череп-гора;глухой гул игр, грохот салазок о лёд.Тот, кто об эту пору бросается с горки вниз,будет вынесен на проезжую часть века, сбит; много их увезутноренская лошадка, дровенки.Дровенки, чу, возвращаются в лес:Новый год у них, Рождество;в школьном спортзале не гаснет свет: туда ждут ель.«Мороз есть форма сопротивления елитопору» – старец написал и задумался.Хрустальный, жалуется топор.Протащат снегами, помелом след заметут;воздвигнут в огнях; обрядят; забрезжит-задребезжитжестяная звезда.«Это наша любимая ёлка!» – у детейэто не означает, что есть и нелюбимая:каждая жертва – Жертва.В надышанном детском тепле смолаоттаивает; вина отцовлипнет, перетекает, как анжамбеман, в следующую строфу.Старец понимает: просто Рождественский циклещё не дописан; он склоняется к листуand once again accepts existence as it is.

Крещение

Памяти Виктора Кривулина, Олега Охапкина и еще некоторых питерских поэтов

Шмелёвские ли там портомойни,Сизые ль невские пролуби —Окунёмся, изготовившись достойно!А вынырнем – всюду голуби.Голуби райские,Петрограйские.Захлёбывающийся – поневоле кается:Асфиксия – правда крайняя – не продаст.И над тобой, и надо мною раскатитсяОтцов глас:«Приидите, умытые,Убелённые как волна!Несите, так уж и быть, вырытоеСкрюченными ногтями со дна.Этот град числ и линийБыл ломим, но предо Мной не гнут.Сизое Я претворяю – в синее.В любовь претворяю кнут.Вас крещу не водой – Мною.Выныривайте, в простыни – и молчок:„Художник Тюрьмы, разрывая с телесной тюрьмою,Парит над веками, и счастлив еще, дурачок“».

Данте

Памяти Александра Миронова

крестный ходсвернул не тудаи вот бесконечно спускаетсядантовыми кругамихоругви плывутряды редеют: каждый кругвбирает своихно кто-то ведь останетсядойдёт до днавтянется в стоки протиснется наружудойдёт ведь?потому что сквозь бесконечную огненную медьмы слышали: там внизувзялись князи вратвереи вечныя —и пробка вылетела

«Подняться с корточек, отряхнуть колени…»

Памяти К. С. Льюиса

Подняться с корточек, отряхнуть колени.Постоять. Ещё разНагнуться, поправить стоящие и без того ровноНесколько ромашек в литровой банке,Свечечку в воронке обрезанной пластиковой бутылки.Да, – не забытьПокрошить птицам печенье! вот, вроде быИ всё. Да, всё.Нежный металлический скрип калитки.Выйти, накинуть проволочную петлю на столбик(Серебрянка кое-где облупилась).Какое низкое,Тусклое солнце, – скоро оно сядетВ иссыхающую землю, в это грузное лето, —В багровом, в упор, вечереющем свеченьиНеразличим тёмный абрис на желтоватом овале:Давно надо было бы обновить фото. Впрочем,Чего уж теперь.АвтобусСигналит второй раз.Двери, зашипев, сомкнулись, и нас мягкоНа грунтовке качнуло,И за миг перед тем, как водительУверенно направил автобус в тоннель (на том конце тоннеля —Обещанный несказанный свет, и долгожданный отдых,И вечная радость, и обретенье смысла,И Ты, Господи, конечно, мы знаем,Ты – всяческая во всех, отирающийВсе эти наши слёзы!),Мы, не сговариваясь, повернулись, прильнули к окнам,Чтобы ещё раз увидетьИсчезающее за поворотом нашеМаленькое кладбище остановившихся мгновений.

«Опереточное зло по-своему брутально…»

Игорю В.

Опереточное зло по-своему брутально:Выход ярок, голос поставлен,Берет лихо заломлен,Философский камень —Чернокнижный презент за неспокойВечной души, предлагаемый ненавязчиво —Драгоценен и сияетВсей прелестью грубой поделки из плексигласа.Не скоро в гримированныхЧертах лица МефистофеляУзнаёшь гнилые зубы,Хронический педикулёз буднейИ морщинистые манеры травести.Но, когда спектакль оконченИ ты сидишь в его гримёрной,Будь скуп на реплики, не пей больше двух рюмок,Поглядывай на часы, но не слишком явно,И, трогая его бутафорский кинжал, памятуй,Что и крашеный картон отворяет вены(Хотя потеря трёхсот граммов крови неопаснаДля долгой жизни).

«Вот раздвигаю ложесна конверта…»

А. И.

Вот раздвигаю ложесна конверта —И белый мягкий хрусткий твой полуквадратЛожится в руку, туго вынут.Пульсирует, покрыт венозной сетьюПисьма —И вот альтернатива паутине!(Всего прочней бумага,Носитель вечный, чрево, стратостат) —Батут над безднами:Хореография и вязь прыжка,Провалы, петли, горки шариковой ручки,Вдруг пропадая,Выныривают к жизни,Карабкаются в гуттаперчевую высь,К карнизам смысла,К вершинам сердца. Кровь, поя, летит.Продавлен вязью лист,И плоскость будней гипсовую, слепокС лица новорождённого,Гель Гелиоса заполняет всклень!Нажим: та сторона листа:Вот выпуклостей впуклостьВбирают пальцы, и два дня твоиОпознаю как настоящее в минувшем.Всего теплей бумага!Девятимесячно вспревает целлюлозаЖивым теплом в утробе, слизью, соком:Прожёванное древо, нежный трэшВторою жизнью всходит, новым смыслом,Езекиилевым восстаньем восстаёт —И не умрёт отныне.Бумага, ручка, рук рукопожатье:Лишён мой век тепла и кожи писем —Се, щупалец дуэльВ несовпадающих, различнонаклонённыхСрезах,В пространстве одиноком симулякра,Однополый рой слепойВ провале гулкого презерватива:Всегда вперёд, о никогда навстречу!Сон: блоггер зависает и не чает:Он – пользователь, он – писюк бескровный(Нужда и польза: пользовать и нудить) —Он – зомби, он – иван, не помнящийТактильного родства живой бумаги.Всё это душевное, слишком душевное,Почти, на грани,На полстопы – в плотском. Рекомендуют:«Батюшка должен быть духовен!Душевное – рассадникТактильных бесовских инфекций!»Всё так. Но мир людей обезлюдел.Простые движения плоти развоплотились,Сочтены редкостью, ересью, извращеньем.Растворяется всё, что тварно(Остались в минувшемСплошные времена похорон: Бога, смысла,Человека, потом и самой смерти,Проводили и девять дней, и сорок, и полгода).Сосуд треснул, вину не в чем держаться.Нажуй бумаги, попробуемЦеллюлозой и слюной трещину заделать.Подними, обними! Дай руку,Утешай, утешай народ Божий,«Утешитель» – так Дух Святый назван,Пиши письмо, дыши на клеевой край конверта,Коснись руки, брате, побредём вместе.

«Помнишь, в сороковой полдень…»

Августу

Помнишь, в сороковой полденьУ песчаного домика по тебе литию мы пели?И вдруг притихли: этоОтстранённо, уверенноНечто о тебе и о нас кукушка заутверждала.Конечно, я далёк от мысли,Что это сам ты, лучащийся, лысый,Невидимый,Сухими лапками на деревянном кресте утвердившись,Нам подпевал!Нельзя верить в приметы.Но необходимо уметь читать знаки,Поскольку мы – не вне книги,Но в то же время – читатели, а не буквы.Это всё: кладбищенский полдень,Кадило, песок, венки, ветер,Пластмассовое время сороковин —Всего лишь миния на странице,А голос кукушки – смысл сноски.Да и прежде-то, Август,Посвящённые тебе текстыТак и были полны птиц! И сам тыДля всех своих близкихКак бывал пернат и психагогичен!И даже – вот теперь. Теперь-то – и большеВсего: одинаковые обмылки,Траченные миром сим, во Христе плотнея,Проявляясь, мы обретаем свою разность,Медленно, так сказать, меняемПросопон на ипостась (прости: сноваПишу барочно, как образованец! —По-птичьи, как ты теперь, я ещё не научился).«Полёт и встреча; всё выше!»В том месте, где в свете нет тьмы, но нет и скуки,Лоно Авраамово, верю, полно трепета и крыльев,И жизнь поёт на всех щебетах мира.

Послания на открытках

А. И.

1

Вот – аспидный Питер, серебряная Нева.Вот – статуи, стынущие мосты.С глянцевой лицевой – крылья златые льва,С шершавой изнанки – ты.Шариковой ручки привет!Скромен, как март,Сухощав, как бодлеровский поэт,Священник или солдат;Голосом, как пробежка на НевыЛьду серобездонном,Тонко глухим, как трещина вФарфоре коллекционном,ЕкклезиастМелочей, смут, суеты,Предметов, по Кузмину, вполупоказ —Кунсткамерный ты.

2

Зима, норвежки, пустыня льда,Скольжение по льдуС другом, что никогдаНе удержим на ходу.Голос по касательной, почти не о том;Звукожест, скуп, тих,О том, что аутизм – смерть подо льдомНадвое распадающихся двоих.Антисюжет, разлом, неуверенная рука —Не о том, не то;Ледяная стружка из-под конькаЗавернулась вокруг ничто.Да, если зерно не умрёт —Не принесёт плода.Конькобежец не вынырнет, если не нырнёт,Асфиксии не скажет «да».Только утонувшего хватятся среди этой зимыИ подымут со дна,И это будет смерть аутизма, крушение льда, тьмы,Пасха. Весна.

3

Письмо – роман, жанр, коему не одерридеть.Нет такого места «нигде», только – «здесь».Роман – не дискурс как стиль, заметь,Роман – мы сами и есть.Мы сами – слова утраты, которые Себе кричитВзыскующий любви Бог.Мы – не морзянка, исчезающая в ночи,Мы – диалог.Заканчиваю. Прости! Не взыщи за многословный ответ,От которого (подпись, дата, прощай)Ещё серее, поди, твой невский рассвет,Стылее чай.

Михаилу Гаспарову

1

Жёлтый, книжный, облетает —Пястью лет – с осины лист.В ветре свиста не хватает:Умер честный атеист.Внепартиен, необузен,Густоперчен, как центон,Тих, классичен, русск, внеруссен,По-еврейски умер он.И воскрес, весьма встревожен:Там, средь света и весны,Вдруг узнал, что в Царстве БожьемПереводы не нужны;Что единым, птичье-смычным,Светозарным языкомХоры ангелов синичьиРаспевают там о Том,Кто – не То, а Тот, КоторыйЕсть Искомый, Вся Всего,Переводами из ФораИ латынью пел Кого;И воспрял к сраженью снова(С Милым – рай и в неглиже!)Фехтовальщик Бога-Слова:Запись, выписка, туше.

2

У кого это (спросите – найдёте):Слово стало не текстом, но плотью(Прочитано в плотном тексте) – пальцем в небо!Текст и есть плоть (хлеба);Вот во плоти вероятностная тема:Внутри текста мы – энтимема:Раз в слезах, как в лучах, утром мое лицо,И в руке подрагивает копьецо,В восковой бочок просфоры наставленное упруго —Значит, вечной будет весна старшего, светлого друга!Логика вероятного, лошадка конникаАристотеля, скрытого платоника,Риторика вечности сей,Которую вам уж давно проиллюстрировал Алексей, —Беседуя по солнечным гравиям райского сада,Куда и мне бы, неучу, надо, —Полюбоваться на вас, подслушать издалека(При служении Ангелов) – а покаСлёзы, читают часы, частицы и вечная память,Чаша лучится гравированными боками,Хлеб и вино как животворящий Текст(Чтущий да ест!),Имя ваше, на белом камне, вплетено в акростих,И свет танцует, обнимает пылинки, не впитывая их.

На полях заметок В. В. Бибихина об А. Ф. Лосеве, изд. 2004 г

1

«Между прочим, у Гомера есть девять пониманий смерти» – и ниже, до конца с. 199

Казачья кровь, в кристальныйГеттингенский сосуд влита!Эак на Радаманта кивает,Миносу и тому не разобраться.Такие идей сонмы!(Скандал в тёмном семействе:Что обретают тени,Вкушая жертвенную идею? —Память о глубокогрядущем!)В аиде – жилищный кризис,И так и живёшь в библиотеке(Дом, в сиреневое окрашен,По сю сторону Ахеронта,Вывеска: «Свято-Эдемское подворье»).

2

«…распоряжался телом так, прямо» – с. 296

Так ум душонку в бой ведёт,Влечёт на крест, на эшафотОслизлой мзглы вопящий клуб,Анимулу – бичом вперёд;А сердце в мясо поддаёт(До фени телу) туп да туп.Июльский взламывая лёд,Взмывает символ и цветёт!(Хоть ворон вечен: «Невер, Марр!» —Но Прокла кто переведёт?)На крышку гроба сыпанётГудящей глины заступ, груб,В капусту квасит кости гнёт —Но нус горит, и обожжётСошедшихся умастить труп,И персть удобрит тучный жар.
На страницу:
1 из 2