Полная версия
Запасный выход
Это самый настоящий кедровый стланик! – узнавал я на Камчатке кедровый стланик, которого до этого никогда не видел в глаза. Самый настоящий, я его вижу воочию, я пробираюсь сквозь него, значит, я и сам настоящий! А вот они, дорогие мои кета и голец, чир и таймень, подтверждающие мое существование во взрослой жизни! Я их ловлю и ем. Долгожданная чукотская тундра, которую я давно уже полюбил, старые знакомцы – полуостров Святой Нос и мыс Покойники на Байкале!
Лошади, которых я встречал в своей жизни, несомненно воплощали в себе соединение реального и вычитанного, как будто состояли не только из костей и мяса, но отчасти из букв, потертых обложек «Библиотеки приключений» и малинового варенья, пачкающего страницы любимых книг.
На отдаленном кордоне заповедника, куда я устроился работать, мне выдали мою первую лошадь – Саврасого. Дряхлого низенького мерина с лосиным горбом и необыкновенно короткой мордой, которая делала его похожим на лошадь Пржевальского. Хребет напоминал веревку, сильно прогнувшуюся под тяжестью желтой шкуры. Ноги держали Саврасого нетвердо, особенно на людях. При виде овса он начинал размахивать головой вправо-влево, и по сторонам летели длинные ниточки слюны.
В этом коне отчетливо проступал знакомый всем «беарнский мерин лет двенадцати, а то и четырнадцати от роду, желтовато-рыжей масти, с облезлым хвостом и опухшими бабками», который довез д’Артаньяна от гасконского городка Тарба до Сент-Антуанских ворот Парижа, только Саврасый был вдвое старше. Моя первая лошадь пришла ко мне из самой настоящей взрослой жизни, реальность и вычитанность содержались в нем в идеальных пропорциях, но я стыдился его. Мои ноги свисали низко под пузом Саврасого и цеплялись при езде за камни и пеньки на обочинах троп. Хотелось, чтобы взрослая жизнь была краше.
Ситуацию исправил отец, приехавший посмотреть, как я устроился. Он выслушал жалобы, посмотрел на меня, на Саврасого, потрепал его по шее, приобнял короткую покорную морду и сказал:
– Он не виноват в том, что он такой.
Запоминающиеся родительские фразы, сказанные в нужный момент, – это просто кино. Здесь литература уступает место кинематографу. Камера едет мимо романтически оттопыренных ушей молодого человека и наезжает на любящие, мудрые, чуть печальные глаза отца. Долгий взгляд. А потом актер, играющий родителя, допустим, это будет Морган Фримен, негромко и проникновенно говорит важную родительскую фразу. Нет, мой отец, конечно, не был чернокожим или хотя бы кудрявым, просто пожилой Фримен идеально подходит для этой роли.
Мне помогла эта несколько нескладная, но вовремя сказанная фраза. Я стал терпимее принимать несовершенства моего коня и относиться к нему более дружественно. Но теперь, когда я таким же долгим, чуть усталым и любящим взглядом смотрю на воинственно оттопырившиеся уши своего сына, то думаю, что отцовская мудрость была предназначена вовсе не мне, а подрагивающему нижней губой Саврасому. «Он не виноват в том, что он такой» – это он говорил обо мне.
Я недолго ездил на моем первом коне – с октября и до выпадения глубокого снега. Несколько раз мы сходили с ним в тайгу, он чудил и учил меня разным лошадиным хитростям, направленным на то, чтобы увильнуть от работы, боли и прочих неприятностей. А потом мы его отпустили. В хомуте он не ходил, дрова и сено мы возили на Серке. Саврасый вместе с другими конями, не занятыми работой, пасся там, где можно было добывать из-под снега траву.
В самые морозы в конце января у него замерз детородный орган. Шура Карабашева, пасшая совхозный скот по соседству, сказала об этом лесничему, но тот еще три дня ждал, пока я вернусь из тайги. Конь ходил вокруг кордона, и вывалившийся распухший член, похожий на бутылку из-под шампанского, болтался у него под брюхом.
Я завел его в денник. Долго отогревал замороженную часть тряпками, смоченными в теплой воде. Наконец конь впервые за много дней помочился. Я глядел ему в глаз и слушал долгий, глубокий стон удовлетворения. Он не мог втянуть член внутрь и удерживать его там, поэтому следующие несколько дней мне приходилось вправлять его вручную и приматывать старыми штанами и веревками.
Через неделю он смог, помочившись, втащить его обратно самостоятельно и удержать. Это был хороший день. Тут уже не до игр с реальностью или выдумкой, тут просто радуешься, когда большое бессловесное животное поправляется.
Саврасый успешно проводил ту морозную зиму, встретил весну, дожил до первой зеленой травы, но этот рубеж уже не осилил. Утром в апреле я обнаружил его на полу денника. Он еще ворочал глазом, дышал, а когда лесничий перерезал ему горло, кровь выходила удивительно долго и медленно.
Весной я пересел на Воронка, который эстетически меня вполне устраивал. Ничего нет лучше, чем спускаться из тайги верхом, наблюдая, как минуешь границу, где снег сменяется дождем. Эта граница хорошо видна на склонах гор, выше – бело-пестрое, ниже – черно-пестрое, а возле кордона уже зелено-пестрое. Ты тяжелый и неповоротливый от мокрой одежды, от телогрейки, плаща и болотников, а снова приехавший повидаться отец выходит на крыльцо в одной рубашке и смотрит, как ты рысью трюхнишь к дому.
Древние курганы кочевников там наверху, черные облака над заснеженными пиками гор, а потом вдруг пронзительное солнце, от которого лицо становится цвета кирпича. Ты как будто не спустился за два дня через Калбак-Кайю и Кёк-Коль с просторного высокогорья, а выехал на своей лошади прямо со страниц какого-нибудь романа.
А потом, когда уже не было ни отца, ни Саврасого, ни Воронка, я ездил на Пыштаке, Айгыре, Малыше, Кулате. Еще на каких-то казенных конях, имен которых не помню, имена и масти начинают смешиваться в памяти. Лошади становятся одной из составляющих твоей реальности, ты даже не заглядываешь им в глаза, просто ловишь, седлаешь, едешь, понукаешь, бьешь, расседлываешь, косишь им летом сено, возишь на них продукты, поишь, кормишь или привязываешь на поляне во время ночевки в тайге и утром, подняв голову, видишь прекрасную поляну с пасущимися лошадьми и склоны гор. Ты привыкаешь к восприятию пространства в ритме конского шага.
А потом ты уезжаешь с Алтая обратно в свою Москву, и лошади уходят из твоей жизни вместе с остатками подростковых переживаний.
* * *Несколько дней я выравнивал землю и заливал бетонные столбушки – корни моей постройки, уходящие в землю. Затем на эти устои легла нижняя обвязка из толстого бруса, затем вверх поднялись угловые столбы, удерживаемые в вертикальном состоянии укосинами, еще с десяток столбов добавился между ними, и на этих столбах утвердилась верхняя обвязка.
Потом сверху легли стропила – поставленные на ребро доски-пятидесятки, – на них приколотилась тесовая обрешетка. Все это время с места на место таскались высокие козлы и скамеечка, утверждались на земле, шатались на неровной почве, под ноги козел подкладывались щепочки и обрезки теса. Я забирался на скамеечку, со скамеечки на козлы, с трясущихся козел на верхушку своего сооружения, которое представляло собой пока что только каркас или скелет здания. Эскиз, начерченный сосновым золотом на фоне синего неба. Потом я осторожно располагался наверху, придвигал к себе баночку с гвоздями, подтягивал тесину, отмечал место, куда ее нужно приколотить, и ронял вниз молоток.
Опять ложился животом на край обрешетки, нашаривал носком ноги козлы, медленно спускал вторую ногу, затем уже бодрее спускался на скамеечку, затем на землю, нагибался за молотком, опять скамеечка, опять неверные козлы, одна нога, вторая нога, четвереньки, тесинка укладывается на нужное место, и молоток весело стучит по шляпке гвоздя.
Как такое сладкое занятие может не нравится моему подростку? Или надо быть немного аутистом, чтобы радоваться всему этому? Встать на почти законченную обрешетку – и с высоты трех метров кажется, что окружающее пространство, как бы это сказать, распахивается перед тобой. Тут и правда ничего не поделаешь, – оно и в самом деле прямо-таки распахивается по сравнению с тем, когда глядишь на него с земли. А легкая дрожь не обшитого еще досками каркаса под ногами добавляет распахивания и разбегания перед глазами. Это происходит, когда оглядываешься вокруг с высоты воздвигнутой тобой постройки, и это чудесное зрелище.
Ну, если очень хочется избежать штампов, то можно сказать, что пространство не распахивается, а раскручивается перед глазами, как огромный рулон рубероида, но только рубероид черного цвета, а окружающее пространство уже зеленеет, и в целом это сравнение плохо работает.
21 мая мне привезли с Липецкого завода кровельное железо, и 25 мая я стал крыть крышу.
30 мая полдня отмечал лайками поздравления, которые получил в соцсетях на день рождения.
БэкграундПсихотерапия и переработка пространстваНу вот и прошли три весенних месяца от предвесеннего томления и отчаянных мартовских снегопадов до огородной суеты, комаров и моего дня рождения. Они уместились в полтора авторских листа, так что это произведение современного искусства уже достаточно долго испытывает читательское терпение.
Хотя художественную, а уж тем более ту литературу, в которой ни на грамм не содержится вымысла, часто не относят к классу искусств, даже говорят: «в области литературы и искусства», мы, конечно, понимаем, что перед нами не что иное, как современное искусство в чистом виде.
Кто сможет усомниться, что это самый настоящий текстовой арт-объект? Инсталляция, составленная из уже продуманных и утративших свежесть мыслей, из выветрившихся запахов различной древесины, физической работы, бытовых фраз, интернет-впечатлений, воспоминаний прошлого, которые от времени слежались, ферментировались, утратили документальность и стали скорее былями, чем событиями из жизни.
Пишут, что в 2001 году уборщик лондонской галереи «Айсторм» по ошибке сложил в мусорные пакеты инсталляцию известного художника Дэмьена Хёрста. Недопитый бокал, пепельница, набитая окурками, непромытые кисти, тюбики с краской, пустая пивная бутылка, ножницы, моток ниток, одноразовые палочки от фастфудной лапши. То, что остается от творящего и перекусывающего за работой современного художника. Этот Эммануэль Асаре, уборщик, мог бы в пустой, безлюдной галерее помедитировать или хотя бы помастурбировать на следы присутствия художника, мог бы взять в руку кисть, а в зубы сигарету творца и расхаживать, возбужденный, по безлюдной галерее. Мог бы переставить все предметы по своему усмотрению и любоваться своим собственным творческим беспорядком. Ведь танцуют же некоторые люди в лифте, когда твердо уверены в том, что их никто не увидит.
Не стесняйся, Эммануэль! Там еще осталось что-то в бокале, там еще есть краска в тюбиках. Давай, допей бокал художника, достань из пачки и закури оставленную там последнюю сигарету, размажь по стенам краску, спрячь и унеси домой одноразовые палочки от лапши «Вок», они помогут тебе! Ты тоже сможешь украшать платиновые черепа бриллиантами, топить акул, овец, коров и телят в формальдегиде, делать аппликации из крыльев бабочек и выставлять все это в лондонских галереях и на биеннале в Венеции. Разозленные защитники животных не пропустят ни одной твоей выставки, критики самоутвердятся за твой счет, галеристы разбогатеют.
Но уборщик Эммануэль отказывается от этого полета. Более того, не разобравшись, что перед ним готовая инсталляция, он педантично зачищает пространство от следов художника, пакует творческий беспорядок в черные мешки и уходит отдыхать. Боже мой, как он собирается отдыхать, как он собирается влачить свой досуг, когда отказался от столького!
Так не будем же уподобляться бедному Эммануэлю Асаре, не будем паковать предыдущие полтора авторских листа и сколько-то последующих в мусорные пакеты. И если терпение читать это произведение уже на исходе, то позовем на помощь старину Оссиана Уорда, вспомним его советы по восприятию современного искусства, воспользуемся алгоритмом, зашифрованном в его выспреннем акрониме ТАБУЛА.
Первое, как мы знаем, – терпение.
Будьте же терпеливы. Я сам не знаю, чем закончится эта повесть.
Второе – ассоциации.
С ассоциациями я никак не смогу помочь, дело это очень тонкое, интимное. Тут слишком легко влезть к человеку в механизм его восприятия со своим свиным рылом и испортить ему все удовольствие. Причинить, так сказать, добро. Послушал ты какие-нибудь стихи, они тебе зашли, ты уже чувствуешь, что они хороши, ты уже нашел в них перекличку с творчеством Тимати или Басты, ну или ощутил некий отсыл к офигеннейшему Попу Смоуку, а тут кто-то влезает грязными лапами тебе в душу и говорит что-то о Батюшкове или Малларме. Или наоборот.
Это может полностью сбить человека с толку. Ассоциируйте сами.
Но вот после ассоциаций идет рекомендация обратить внимание на бэкграунд. И тут я вполне смогу оказать помощь.
В моей инсталляции как будто не хватает жизни, реальности. Здесь слишком мало того, что могло бы вызвать ясные и простые эмоции или радость узнавания. Печки, сугробы, тракторные тележки или замерзшие детородные органы коней далеки от реальности, огород или деревья за окошком – это не жизнь, а какое-то доживание. Фраза «нравится ли вам запах свежих сосновых досок?» или фраза «нравится ли вам Брамс?» могут лишь отпугнуть.
Как будто настоящая жизнь, яростные всплески того важного, что делает нас людьми – адреналина, норадреналина, фенилэтиламина, окситоцина, дофамина, серотонина, – схлынули, и на мокром песке остались лишь обломки ракушек и ленты морской капусты. Или в нашем случае – жерди, гвозди, тес и кукование кукушек.
Ни движения народных масс, ни героизма, ни бабочек в животе, ни холодка измен, ни сладких пяточек твоего младенца, ни сладкой социальной несправедливости, ни пьяной безвыходности, ни узнаваемых офисных будней с окружающими бездарностями, козлом-начальником и бильд-редактором Алиной в коротком платьице. У Хёрста хоть пустая пивная бутылка на столе художника осталась, а тут – совсем ничего.
Сказки обычно заканчиваются свадьбой, а тут все только начинается спустя двадцать с лишним лет после свадьбы и десять с лишним лет после обретения своего настоящего дома.
А ведь было, было это клейкое вещество жизни, эта настоящая реальность.
Может быть, радость узнавания возникнет, если рассказать, как я ходил к психотерапевту? Ведь многие из нас ходили к психотерапевту, это довольно модное и полезное вложение средств, сил и времени.
Расскажу, как я когда-то ходил к Леону.
* * *– Ну ладно, а попробуй сказать такую фразу: «Я – крутой…» – начинает Леон и задумывается. – Нет, лучше: «Я – настоящий мужчина». И побудь в этой фразе, присмотрись к ощущениям.
Я опускаю голову, лицо наливается кровью – наверное, покраснел. Готовлюсь сказать эту фразу.
Ну а почему бы и не сказать? Тратишь на все это время, деньги, значит, нужно говорить и потом, как тебе сказано, старательно прислушиваться к ощущениям. Я так понимаю.
Я хожу к психотерапевту. Исправно хожу раз в неделю, не забываю о встречах с ним, подобно некоторым клиентам, и не опаздываю. Моя аккуратность, вероятно, говорит о том, что я не испытываю… Не знаю точно, о чем она говорит, но, если бы я забывал о назначенном времени или постоянно опаздывал, это говорило бы о моем внутреннем нежелании и сопротивлении. Кажется, так.
Или не так. С этой психотерапией мутно все. Может, моя пунктуальность и отсутствие сопротивления – это тоже не очень хорошо. Может, это как выученная беспомощность у лошадей? Ведь можно же тряхнуть гривой, вспомнить, что в тебе полтонны, а в человеке от силы – центнер, поверить в свои силы и в лошадиный день Флора и Лавра долбануть копытом в лоб психотерапевту, решив, что ты и без него проживешь. Живут же одичавшие лошади где-то в Нормандии и на озере Маныч в Ростовской области.
Нет, вместо этого хожу и хожу к Леону, все больше и больше занимаюсь самокопанием, можно даже сказать, закапываюсь в себя. Напоминаю себе ребенка, оставшегося впервые ночевать в пустой квартире, – все шорохи и скрипы, до этого неразличимые, неважные, начинают быть слышимыми. Блики света на потолке, тени на стене, стук собственного сердца, тарахтение холодильника на кухне – все эти мелочи становятся заметными, важными и истолковываются. И хочется, чтобы быстрее закончилась ночь, начался нормальный бездумный день, началась обычная жизнь. Или мама с папой вернулись быстрее из гостей.
Вот и мне хочется нормальной, бездумной жизни без интроектов, проекций и треугольников зависимостей. Хотя Леон – хороший психотерапевт, мне он нравится. И терапия – это тоже, в принципе, хорошо. Это, я бы сказал, просто необходимо. Я бы даже ввел поголовный и обязательный для всех курс личной терапии в течение пары-тройки лет, да еще с последующим ретритом в каком-нибудь буддистском монастыре в Тибете для закрепления пройденного материала. Люди, возможно, стали бы реже бить своих домашних, выкидывать мусор из окон автомобилей, мочиться в подъезде, голосовать за бессменную власть и делать другие странные и необъяснимые вещи. Отдай долг Родине, пройди курс терапии!
Ну хорошо, пусть непоголовный и необязательный. Пусть проработанных на терапии людей, тех, кто сумел избавиться от обид, зависимого поведения, да просто даже непьющих алкоголиков, пусть их ждут налоговые льготы и ежегодная бесплатная путевка на море. Это была бы настоящая культурная революция.
А пока проработанных не начинают поощрять и ставить в пример, психотерапия – палка о двух концах, ибо во многой осознанности много печали и брезгливости к непроработанным. И чтобы достигнуть уровня бодхисаттвы и осознанно любить людей, тут надо, наверное, все свои жизни положить в нескольких перерождениях на эту самую психотерапию.
В общем, хорошее дело, но невозможно построить царство божие в одном, отдельно взятом индивидууме.
Поэтому никого не агитирую, даже и не распространяюсь особо, что хожу к психотерапевту. Просто по четвергам беру на работу пару чистых носков, чтобы вечером разуться у Леона в прихожей, сразу пройти в туалет и переодеть там носки перед началом терапии.
Если этого не делать, то весь час буду ощущать, как пахнут мои ноги после целого рабочего дня, проведенного в офисе в ботинках. А если делать, то каждый раз испытываю небольшое унижение, запершись в ванной и физиологично, как-то по-женски шурша там полиэтиленовым пакетиком. Потом выхожу в прихожую и прячу этот пакетик с влажными вонючими карасями себе в рюкзак.
Да и просто сидеть напротив Леона, чувствовать себя клиентом – это не способствует повышению самооценки.
– Мы отлично молчим! – прерывает Леон мои раздумья.
Я с неохотой отрываю взгляд от пола перед собой – последние пять минут занимался тем, что направлял свои ступни в свежих черных носках то параллельно, то перпендикулярно паркетинам на полу и, наблюдая за этими перемещениями, смутно размышлял. Ну хоть краска ушла с лица от этих размышлений.
Последнее, что я успеваю сделать, прежде чем вернуться к Леону, – закончить с утопическими мечтами о городах солнца, в которых поощряют осознанных людей, и удивиться тому, почему в реальности наше государство не разгонит всех этих психотерапевтов и анонимных алкоголиков, впаяв для профилактики каждому по «двушечке»? Особенно бросившим пить алкоголикам: они, по-моему, абсолютно бесполезны для государства, даже, можно сказать, вредны. Справившийся с зависимостью человек, пожалуй, делается слишком независимым.
– Это здорово – вот так посидеть, помолчать. Иногда это действительно полезно. У нас осталось… – Леон смотрит на часы на стене, которые мне тоже отлично видны, – осталось чуть меньше пятнадцати минут, можно договориться и действительно провести их в таком комфортном молчании, если ты хочешь.
У Леона, как всегда, вид удовлетворенного жизнью человека, который бодр, который радуется самому себе и всему, что происходит вокруг него. Которому его удовлетворенность жизнью не мешает испытывать веселый интерес к окружающему и окружающим.
Соглашусь посидеть в тишине – он проведет оставшееся время с присущим ему удовольствием и интересом, увлеченно уткнувшись в планшет, что-то выстукивая там пальцем и улыбаясь. И его уверенный пофигизм не позволит мне даже разозлиться на него. Он, типа, такой. Что с него взять, если ему хорошо и интересно жить вне зависимости от того, идет работа с клиентом или не идет.
– Ладно, давай дальше работать, – отвечаю я.
– Давай. Помнишь, на чем мы остановились?
– Помню. Мы остановились на том, что ты предложил мне произнести фразу «Я настоящий мужчина» и прислушаться к ощущениям.
– Но ты пока так и не произнес. Тебе что-то мешает это сделать?
– Конечно мешает.
– Что мешает?
Я тоже взглядываю на настенные часы. Рядом с креслом Леона стоят еще и высокие напольные часы, они тихо отсчитывают время в собственном деревянном шкафчике со стеклянной дверью. У них плохо читаемый циферблат, а маятник оканчивается огромным желтым латунным диском. Часы медленно шевелят этим полированным диском, когда я гляжу на них.
На журнальном столике передо мной, рядом с коробкой с бумажными салфетками (для тех, кто плачет и сморкается в минуты инсайтов и осознаний), стоит еще маленький будильник. Все циферблаты показывают, что я не уложусь в оставшееся время, если возьмусь рассказывать, почему произнесение этой фразы вызывает у меня затруднения.
Ведь если даже говорить коротко, если отбросить моих простодушных прадедушек и прабабушек, послушно ходивших за сохой, если даже отсечь деятельных бабушек с дедушками, которые намутили немало и снабдили потомков интересными былями и добытой в центре Москвы жилплощадью, если отвечать коротко и по существу, то это, наверное, займет несколько дней с перерывами на еду и краткий сон. Я превращусь в первобытного сказителя, мою повесть хорошо бы сопровождать треньканьем на каком-нибудь двухструнном инструменте и горловым пением. Или еще такие рассказы возможны в дороге – в поезде у темного окошка с плывущими в нем далекими огоньками, если ехать через всю страну ну или через полстраны с подходящими попутчиками – бесплатными слушателями, в отличие от психотерапевта.
Мне кажется, если совсем ужаться и говорить коротко, то можно было бы начать с майских событий во Франции в 68-м году, с этой попытки изменить мир, выйдя сообща на улицы. С этой романтической революции, сгнившей еще до своего начала, с этого яркого и грустного события, ощутимым результатом которого всего лишь стало то, что Франция «за неделю перешла от серых брюк к лиловым». Меньше чем через год моего отца, доцента на кафедре процессов и аппаратов химической технологии, послали туда на стажировку. И, вернувшись, он зачал меня.
Отец просто родился для таких романтических революций, он был чудесный советский мачо поколения Высоцкого и Визбора. Азартно двигал науку, жил в полную силу, хорошо дрался, ходил в туристические походы, состоял в партии, возился с аспирантами, как с родными детьми, и верил в людей. Но, видно, надышался там, в этой просравшей свою революцию Франции, ароматом пораженчества и печали. И сам не заметил, как надышался. Вернулся домой и сразу зачал меня.
Помню, что отец частенько хватался за голову и спрашивал маму: почему у них, у нормальных родителей, вдруг растет дурачок?
Затем в рассказе мне стоило бы перейти к затянувшемуся моему детству. Это, как я уже рассказывал, было лучшее детство в лучшем для детства месте. Я рос в полной семье в большом парнике. Или, если кому-то нравится, можно назвать это время и место не парником, а теплицей или оранжереей. В ней поддерживалась одинаковая температура, в ней не было ни Бога, ни выбора, ни других неприятных вещей, которые могут навредить всходам или нежным орхидеям. Тишина, неизменность температуры и правил, искусственная подсветка. В таких условиях даже пораженческие и слабые здоровьем дети (такие как я) хорошо подрастают. Но не успело мое детство толком закончиться, как парник снесли и взрослеть пришлось заново – уже на незащищенном грунте, в новой стране и по новым правилам и понятиям. Это, пожалуй, можно назвать «травмой развития».
Интересная же, в принципе, история. Согласитесь, что интересная. Если ее рассказать несколько раз подряд, припоминая новые и новые детали, подыскивая удачные сравнения, подключая коротенькие рассказы о прочитанных книгах и встреченных людях, которые оказали на меня влияние или судьба которых показалась мне интересной и показательной, то вполне можно разобраться в том, почему мне так трудно произнести эту дурацкую фразу. И, разбираясь, заодно получить удовольствие от рассказа, от того, как собственная жизнь становится поучительной историей. И слушать, мне кажется, интересно такие истории. Я вот, например, люблю слушать стариков, когда они погружаются в воспоминания. Если они хорошо рассказывают, то есть если у них получается задать удачный ритм и придерживаться его, то меня начинает клонить в какой-то полусон, не мешающий, а, наоборот, способствующий восприятию рассказа, в медитативное такое состояние. И в левом ухе периодически тренькает какой-то звоночек от уюта и удовольствия.