Полная версия
Судьба, значит…
– Громыко? – удивился генерал. – Родом откуда?
– Из Гомельской области, товарищ генерал.
– Понятно! – протянул удовлетворенно Говоров.
– У нас полдеревни Громык, – продолжил, польщенный генеральским вниманием Димка.
Говоров улыбнулся:
– А скажите, ефрейтор Громыко, вам как радисту, какие сигналы легче принимать: низкие или высокие?
– Низкие, товарищ генерал.
– Почему?
– Не знаю, товарищ генерал.
И Говоров прочитал ему, да и всем, кто был рядом, целую лекцию о физиологии уха.
«Умный такой!» – с восторгом потом отзывался о генерале Димка.
И еще Говорову приглянулся Ляликов: выглядел тот уж очень юно – совсем ребенок. Говоров почему-то поинтересовался его портянками: чистые, мол, не рваные? Ляликов, огненно смутился:
– Никак нет, товарищ генерал, не рваные!
– Ну-ка снимите сапог.
– Какой, товарищ, генерал?
– Любой.
Честно, неловко было смотреть, как Ляликов, прыгая на одной ноге, снимал сапог с другой.
– Он еще б кальсоны проверил, – съехидничал кто-то в нашей, сержантской шеренге, наблюдая за происходящим.
– Они уж точно без завязок. Или – с одной.
– Еще и в столовую зайдет – солдатских щей похлебать.
– Показуха все это.
– А то не знаешь. Забыл, как дерном газоны у штаба устилали…
Говоров, видимо, удовлетворенный состоянием портянок Ляликова, двинулся дальше.
А дальше было еще прикольнее. Кто-то из молодых солдат пожаловался, что вот уже полгода не слышит трансляции Гимна Советского Союза. А и вправду, как ее услышать? Здесь шесть утра (подъем), в Москве – восемь, гимн отзвучал. У нас – отбой (десять вечера), в Москве – полночь, гимн опять отзвучал. Генерал задумался. Велел подать ему завклубом. Тот мигом подскочил на своих неслышных сапожках.
– В общем, так, – приказал ему Говоров, – трижды в неделю приглашайте рядового (назвал фамилию) в кинорубку и «крутите» ему гимн.
Анекдот, да и только! Хотя, должен сказать, эпизод тот не остался не замеченным, и гимн СССР в полку стал звучать чаще: по всем торжественным случаям и поводам.
А генерал уже направляется к нам, сержантам. Мы с Красненко стояли рядом, и вопрос у нас был один: отпустят ли поступать в вуз?
Дело в том, что накануне мы с ним окончили курсы офицеров запаса, что давало нам право на поступление в вуз и, следовательно, на досрочное (на три-четыре месяца раньше) отбытие в Союз. Чем не счастье! Даже если не поступим, дослуживать будем в ближайшем тамошнем гарнизоне. А это, считай, уже дома! Но ходили слухи, что отпускать срочников из-за границы для поступления в вузы больше не будут. Так ли это?
С Красненко мы договорились: к кому первому из нас подойдет генерал, тот и обратится к нему с вопросом. Говоров остановился напротив меня. Я, естественно:
– Начальник радиостанции, гвардии старший сержант… – и смотрю ему в глаза. Он тоже смотрит мне в глаза, что меня немало удивило: обычно офицеры при приеме рапорта или доклада смотрят куда-то мимо.
– Какой радиостанции? – спрашивает он.
– Эр-112-й, тропосферной, товарищ генерал.
Он повернулся к стоящему рядом начальнику связи армии Сидоркину.
– Таких станций две, – пояснил тот. – Одна в Вюнсдорфе, в штабе Группы[9], другая здесь, в полку связи. Это совершенно новые станции, на двух машинах.
– Ну и как станция, надежная? – снова обращается ко мне генерал.
– Надежная, товарищ генерал.
Не стану же я рассказывать ему, как мы намучились с ней. И кому там, наверху пришло в голову использовать ее как передвижной вариант? Абсолютно стационарный. Только на разворачивание антенны (подъем огромного дюралевого куба на 12-ме-тровую высоту) требовалось по нормативам двенадцать часов. И столько же – на сворачивание. Два-три раза повозились мы с ней, и начальство сказало: «Хватит! Переходите на резервную». Слава богу, была и такая, телескопическая антенна. И оказалась она ничуть не хуже (по дальности связи) дюралевого куба. К тому же с ней можно было работать в движении.
– С кем держите связь?
– С узлом связи Группы, с армейскими частями и соединениями, с батальоном связи армии ГДР… – А у самого одна мысль: как бы перейти к нашему с Красненко вопросу.
– Это хорошо! – одобрительно заметил генерал. – Письма домой пишите?
– Так точно! – товарищ генерал.
– Последний раз, когда написали?
– Неделю назад, товарищ генерал, – соврал я.
Он проницательно посмотрел на меня: конечно же, не поверил. Да и знал наверняка, что на последнем году службы солдаты редко пишут письма – домой, друзьям. Все мысли о дембеле[10].
– Товарищ генерал, разрешите вопрос.
– Вопрос? Пожалуйста!
Я объяснил ему суть нашей с Красненко ситуации. Он некоторое время помолчал:
– Да, практика такая прекращена. Есть приказ министра обороны…
Тут же к нему приблизился кто-то из свиты:
– Приказ номер… Запретить направление военнослужащих срочной службы из частей, дислоцирующихся за пределами Советского Союза, для поступления в высшие учебные заведения…
Прозвучало как приговор. Вот она, правда! Значит, от нас с Красненко скрывали ее. Почему? Зачем? И что в таком случае я должен был ответить генералу? «Так точно»! «Понял!»
Я промолчал, чувствуя, как сердце словно провалилось. Такое же состояние наверняка было и у Сашки Красненко.
– А то, что окончили курсы офицеров запаса, – продолжал генерал, – молодцы! Стране нужны офицеры. – И пошел дальше.
Свита двинулась за ним.
Я взглянул на Сашку. Обычно краснощекий, он был белее мела:
– Кинули нас, Колька! А как уговаривали! «Окончите курсы, поедете поступать…»
– Д-а-а. Обидно.
И я понял, нутром, кожей почуял, что служба моя отныне закончилась. Да, я еще могу по привычной команде «Подъем!» вставать, есть, пить, забрасывать калаш за спину, долбить морзянку, но это уже будет не служба. Так, отбываловка. Мама, я хочу домой!..
«Прибыть на КПП!»Армия без розыгрышей, приколов – не армия. Подшучивали, конечно, над новобранцами, дабы те скорее прониклись службой, загранкой.
Поступил к нам некий Маркин – маленький, щупленький, весь какой-то потерянный. Все у него не ладилось: ни физо (перекладину ох, как не любил, а «коня» вообще боялся), ни строевая – чем выше тянул ногу, тем более получалось вразвалку, ни стрельба. Не вышел из него и радист: что-то упустили отцы-командиры при его отборе или, как бы сейчас сказали, тестировании.
Вспоминаю, как у нас это было. Заходим в класс («А у нас – радиокласс!» – родился потом каламбур), рассаживаемся за столами, с любопытством взирая на привинченные к ним телеграфные ключи – видели их разве что в кино.
– Ну, что? – улыбается старший лейтенант Сысоев (фамилия его сразу запомнилась) – в новеньком, без единой складочки кителе, свежие звездочки на погонах, – будем учиться на радистов?
– Будем! – хватаемся за головки ключей.
– Э-э, – рановато! – сдерживает он наш порыв. – Сначала посмотрим, на что вы способны. – И стал по одному подзывать к себе и тыльной стороной указки что-то выстукивать на столе:
– Повторите!
Как могли, повторяли непонятную нам тарабарщину. Снова отстукивает, и снова нужно было повторить. И так три-четыре раза. И что-то записывает в тетрадку. Потом спрашивает:
– На каком-нибудь музыкальном инструменте играете?
Позднее я понял, к чему такой вопрос: радист все-таки должен обладать музыкальным слухом. В самом деле, не считать же эти самые точки, тире. Каждую зашифрованную букву, цифру «морзянки» нужно воспринимать нараспев, как мелодию. Например:
Цифра 1: дай по – це – ло – вать; точка, четыре тире (. – —).
Цифра 7: дай дай за – ку – рить; две точки, три тире (. – —).
Буква Л: лу – на ти ки; точка, тире, две точки (. —.) и т. д.
В общем, проверили нас, молодых, на точки-тире и на следующий день объявили: таких-то – в радисты, таких-то – в телеграфисты, а таких-то вообще – в линейщики. Линейщик (тяни кабель!) считалась самой не престижной связистской специальностью. Но и без линейщиков было не обойтись.
В линейщики Маркина и определили.
И вот сидим как-то после ужина в казарме – кто подворотничок подшивает, кто расслабившуюся пуговицу закрепляет, кто, притащив из каптерки дембельский чемодан (на втором году службы уже полагался таковой – большой фибровый с наклейками грудастых девиц внутри и видами городов – снаружи), в сотый, наверное, раз складывает-перекладывает содержимое.
– Шмоточники! – ехидничает ротный. – До дыр все протрете!
– Не протрем, товарищ капитан, – отвечали мы. – Подарки – дело святое.
Да, подарки готовили – родным, близким. Подарки-то заграничные и в некотором роде необычные, тем более на фоне товарного дефицита в Союзе. Поэтому всячески старались сберегать ежемесячные пятнадцать-тридцать марок (солдатские, сержантские), плюс десять-пятнадцать марок – за классность. А на что их еще было тратить? Вот с гарнизонным магазином и дружили…
Золотистая с бахромой скатерть – маме. (Вот она, эта скатерть! До сих пор, как новенькая.) Папка, темно-зеленая с резинками-застежками, извините за тавтологию – отцу, синяя гэдээровская «пионерская» рубашка – брату, прозрачный шарфик – племяннице. Набор многоцветных шариковых ручек (редкость тогда в Союзе), открытки, журналы с фривольными картинками…
Иногда, доставая чемоданы, показывали друг другу фотокарточки подружек, просто одноклассниц. Особенно любил хвалиться фотками своей девушки Пашка Ушаков. Присылала она фотки ему чуть ли не ежемесячно: большеглазая, нежный овал лица. Бывало, разложит их на кровати и приглашает полюбоваться своей зазнобушкой. Мы лишь вздыхали: «Да-а…» «Но дура такая! – продолжал самодовольный Ушаков. – Собрала мне посылку, уж не знаю, что там было. Сладости всякие. А посылку на почте не приняли. Нам же сюда, за границу, посылки оправлять запрещено. Она – к заведующей. В общем, унесла посылку домой. Вся в слезах. Дура такая!» – расхохотался.
Мы переглянулись: не смешно как-то…
И вдруг по селектору:
– Рядовой Маркин, срочно прибыть на КПП! Вас ждут родители.
Маркин замер. Глаза счастливо-испуганные. Вскочил и как был, без ремня, в расстегнутой гимнастерке – к выходу.
– Маркин, ты куда?
– Пусть пробежится, – хихикнул Соколов. Собственно, это он и подговорил дежурного по КПП сделать такое объявление. Тот, конечно, понимал, что за такое может влететь, но уж больно велик был соблазн разыграть молодого.
Проходит пять, десять, пятнадцать минут – Маркина нет. Наконец, является:
– Разыграли…
Продолжаем ржать:
– Маркин, неужели ты поверил, что родители – на КПП? Тут же Германия.
– Да нет… Ноги сами понесли. Потом все понял…
Шутка, конечно, грубоватая. Армия вообще штука грубая, чему тут удивляться? Грубы подъемы, караулы, груба шинель, груб казарменный быт, груба пища (рубон) – закалка тела и души. И все же, как не встрепенуться ей, душе, при словах «дом», «родители»? Это в Союзе солдатам – лафа. К ним и родители могли приехать, и посылку и денежку прислать (к празднику, ко дню рождения). Нам о таком и не мечталось. И увольнения у них как увольнения: кино, танцплощадка. Можно и подружку завести. Опять же на побывку съездить. А отсюда попробуй, выберись. «Слишком накладно!» – твердили нам командиры. – Зато вы экипированы лучше».
Да, сапоги у нас были яловые. У ребят в Союзе – кирза. И ремни у нас были кожаные, у них – кожзаменитель. Еще была у нас шерстянка, как называли мы полушерстяную гимнастерку – на холода. Вот и все наши преимущества. Право же, они меркли перед всем тем, чем были облагодетельствованы, другого слова не найти, ребята в Союзе. Не зря бытовала присказка: «Лучше ходить в кирзе, но в Союзе, чем прозябать в яловых сапогах в Германии»…
Но бывают же такие невезунчики – я все про Маркина. Как-то поутру объявили сначала, понятно, о форме одежды – № 1 (с голым торсом), потом – совсем неожиданное:
– После физзарядки – купание в озере.
– Наконец-то! – загудели мы.
А надо сказать, мы давно просили заменить утреннюю физзарядку, естественно, в теплое время года, купанием в озере. Тем более что располагалось оно совсем рядом, километрах в двух.
Непростое это озеро – Шведтзее – и не просто говорить о нем. Да, гладкое, да, спокойное – словно замерло. Зеленые берега впереди, зеленые берега справа, а налево, где чернеет скульптура (согбенная с обессилевшим ребенком на руках женщина), глядеть не хочется. То знак Равенсбрюка – бывшего концентрационного лагеря (чудовищней не придумать) для женщин и детей. За шесть лет, с 1939-го по 1945-й через него прошли около двухсот тысяч узниц – цыганок, евреек, полек, француженок, англичанок, бельгиек… Были там и русские женщины, в основном плененные – военврачи, медсестры, связистки.
Выше я упоминал немецкую фирму Сименс времен фашизма. В цехах ее, что были неподалеку, и использовали подневольный труд узниц – полуголодных, изможденных.
Рядом – крематорий с широкой трубой. Рассказывали, дно озера в этой его части до сих пор устлано пеплом сожженных. Страшное место, пусть это теперь и мемориальный комплекс. Не глядеть бы в его сторону!..
Прибегаем, сбрасываем сапоги, штаны и – с криками и визгами с мостков – в воду. И надо же было такому случиться: кто-то в прыжке угодил Маркину ногой в голову. Тот забарахтался, захлебнулся. Вытащили. Бледный, с дрожащими губами. О случившемся, естественно, доложили командиру полка.
– Всё! – сказал он. – Отныне никаких купаний.
Конечно же, купались: будучи в увольнении, просто отлучаясь в автопарк, от него до озера – рукой подать…
«Прибыть на КПП!..» Я уже не про Маркина, а о команде как таковой. Команда – обычная, селекторная: то дежурных по ротам к начальству вызовут, то срочно кто-то из офицеров или «макаронников» потребуется. И лишь однажды звучит она… Господи, какие слова! Вслушайтесь: «Отбывающим на Родину прибыть на КПП!»
Сердце замирает.
Но прежде должен был появиться приказ о демобилизации – приказ Министра обороны СССР. Надо сказать, появлялся такой (дембельский) приказ каждый год в одну и ту же дату: 3 сентября. Это было железным правилом Вооруженных Сил. Поэтому когда «старики» восклицали перед отбоем «До дембеля осталось… столько дней!», они твердо знал, что именно столько дней – ни больше и ни меньше…
«Отбывающим на Родину прибыть на КПП!»
Только не надо думать, что в казарме начиналось что-то невообразимое: крики, возгласы. Ничего подобного. Дембеля – серьезней серьезного и даже какие-то сосредоточенно-напряженные, словно все еще не верят в свершившееся. (А вдруг последует команда «Отставить!»?) Молча, деловито поднимают они свои чемоданы и, не спеша, направляются к выходу. Мы – следом. Нет, мы не завидуем им, мы просто радуемся за них. Отслужили свое ребята…
А накануне казарма практически не спала. Каждому хотелось чем-нибудь услужить дембелю: подшить подворотничок, китель отгладить, бляху отдраить, ту же «гармошку» на сапогах смастерить. Была тогда такая мода на дембельские сапоги: в гармошку. Были и мастера на сей счет. Делалось «гармошка» просто: с помощью раскаленного утюга. Ну, и еще нужны были сильные руки.
Старшина, понятно, будет ворчать, мол, утюг угробили. А то не понимает: дембель должен выглядеть с иголочки. Сам что ли не служил срочную? Кстати, о сапогах: новехонькие. Будто только со склада. На самом же деле выдали их еще полгода назад. Но так принято было у дембелей: донашивать старые, битые-перебитые, а новые держать уже до дому.
Не обходилось и без хохм. Был в роте старослужащий Полушкин. Рядовой. Даже до ефрейтора не дослужился. Так ему сами же «старики» втихаря нашили на погоны лычки младшего сержанта, пусть, дескать, покрасуется в деревне перед девчатами. Командиры только отводили глаза, усмехаясь…
Но вот дембеля построены у КПП (последнее их построение). Вот уже отзвучали напутственные слова командиров, благодарность за службу. Выдан сухой паек (до Союза добираться суток двое, не меньше).
– По машинам! – команда.
Неуклюжие объятия. Да просто барабанили друг друга по спине, пряча увлажненные глаза.
Вот они уже миновали КПП (в последний раз). Протяжный рев клаксона. Прощавайте!
Следующие – мы…
А Маркин, к нашему удивлению, оказался отличным стрелком. Когда выезжали на стрельбище, пусть и не так часто, как хотелось бы, в соседний мотострелковый полк, валил мишени одну за другой – лежа, с колена, на ходу. Как потом признавался, на гражданке не расставался с мелкашкой. Маркина хвалили, ставили в пример. А как-то на совместных с гэдээровским батальоном связи соревнованиях по стрельбе командир его вручил ему какой-то приз и спросил при этом, не сибирский ли он охотник.
– Нет, – отвечал Маркин. – Я из Ярославля.
– Ярославль, Ярославль! – закивали он, деля вид, что знает такой город.
Угощали нас наши гэдээровские коллеги сигаретами, кругленькими, с фильтром, а мы их – своими, махорочными.
– Гут, гут, – задыхаясь, кивали они.
Мы с ними – ровесники: по двадцать с хвостиком. И, значит, их и наши деды и отцы, по крайней мере, многие и многие из них бились в войну один против другого. А сегодня мы, внуки и дети их, рассевшись на пригорке, вместе раскуриваем сигареты…
А еще был случай…Случай вообще нелепый, если не сказать – комичный.
Прибыли мы на учения. Тут же, естественно, сбежалась местная немчура:
– Абцайт! Абцайт!» (Значок! Значок!).
Дело обычное. У каждого из нас на такой случай всегда была припасена пилоточная звездочка или погонная эмблема: «Бит-те!» (Пожалуйста!)
Ну и занялись своими спешными делами: антенны, движки, кабельные, телефонные сети.
Примерно через час – общее построение, как это принято было после разворачивания узла связи. Суть построения – проверка наличия документов (военный, комсомольский билеты), снаряжения: автомат, подсумок с рожками, противогаз. И тут выясняется: рядовой Стежкин – без автомата. Боже! Больно на него глядеть было: сиротинушка, да и только.
Комбат Ермолаев – в бешенстве. Его и без того пепельно-серое лицо стало черным.
– Где автомат? – за шкирку Стежкина.
Тот, трясясь, объясняет:
– Примкнул в кабине «уазика». А куда потом делся, не знаю…
– Разжалую! – сатанеет комбат, имея в виду, конечно же, не Стежкина (рядового-то!), а его непосредственных командиров: начальника радиостанции, взводного. – Прочесать лес!
Прочесали. В одном, другом направлении, заглядывая под каждый куст. Нет автомата. И все больше убеждались: увели. Те самые пацаны, что накануне толкались тут. Зачем, с какой целью увели? Автомат-то не игрушка. Возможно, вертелась мысль, сделали они это по назиданию кого-то из старших, из числа тех, кто люто ненавидел и ГДР, и СССР. А таковых было немало. И называли они нас не иначе, как оккупантами.
В общем, все более очевидным становилось, что надо обращаться в полицию.
– Никакой полиции! – отрезал комбат Ермолаев. – Окружить лес! Не дать им уйти!
Глупее ничего нельзя было придумать. Ведь за это время пацаны (а уже никто не сомневался, что это их рук дело) дважды, трижды могли выйти из леса. Комбат, видимо, и сам понимал это, но сработала в нем чисто армейская логика: нужно предпринять все возможное, пусть и явно бесполезное, дабы впоследствии не быть обвиненным в бездействии. Своего рода инстинкт самосохранения.
Ермолаев… Почти Ермолов. По крайней мере, стремился походить на легендарного генерала времен Отечественной войны 1812 года, более всего, строгостью и даже жестокостью. Он словно заведомо видел в каждом из нас нарушителя, сачка, хитреца и уже не знаю, кого, и, похоже, даже ликовал в душе, когда удавалось уличить кого-то в провинности. Уткнется маленькими черными глазами: «Ну что, попался? Всех вас насквозь вижу».
Мне как-то объявил трое суток гауптвахты. Работали мы в подшефном немецком кооперативе, помогали убирать картофель или свеклу – уже не помню точно. Или просто колоски собирали. Случалось и такое. Немцы в этом плане народ прагматичный: ничему из выращенного пропасть не дадут. Рабочих же рук у кооперативов, как и у наших колхозов, не хватало. И, как и у нас, к уборочной привлекалась национальная армия. Нередко обращались и к нашим воинским частям.
А нам и в охотку. Все – не казарма. А если учесть, что многие из нас были из села, и вообще труд на земле ни для кого не был в диковинку, то – и в радость. Помощь наша, понятно, была не безвозмездной: в часть возвращались с машинами, груженными картофелем, овощами. Как-то даже сельхозкооператив подарил нам набор духовых инструментов. Потом на какой-то праздник представители его приезжали к нам. Играли наши ребята, что надо! Откуда и таланты взялись?
Словом, в обеденный перерыв, наскоро похлебав щи и проглотив кашу с мясом, мы с Балацким, с нами еще кто-то из ребят, решили смотаться в деревню и вручить немочкам, которых я накануне фотографировал, снимки. Это километрах в пяти. Едем. Дорогая узкая, справа и слева кружатся яблони. Вдруг стук по кабине:
– Комбат сзади!
– Оцэ дило! – встрепенулся Балацкий, всматриваясь в боковое зеркало. – Точно, его «уазик», – и смачно выматерился.
– Тормози! – говорю ему, а ребятам, высунувшись из окна: – На пол!
«Уазик», подняв столб пыли, остановился впереди.
Гневу комбата не было предела:
– Куда? Зачем? Кто разрешил?
Пытаюсь объяснить ему, что везу фотокарточки в деревню и что это он, комбат, попросил меня сфотографировать нас с местными жителями и даже торопил с фотками. Слова сказать не дает. Потом поднимается на подножку и заглядывает в кузов. А там… Три затаившихся гаврика – ладно. Там, на дне кузова – яблоки. Тысячу, сто тысяч раз говорили нам, что яблоки у немцев, неважно где, в саду, у дороги рвать нельзя. Да еще вместе с листьями…
Вот и объявил мне трое суток губы (гауптвахты). Правда, потом сделал вид, что позабыл. Я же, в свою очередь, не доложил, как того требовал устав, ни взводному, ни ротному. И дело ушло в песок. Так я думал. Нет, ничего не забыл он и потихоньку доставал меня. То прикажет стенд какой-то срочно оформить, то какую-то схему начертить, еще что-то. Причем, это его «срочно» всегда приходилось на воскресный день, когда все отдыхали, или когда – кино. А кому было жаловаться?
Поджарый, черный. И никогда не улыбался. Говорили, что его мучила язва. Так в армии больных не держат. Еще говорили, что у него в семье нелады. А какие с таким могут быть лады?
Не знаю, доложил ли он о пропаже автомата командиру полка (тот находился в расположении другого батальона) или решил повременить, надеясь, что к приезду того автомат удастся разыскать. Наверное, все же доложил. О таком – утрате оружия – вплоть до министра обороны полагалось докладывать.
Словом, раскидали нас вдоль опушек, у дорог. Так до утра и просидели (пролежали), куда кого определили, вглядываясь в силуэты черных деревьев, прислушиваясь к звукам просыпающегося леса. Никого.
А ночь выдалась темная и довольно прохладная: стоял поздний сентябрь. Да и всякие мысли в голову лезли. А что, если тот, ну, который с автоматом, где-то совсем рядом? Вон и ветки потрескивают. Или вообще – сзади зашел? А если у него еще и патроны? В общем, дурная ночь и дурные мысли.
К завтраку собрали нас. Уже было известно: обратились в полицию. А что еще было делать? К тому же к полудню прибудет комполка.
В течение, наверное, часа автомат был найден. Сделали это полицейские просто: заезжали в одну, другую деревню и приказывали всей детворе собраться на площади или у какого-то главного здания. Те тут же прибегали. Некоторые в сопровождении взрослых – таких же, как и они, напуганных-перепуганных: полицейские для немцев – это серьезно. Очень серьезно.
Стежкину и еще двум-трем солдатам, находящимся в комбатовском «уазике», велено было узнать вчерашних визитеров. Узнали. Те, размазывая слезы, все рассказали: да, был среди них такой Ганс, он постарше их, он-то и взял автомат.
Домой, к Гансу!
– Его нет, – бледнея, отвечали родители, владельцы аптеки, что, кстати, нас очень удивило. Владельцы аптеки? Частная собственность что ли? Против которой выступал еще их Маркс? У нас, например, в стране победившего социализма, в стране Ленина, продолжателя дела Маркса, такого нет и быть не может. У нас все и вся – государственное. Потом мы узнали, что в ГДР еще и парикмахерские частные, и ремонтные мастерские, и вообще вся сфера услуг.
– Где он? – вопрос полицейских.
Как объяснили, наверное, у гроссмуттер (гроссмуттер по-немецки – бабушка). Это в соседнем хуторе.
Рванули к гроссмуттер. Там этого Ганса и нашли. На чердаке. Так он, мерзавец, услышав голоса, с грохотом открыл люк и, встав над ним, наставил автомат. Все, кто был на лестнице, прижались к стене. И тогда капитан Кашин, наш интеллигентнейший капитан Кашин, выхватил из кобуры пистолет и с матом-перематом, переходя на дискант, бросился наверх. Немчуренок дрогнул. Автомат с грохотом покатился по ступеням. Капитан Кашин мигом подхватил его, оттянул затвор и с облегчением вздохнул: пусто.