Полная версия
Женщина с пятью паспортами. Повесть об удивительной судьбе
Во Франции я прервала поездку, чтобы встретиться с Александром. В дореволюционной России Александр, без сомнения, был бы необычной романтической личностью, но в эмиграции все его преимущества превратились в непреодолимые недостатки. Он выглядел – немного в стиле Байрона – хорошо, но был необычайно высок ростом. Хотя он и был сильным, хорошо атлетически сложённым спортсменом, его необыкновенный рост доставлял ему только трудности. И одевался он таким образом, который понравился бы, вероятно, сегодня, но в те дни оригинальная внешность мешала ему получить даже кратковременную работу, которая могла бы стать материальной основой его существования. Он был преувеличенно честен и никогда не скрывал, если кого-нибудь не любил. Искреннейший идеалист, он, не колеблясь, отстаивал своё мнение, чего бы ему это ни стоило. Добавим к этому, что он мог сильно, смертельно влюбиться, не показывая этого. К счастью, девушки чувствовали эту его подспудную нежность и заботились о нём, так как он был беспомощен в повседневной жизни.
В Нанси он встретил меня на вокзале. Я долго его не видела и испугалась его внешности: лицо очень бледное и напряжённое, для своего роста он был очень худ, его сотрясал удушающий кашель. Я передала ему большую часть своих тающих сбережений, так как я была уверена, что в Англии получу хорошее место.
Ещё по пути в Лондон, в Париже, у меня произошло тяжёлое заражение крови, вызванное маленькой ранкой, которую я оставила без внимания во время верховой езды в Силезии, где была гостем моих друзей Биронов. Три дня я провела в больнице, где были предприняты все необходимые меры. Врач предписал мне неделю постельного режима. Я сразу же подумала о княгине Бу, которая и приняла меня с распростертыми объятиями; здесь я получила такой уход, словно опять стала ребёнком. Не знаю, какой из цветов она мне напоминала – орхидею или анемон, но это был самый роскошный и самый хрупкий цветок из всех других, при этом самый скромный и стойкий. Как и раньше, она носила серые или розовые кружева и мягкие ткани, вокруг шеи была широкая лента, заменившая проданное или заложенное жемчужное ожерелье. И хотя она всё ещё носила платья, которые были модными во времена её юности, выглядела чрезвычайно элегантно. Пока мы лежали на двух диванах в её комнате, рассказы княгини Бу о прошлом становились всё доверительнее.
Я знала, что она рано осиротела и унаследовала даже по русским масштабам невероятно огромное состояние. Как принято в таких случаях, царь стал её опекуном, чтобы защитить от родственников-прихлебателей или нечестных управляющих. Прекрасная и обаятельная, она вышла замуж по любви. Она рассказывала мне, что верила, что всё, чего бы она ни пожелала, само падало ей в руки. Сначала очаровательный маленький сын. Затем она желала дочь. Детское приданое было приготовлено в розовых тонах, но, к её глубокому разочарованию, родился опять мальчик – Феликс. С годами она стала страдать от кошмарных снов, касающихся её жизни и в которых любой эпизод имел страшный конец. «Это не были настоящие сны, мне казалось, что я переживаю то, что, вероятно, только ещё могло бы произойти». Она понимала это как предостережение Бога – не позволять себе заблуждаться насчет своего настоящего счастья. Так, эти ужасные сны призывали её быть за всё благодарной: «Но потом они стали правдой, сначала один сон, затем другой».
Так, например, однажды она находилась вместе с царской семьёй, с которой она была очень дружна, в Крыму. Ночью, когда двор возвратился в Петербург, ей опять снились кошмары: «Я видела себя в закрытом помещении. Оглушающий звук – потом зазвенели осколки стекла в темноте, повсюду обступавшей меня, и голос, который кричал: „О Боже, где мои дети!“». Она проснулась в глубоком страхе. На следующий день все газеты были полны сообщениями о попытке покушения на царя Александра III: бомба взорвалась в железнодорожном вагоне, не причинив ему вреда.
Она немедленно поехала в Петербург и навестила императрицу Марию Фёдоровну, которая описала ей нападение. Потом она добавила: «В первые минуты страха меня мучила лишь одна мысль. Я крикнула: „Боже, где мои дети?“». Царь, который обладал невероятной физической силой, подпер крышу вагона своими широкими плечами, пока не подоспела помощь; однако от напряжения он получил болезнь почек, которая стала затем причиной его ранней смерти.
«…И потом ужасная дуэль моего сына…» (Но даже многие годы спустя она не могла собраться с силами, чтобы говорить об этом.)
Её старший сын Николай вступил тогда в связь с замужней женщиной. Полк, где служил обманутый супруг, согласно принятому тогда кодексу чести, требовал удовлетворения, и притом на смертельных условиях. Так, после дуэли Николая принесли в дом мёртвого на носилках.
О женщине, которая послужила поводом к этой дуэли, сказала в своё время мама: «Она желала его из ничтожных побуждений: лишь из-за его богатства и положения. Это не было большой страстью, она забыла его немедленно». Но жизнь его матери была разбита; она никогда не оправилась от его смерти, к тому же они расстались в ссоре, так как, по-видимому, она сделала своему сыну во время их последней встречи горькие упрёки.
Я поняла теперь, почему она тогда перед дуэлью попыталась всеми силами уберечь его раз и навсегда от того, чтобы ещё раз попасть в компрометирующее положение. Она видела во сне эти носилки, на которых его должны были принести в то судьбоносное утро.
«Позднее, – продолжала княгиня Бу, – сны стали дурнее, но я им больше не верила, так как думала, что мой дух после смерти моего сына стал болен; столь ужасные предзнаменования, которые касались моих друзей и моей страны, просто не могли быть правдой».
Но ведь стали ею!
После революции сны прекратились. «Никогда больше за все эти годы мне больше ничего страшного не снилось, лишь недавно, – сказала она задумчиво, – лишь несколько дней назад… Я была юной девушкой и шла в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге по большой галерее к высокой стеклянной двери, которая сама распахнулась, и царь Александр II, которого я так любила и который был мне как отец, подошёл ко мне с распростёртыми объятиями и воскликнул: „Ma chere, enfin, vous voila!“ („Дорогая, наконец вы здесь!“)». Она улыбнулась мне и сказала: «Вот видишь, на этот раз это был хороший сон».
Спустя день после этого разговора я уехала. Мне не суждено было больше её увидеть, так как вскоре после этого она скончалась.
Много лет спустя во время поездки в Советскую Россию я посетила её дом в Архангельском под Москвой и Юсуповский дворец в Ленинграде. Её портрет кисти Серова всё ещё висел в Михайловском дворце – Русском музее – рядом с портретом Феликса.
Одетая в струящиеся светлые одежды, слегка откинувшись на диване, она снова улыбалась мне с картины. Экскурсовод монотонно тараторил: «Здесь мы имеем дело с прототипом легкомысленной и развратной аристократки».
Через головы любопытно разинувшей рты толпы я громко сказала: «Вы совершенно ошибаетесь! Я очень хорошо знала её; она была самым очаровательным, самым добрым и самым чистым человеком, какого себе можно только представить; она была для меня как бабушка!». Слово «бабушка» никак не вязалось с очаровательным неземным обликом на портрете, и все замолкли, открыв рты.
Осенью 1938 года я, полная больших надежд, прибыла наконец в Англию и сразу же была ошеломлена и удивлена необычной английской вежливостью, терпимостью и «common sense» – здравым смыслом. Эти впечатления совпали с ощущением того, как будто бы я совершила поездку назад, в своё знакомое детство – с его английской няней и английским стилем воспитания.
Поезда, деревни, луга – всё казалось мне на несколько размеров меньше, чем на континенте. Даже зеркала и умывальники были установлены ниже, словно они были предназначены для народа, сплошь состоящего из людей маленького роста, каковыми англичане, конечно же, не являются. Это же чувство меры они соблюдают и во взаимоотношениях друг с другом, отличающихся корректностью и вежливостью. В отношении к посторонним они проявляли своего рода отчуждённое равнодушие.
Расслоение английского общества, опирающееся на такие странные начала, как школы, которые посещали, или выговор, с которым говорят по-английски, смутило меня вначале. Мне было любопытно сравнивать всё, что я слышала, с действительностью – начиная со вкуса junket (белого сыра), crumpets (сдобы к чаю), mince-pies (пирогов), блюд, которые часто упоминаются в английских книгах, но на континенте неизвестны. (Я должна признаться, что была разочарована этими особыми блюдами.)
Мой превосходный английский вызвал удивление, даже предполагали, что я выучила его за время моего короткого пребывания здесь, что, вероятно, могло произойти благодаря знаменитому русскому таланту к языкам. С другой стороны, молодые люди моего возраста казались в сравнении с девушками и юношами на континенте неопытными в непринужденном обращении друг с другом; они смотрели друг на друга или подозрительно, или с преувеличенным товариществом. С пожилыми людьми можно было сойтись намного проще.
Маленькая колония русских эмигрантов сразу же приняла меня. Их сердечность, открытое гостеприимство, как и уровень их разговоров и интересов, не соответствовали, как обычно, их скромным жизненным обстоятельствам; скуки здесь никогда не было, и иногда вечер заканчивался музыкальной импровизацией, цыганскими песнями или театральной сценкой. Даже когда они иронически шутили, они никогда не были циничными. О неприятностях говорили открыто, но им придавали не больше значения, чем изменчивой погоде. Как и в других случаях, они не противились своим ограниченным возможностям и принимали удары судьбы со смирением.
Великая княгиня Ксения Александровна, сестра последнего русского царя Николая II и двоюродная сестра короля Георга, была с ним в хороших отношениях. Она жила очень скромно в маленьком доме в Виндзорском парке. Как подругу её внуков, особенно Беби Юсуповой, меня приняли здесь сердечно. Великая княгиня была добра, робка и непритязательна; несмотря на свой маленький рост и сморщенное кошачье лицо, она излучала большое достоинство. Она обращалась к любому с одинаковой стыдливой любезностью – позволяла ли она русскому шофёру целовать ей руку или не давала дамам опускаться в глубокие, подчеркнуто почтительные придворные «révérence». Невозможно было её сразу не полюбить.
Неоднократно приглашали её на чай к королю и королеве. Однажды она рассказала нам, что королева Мэри показала ей последнее приобретение – изделие Фаберже, которым она хотела пополнить свою коллекцию; это была эмалевая табакерка, на крышке которой бриллиантами была выложена буква «К». Великая княгиня подержала её мгновение в руках, охваченная бурей воспоминаний. Её муж, великий князь Александр Михайлович, подарил ей эту табакерку к рождению их первого ребёнка. «Ах, как интересно», – сказала королева и решительно вернула табакерку на почетное место в своей коллекции.
«Но мама, – высказали своё удивление сыновья великой княгини, когда она им об этом рассказала, – она действительно не отдала её тебе?» – «Конечно, нет, – ответила великая княгиня. – Она, в конце концов, за неё заплатила и имеет право на неё. Эта вещица напомнила мне о столь многом…»
Когда я приехала в Лондон, Голицыны приняли меня с любовью, и трое их сыновей, в особенности Георгий, стали моими любезными веселыми товарищами. У них был антикварный магазин у Беркли-сквер, в котором они торговали наряду с прекрасной мебелью также иконами со множеством драгоценностей Фаберже. В полдень переднее помещение закрывали и уходили в заднее – крошечную кухню, любимое место встречи земляков, которые устраивали здесь закуски – между всеми этими красивыми предметами, похожими на те, которые раньше были украшением их жизни в России.
По воскресеньям эти встречи происходили в доме Голицыных, который находился в предместье Далвич. Часто в них принимал участие отец Гиббс, который раньше в качестве молодого учителя английского языка преподавал царевичу Алексею.
Он тоже встречался с так называемой Анастасией и был убежден, что она не является младшей дочерью царя, хотя эта несчастная действительно не помнила, кто она на самом деле, и твёрдо верила, что является одной из царских дочерей. Жильяр разделял мнение Гиббса, как и баронесса Буксгевден, которая навестила меня много лет спустя и рассказала во всех подробностях о разговоре с мнимой Анастасией.
Вокруг меня возникло множество длительных дружеских связей. Часто нас поражала невероятная необразованность англичан и бездумное отношение ко всему, что происходило на континенте. Так, меня однажды спросили: «Каковы были ваши отношения с Распутиным?» – «Как вам это пришло в голову?» – «О, я думала, что все русские княжны имели тесные отношения с Распутиным». Или: «Как волнующе быть русской!» – в то время как для нас это было тяжким бременем.
С другой стороны, например, публичные речи в университетском клубе, в Оксфорде, произносились на удивительно высоком уровне, так что трудно было себе представить, что можно было найти где-либо в другом месте столько остроумия, блеска, легкости и оригинальности, с какими обсуждались запутаннейшие вопросы. В подходящих случаях свободно и увлеченно цитировались английские и греческие стихи, так как Гомер был для них «садом сердца», подобно Пушкину для русских. Сверх этого, известная скрытая сентиментальность объясняла неестественную позу, которую они часто принимали, когда это касалось политических теорий. Свои же собственные задачи пытались они обыкновенно решать с уверенностью лунатика, в духе знаменитого «muddling through»[4].
Испанская война приближалась к концу, и наши симпатии принадлежали любой альтернативе коммунизму, чьи программы противоречили ему. Так как коммунистическая, так называемая прореспубликанская, сторона, как всегда, выступала громче, можно было подумать, что с ней соглашалась вся Англия. На самом же деле мнения были совершенно различные. Во время моих частых посещений Оксфорда, куда меня приглашали двоюродные братья или друзья, которые там учились, было принято наши взгляды на коммунизм и сатанинские стороны сталинской действительности, такие как кровавые чистки, штрафные лагеря и многие другие ужасы, встречать высокомерным презрением: «Вы необъективны!»
Спустя некоторое время мы убедились, что даже не стоит идти против этой стены, но в течение многих лет задавали себе вопрос, не этим ли мнением многих англичан можно объяснить карьеры таких как Филби, Берджес и Маклин.
Моя надежда остаться надолго в Англии вскоре была убита из-за препятствия в получении разрешения на работу, которое было необходимо. Несмотря на множество возможностей и связей, мне каждый раз приходилось, когда я устремлялась к новому месту службы – а я хотела иметь только интересную работу, связанную с языками, наукой или искусством, – убеждаться в том, что именно по этой формальной причине я не могла её получить. Это было очень угнетающе.
В начале 1938 года родители моих хороших друзей пригласили меня сопровождать их в поездке по Тунису. Они сделали это заманчивое предложение так, словно, принимая его, я доставляю им удовольствие: я должна была организовать поездку и помочь им своим знанием французского. Как раз в это пасмурное время года две недели солнца в Северной Африке представляли собой великолепную смену обстановки. Мои хозяева баловали меня во время поездки, словно я была им родной дочерью.
Должно было пройти много лет, прежде чем я вновь возвратилась в Англию.
По дороге домой я получила известие, что мой брат Александр ввиду резко развивающейся чахотки доставлен в Лозанну. Литовское правительство, которое присвоило наше состояние, согласилось до известной степени оплатить лечение и разрешить вывоз валюты. Я была единственным членом семьи, который жил тогда вне Литвы; поэтому я должна была немедленно соединиться с братом в Швейцарии.
Я поселилась в Лозанне рядом с клиникой. Последующие месяцы прошли столь печально, что я лучше не буду здесь на них останавливаться.
Наконец приехали Мисси и мама, чтобы сменить меня. Они убедили меня ехать в Берлин, расположенный гораздо ближе к Литве, где со мной была бы хорошая связь из Швейцарии.
В Берлине я встретила много друзей по далеким баден-баденским дням. Ничто, кажется, не может так укрепить дружеские связи, как воспоминание об общих детских играх. Мои друзья ввели меня в бурную, пеструю жизнь немецкой столицы. К моему удивлению, я была сразу же принята друзьями в их круг – без всяких неприятностей, которые в других местах были неизбежны для эмигрантов; и это было самым важным: мне предоставили равные с другими возможности, чтобы учиться и работать.
Между тем лечение Александра оказалось бесполезным. Его состояние ухудшалось, и он скоропостижно скончался в апреле 1939 года. Его смерть была глубокой раной для нашей дружной семьи; все другие трудности по сравнению с этой утратой казались незначительными.
Однако и эти трудности сильно возросли в течение последующих месяцев.
Часть 2. Первые годы войны
1
Берлин, июль 1939 года: казалось, мир снова был обеспечен последними заверениями западных государств, нападение наци было предотвращено. Во французском посольстве на Парижской площади, рядом со знаменитым отелем «Адлон», состоялся большой приём.
Французский посол мосье Кулондр имел обыкновение, как и его предшественник мосье Франсуа-Понсе, приглашать некоторых молодых людей, чтобы оживить официальные приёмы. Длинный ряд служебных автомобилей, украшенных четырехугольными штандартами, тянулся к подъезду, когда я подходила к лестнице, покрытой красным ковром. Гостями были дипломаты – среди них итальянский, английский, американский и голландский послы, – члены правительства и некоторые высшие партийные деятели в новых причудливых мундирах. Во время ужина моё место за столом оказалось рядом с офицером высокого ранга, генералом СС.
Легкомысленные вопросы вызывают иногда неожиданные ответы. «Вашей целью все ещё является расширение „жизненного пространства?“» – спросила я соседа невинно. «Это остаётся существенной составной частью нашей восточной политики», – получила я ответ. «Но вам нужно будет устранить с пути тридцать миллионов поляков, прежде чем вы дойдете до ста восьмидесяти миллионов русских». – «У нас есть возможности и средства, чтобы справиться с этим», – полагал бонза. «Если в живых останется лишь дюжина, посеянная ненависть переживет поколения!» – «Над этим нам не надо сегодня ломать головы», – так просто казалось ему это.
Мой сосед не соответствовал представлению о высоком хладнокровном эсэсовском типе с резкими чертами лица: его круглый череп переходил сразу же в толстую шею, которую можно было различить лишь по нескольким складкам, выступающим над жёстким воротником, как у черепахи. Очки без оправы заменяли, казалось, глаза на его губчатом, покрытом шрамами лице. С нескрываемой жадностью склонялся он над тарелкой со вкусной едой, смачно жуя, проникнутый совершенной убежденностью в своём мнении. Вероятно, он редко показывался из своего плотно закрытого со всех сторон партийного кокона, куда не просачивалось ни критическое, ни противоречивое слово, и, возможно, не понимал и не чувствовал, как чудовищны его высказывания. Однако постепенно все поняли, что наци неотвратимо претворяли теорию в практику. Кто слышал нечто подобное, того охватывал ужас за будущее!
Едва кончился ужин, я поспешила к своему другу Альберту Эльцу, который тоже присутствовал на приёме: «Я не выдержу здесь ни минуты дольше, – я сидела рядом с отвратительным типом, одержимым безумными убийственными идеями. – Давай уйдём!».
Мы покинули посольство. На противоположной стороне широкой площади перед отелем «Адлон» протянулся ряд охраны из отборных эсэсовцев. В своих белых летних мундирах, высокого роста, стояли они плечом к плечу в позе боевой готовности со стереотипными, хорошо скроенными лицами с низкими лбами под коротко остриженными волосами – похожие друг на друга, как кирпичи. Их и подбирали по одинаковому росту и внешности.
Альберт подзадорил меня: «Пойдем, посмотрим, что там происходит!» – «Это невозможно, они же нас не пропустят!» – «Так как мы одеты, пропустят. Надо только выглядеть спокойными».
И вот мы уже как можно небрежнее скользнули через вертящуюся дверь и незаметно прошли к ближайшему маленькому столику. Оглядываясь украдкой, мы обнаружили, что сидим в окружении высоких партийных деятелей рейха с жёнами, облачёнными в богатые одеяния. Мы сразу же узнали их по фотографиям из газет и еженедельных передач «Обзор за неделю». Всем подавали напитки.
Вскоре после нашего вторжения широко распахнули входную дверь – Гитлер, Геринг, Геббельс и свита вошли в зал. Эта компания коротконогих прошествовала мимо нашего столика. Как ничтожны были эти могущественные лица! Они выглядели как набитые опилками куклы, как карикатуры на самих себя – какая разница между изображениями и портретами с победоносным выражением и вызывающим взглядом, призванными вдохновлять народ! Здесь они производили впечатление ярмарочных кукол; но они излучали также внушающую ужас значительность. Восхищение, которое они вызывали у собравшихся, благоговейно, с лакейскими улыбками уставившихся на них, основывалось, вероятно, на неотразимой магии власти.
Мы сразу же после этого снова выскользнули на улицу, с облегчением вздохнув на свободе.
«Если бы мы захотели его застрелить, никто бы нам не помешал», – заметила я. «Я полагаю, что мы не похожи на тех, кто собирается совершить покушение», – ответил Альберт.
На первом же автобусе мы поехали вдоль цветущего Тиргартена и по набережной Люцов по направлению к Кайтштрассе.
Никогда больше я не видела Гитлера так близко.
2
Часто я бывала в польском посольстве, где у меня было несколько хороших друзей, как и сам посол Липски. Поляки знали, что в списке Гитлера они стоят на первом месте, подлежа нападению и порабощению, но они были полны решимости не сдаваться и уж совсем не пугались угроз. «Он же не собирается делать того, что провозглашает, – говорили они. – Он хочет только напугать весь мир, чтобы ему во всем уступали. Не может же он дойти до такого безумия – начать войну!».
Немецкая общественность реагировала с ужасом лишь при одной мысли о войне и всякий раз испускала вздох неподдельного облегчения, как только войны удавалось избежать. Это настроение успокаивало поляков. «В 1914 году, – вспоминали некоторые из них, – было по-другому, тогда весь народ был подобен легавой собаке на поводке».
Мечась от озабоченности к надежде и наоборот, поляки докладывали своему правительству о танках из картона и о громко пропагандируемых псевдоманёврах. Они были убеждены, что настойчивое сопротивление в конце концов разоблачит надувательство наци. Но всё же опытные политики сомневались, справедлива ли эта точка зрения на невинность намерений наци и не приведёт ли она скорее к ошибочным выводам, так как немецкий вермахт готовится превратиться в мощную силу гораздо быстрее, чем это хотели бы понять поляки. «Читайте „Майн кампф“, – советовали им. – Гитлера невозможно ничем удержать».
Тогда гестапо ещё не приняло к действию методы ГПУ и не обладало ещё их пробойной силой; так, ещё летом 1939 года можно было не только в посольствах, но и почти всюду открыто высказывать своё мнение.
Перед Первой мировой войной наша мама, которая всегда была готова взять под свою защиту робких или беспомощных, подружилась с двумя бледными застенчивыми немецкими девушками. Обе они проводили зиму у своих знатных родственников в довоенном Санкт-Петербурге. Моя мать ввела их в свой дружеский круг и брала с собой на светские вечера. Обе девушки не забыли то счастливое время, и одна из сестер пригласила теперь меня провести последние летние недели в её замке, расположенном во Фридланде, в Силезии, недалеко от польской границы. Позднее к нам должна была присоединиться и Мисси, находившаяся сейчас у друзей в Венеции.
Меня сердечно, как члена семьи приняли в старом, обветшалом замке. Некогда замок был увенчан башнями и окружён рвом, но позднее перестроен, расширен и, наконец, к сожалению, испорчен добавками неоготики. С 1918 года деньги исчезли, а то, что ещё оставалось, шло не на замок во Фридланде.
Над всем витала своеобразная обветшалая уютность, как дикорастущая роза-вьюнок, пышным дикарём обвивавшая всё вокруг. Постепенно обветшание придавало всему особую прелесть. Душой поместья была графиня Ольга, урождённая принцесса Альтенбургская, чья милая доброта распространялась на всё окружающее.
Её фигура, которая некогда в юности была стройной, приняла сейчас форму чайного колпака: сверху узкого, а книзу – всё более расширяющегося. Она умела смеяться над собой и всегда утверждала, что утратила свою стройность, когда перестала ездить верхом. По её курчавым красноватым волосам и приобретающему жёлтый оттенок кончику носа (из-за вечно тлеющей под ним папироски) трудно было предположить, что она когда-то была хорошенькой и похожа на свою красивую младшую дочь Лори. Однако её обаяние не увяло. Для всякого она находила приветливое слово и со всеми была одинаково ровна. Великолепная смесь наивности, естественности без фальши, хорошего настроения и любви к природе, а также, право, не немецкое невнимание к хозяйству, делали её особенно любимой молодежью.