Полная версия
Женщина с пятью паспортами. Повесть об удивительной судьбе
Татьяна Илларионовна Меттерних
Женщина с пятью паспортами. Повесть об удивительной судьбе
© Т. И. Меттерних, 1999
© Т. Панькова, пер. с нем. яз., 1999
© А. Васильев, пер. с англ. яз., 1999
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 1999
* * *Пролог
Рождённые во времена глобальных переворотов на нашем континенте, вырвавших нашу семью из прочной основы жизни, мы остро ощутили потерю Родины, чему в не меньшей мере способствовало и то смехотворное обстоятельство, что в течение многих лет мы совершенно легально имели пять паспортов различной национальной принадлежности.
Моё детство было частью жизни наших родителей, для которых потеря Родины явилась своего рода мучительной ампутацией, не позволявшей нам сосредоточиться на себе и лишившей нас беззаботности и ничем не омраченного бытия. С тем большим нетерпением мы хотели начать собственную жизнь.
Однако не ранние, подчас столь трудные годы эмиграции, а именно Вторая мировая война оставила в наших сердцах рубцы.
Размышления о военном времени основаны на дневниках и записях 1939–1945 годов; они являются попыткой передать мои непосредственные впечатления о тогдашней обстановке и настроениях в Германии.
Людям, имеющим опыт жизни лишь в условиях демократии, почти невозможно понять жизнь людей при диктатуре; мы же за годы национал-социализма научились понимать различные способы существования при тоталитаризме. Когда были попраны основные принципы морали и права, то едва ли было возможно выбраться из этой системы бесправия, так как тогда никто не был свободен от порабощающего страха.
Пережившие Французскую революцию внушали подозрения возвратившимся эмигрантам. Когда союзники столкнулись с противоречием между концентрационными лагерями и нормальной будничной жизнью немцев, они тоже были склонны к подобной точке зрения.
В течение долгих военных лет мы познали, что невозможно долго жить с постоянным ощущением ужаса; после каждого удара судьбы будничная жизнь снова берет свое. Если человек не мог создать для себя какое-либо прибежище души – часто это была лишь своего рода внутренняя эмиграция, – то его засасывало в пучину деморализации.
Постепенно границы этого «прибежища» все более и более сужались – как у плавающей льдины – до тех пор, пока независимость многих не сужалась лишь до знака протеста или презрения.
Большую роль при этом играла личная внутренняя сила, но до тех пор, пока она не была проверена практикой, кто мог сказать, до какой степени может он положиться на себя самого.
Когда все закончилось, мы поняли, что главное в человеческом опыте составляет не опыт ужаса. Те, кто пережили это, вспоминают прежде всего о светлых мгновениях того мрачного времени: о хороших друзьях, о бескорыстных знаках любви и мужества, оставшихся единственными настоящими ценностями в том пошатнувшемся, обезумевшем мире.
Увы, после всего пережитого никто уже не мог оставаться прежним – тем, кем он был раньше, и никогда уже больше не мог вновь ощутить прежнюю полноту жизни.
Часть 1. Детство и молодость
1
Когда в 1963 году я впервые приехала в Ленинград, наш старый дом на Фонтанке, 7 показался мне съежившимся. В наших воспоминаниях дома часто представляются нам необыкновенно высокими, вероятно, в сравнении с тогдашним маленьким ростом. Бывшая столица была восстановлена самым великолепным образом; по-прежнему целый район города назывался Петроградским – это было так знакомо, и так далеко, как беглый взгляд в прошлую жизнь.
Мне было два года, когда мы уехали отсюда, и я помню дом лишь по внезапно вспыхивающим, несвязанным друг с другом картинам.
Я вижу себя сидящей на первых ступеньках винтовой, покрытой деревянным паркетом лестницы в ожидании своих старших – сестры Ирины и брата Александра, – которым по семь и пять лет; они спорят о том, кто поведёт меня за руку вверх по лестнице в комнату мама за углом.
Это было в мой второй день рождения – первый в России всегда пропускают. Мама лежала в постели; я уткнулась в её мягкие душистые кружева; пахло лавандой и розами, как в мешочке с носовыми платками. На стёганом одеяле лежали разложенными мои подарки: ворсистые плюшевые звери и английские книги с такими гладкими, как из шёлка, страницами. (Вскоре после этого уже не было больше никаких заграничных игрушек; русские – были из дерева, вырезаны вручную и весело раскрашены, но мы их не очень любили.)
После обеда в нашем доме состоялся детский праздник. В конце большого Бального зала поставили чёрный шкаф, на котором прыгали рывками вверх и вниз куклы-марионетки.
В длинных рядах сидели дети – как куклы на легких золотых стульчиках, – маленькие девочки с бантами в волосах, в вышитых нарядных платьях тонкой работы поверх светло-голубых и розовых нижних юбочек и мальчики в матросских костюмах, у которых под четырехугольными воротниками качались свистки.
Затем мы поднимались по лестнице вверх к узкой площадке над полированной деревянной катальной горкой. Сильный толчок, и… ух! Вниз к няне, которая ждала, чтобы поймать меня; между делом она взывала к толкающимся мальчикам: «Ведите себя, как подобает маленьким джентльменам!» – «Я не хочу быть джентльменом!» – крик протеста, исторгаемый бесчисленное количество раз поколениями детей во всей Европе, но няни неколебимо продолжали свои старания.
Но какое горькое разочарование было на следующее утро: большой зал был пуст. Исчезли все маленькие мальчики и девочки. Я думала, они – неотъемлемая часть декорации. Вскоре после этого появилась пурпурно-красная, запелёнатая малышка, вся, как конфетка, в розовой пене. «Почему она в корзине, а не в колыбели?» – «Сейчас война и невозможно достать колыбельку; но няня так красиво украсила её рюшами и лентами».
Малышка была намного интереснее, чем любая игрушка, и, так как она появилась вскоре после моего дня рождения, я решила, что она полностью принадлежит мне, ведь старшие в свою очередь тоже считали, что я им принадлежу.
В час полдника нас водили в гостиную – представить гостям во время чаепития и чтобы мы могли покушать розовых и зелёных кексов, которые в форме звёзд лежали на серебряной тарелке, стоящей на низенькой выдвижной подставочке чайного стола на уровне моих глаз. Всё, о чём я вспоминаю из этого времени, имело, кажется, высоту корзины для бумаг: столы и кресла я видела снизу, – кроме тех минут, когда мои дяди подбрасывали меня высоко в воздух. Казалось, что у нас был целый лес дядей. Я помню их больше по прикосновениям, по щекотанию усов, когда меня поднимали и целовали, по запаху табака и одеколона, благоуханию мыла и кожи, – это запомнилось лучше, чем их лица, которые неясно расплываются в моей памяти, когда я рассматриваю их старые фотографии.
Вот Олег, муж папиной сестры, служивший морским офицером, и брат папа Николай Васильчиков, который так прекрасно играл на виолончели. Его младший брат Георгий к тому времени уже пал на фронте. Он был красавцем, рассказывали нам, но слишком высокого роста – цель верная для врага. Его денщик Иван вынес его из-под огня и за храбрость был награждён Георгиевским крестом.
У мама было три брата: Борис, мой крёстный отец, Дмитрий, которого она особенно любила, остроумный задира, и Адишка (Владимир), самый младший, он держал конюшни. Одна из его лошадей выиграла на скачках дерби и завоевала роскошный кубок.
Кроме дяди Георгия Васильчикова, все они женились молодыми, и поэтому у нас было огромное число теток. Они были спокойные, мягкие и пахли, как цветы; так как у них в большинстве случаев были собственные дети, они не часто играли с нами.
Дяди были высокого роста и весёлые, носили мундиры и казались ошеломляющими. Они шутили, смеялись, и собаки радостно крутились у их ног. Большая белая собака лайка по имени Норка лежала в зале под мраморным столом и, не моргая, неотрывно смотрела на меня своими чёрными глазами; я же испуганно следила за её мохнатым хвостом, которым она виляла, как большим опахалом, и цеплялась за руку кого-нибудь из взрослых в надежде, что, если этот угрожающий хвост перестал бы вилять и Норка бы медленно встала, вытягиваясь и расправляясь во весь свой рост, чтобы облизать мне лицо, меня бы вовремя спасли.
Однажды жарким, душным днем я сидела на коленях у моего крёстного отца Бориса Вяземского в Лотарёво, семейной усадьбе под Тамбовом. Его льняная норфолковая куртка, усеянная карманами, была прохладна на ощупь; коротко подстриженные медного цвета волосы немного темнее, чем у мама, его улыбающиеся глаза были не зелёные, как у мама, а светло-карие. Вооружённый инструментом для чистки курительной трубки, он осторожно вытаскивал из моего уха клеща, так как часто имел такой опыт со своими собаками.
Как-то Ирина и Александр потеряли список с названиями животных из игры в лото; он написал заново весь список, даже на латыни, не заглядывая в словарь. А ещё он привез из Индии львёнка, которому разрешалось гулять с нами в парке, но потом львёнок стал таким большим, что его под именем Лев Вяземский пришлось отдать в зоологический сад.
Дяди любили дразнить нас; выбрав себе кого-нибудь из детей, они направляли тогда все свое внимание на жертву, чем приводили последнюю в сильное смущение. Они никогда нас не бранили, но обращались с нами как со взрослыми, ожидая, что мы в состоянии им отвечать, и радовались, когда получали остроумный ответ. Если же мы вели себя вызывающе, невежливо, то они нас просто не замечали – мягко отодвигали в сторону, и ты тотчас же чувствовал себя глупо и немногого стоило облегчение, что тебя оставили в покое.
Спустя несколько лет моя маленькая сестра Мисси выглядела, как рождественский ангелочек с лицом, обрамлённым золотистыми локонами. Всякий раз, когда на неё обращали хоть малейшее внимание, она опускала вниз уголки своего круглого рта и ревела. Взрослые от огорчения забрасывали её подарками, но ничего не помогало. Она даже мама отвечала через меня. С возрастом это исчезло, но даже когда она стала старше, её этим дразнили: «Ну, Мисси, будешь ты со мной разговаривать или сразу заплачешь?».
Поместье нашей бабушки Гаги, матери мама, называлось Осиновая Роща (около Левашово) и находилось под Санкт-Петербургом, недалеко от финской границы. Маленький дворец начала XIX века был окружён со стороны сада высокими колоннами, которые полукругом возвышались от низкого (всего три ступеньки) пьедестала до самой крыши. Дом, удалённый от Санкт-Петербурга всего на несколько вёрст, наполнялся гостями. Дети вели там свою собственную жизнь. После обеда мы выезжали в лёгких, сплетённых из ивовых прутьев повозках. Упрямыми пони управлял молодой конюх; няни шли рядом. Корзина с провизией укреплялась сзади. Вскоре мы выходили и бежали в парк. Сквозь высокую траву можно было наблюдать с некоторого расстояния за зубрами. Нам не разрешали подходить к ним слишком близко, так как животные были дикими и неспокойными, особенно если рядом находились маленькие. Огромные серые зубры стояли неподвижно и мерно жевали, но едва завидев нас, жевать прекращали. Мы гадали, кто мог бы быть «матерью», а кто «тётей» малыша, так как отца никогда не было рядом с семьёй. Ирина их очень боялась.
Однажды мама появилась одетой во все чёрное. Её лицо было белым, как снег, обрамлённое траурным шлейфом, который, однако, не мог полностью затемнить медный отлив её волос.
Вечером нам сказали, что мы должны молиться за дядей, которые погибли. Список становился всё длиннее: Георгий, Олег, Дмитрий, Борис…
Двоюродные братья папа – Сергей и Николай Исаковы – уже погибли на фронте, и их отец, брат бабушки Васильчиковой, приподнимал меня за подбородок, когда навещал нас, и утвердительно говорил: «Николай; у неё глаза Николая».
Затем были убиты тетя Мэри Щербатова, её дочь Сандра и её сын Дима – глубоко в тылу страны, где находилось её поместье. Папа хотел было как раз поехать туда, чтобы убедить её уехать…
Ужасам не было конца. Мы, дети, не знали, что означала смерть. Павшие переходили в наших молитвах только в другую категорию. Мы не понимали также, как молоды были все наши дяди: большинству из них не было и тридцати лет. Но мы грустили, что их больше не было с нами, и мама стала тихой, совсем другой, чем прежде. Она часто приходила в детскую, где тихо разговаривала с няней: «Здесь, у детей, я черпаю силы».
Мы старались быть послушными и радовать её маленькими сюрпризами, но она едва их замечала и гладила нас лишь слегка по головам, когда мы по очереди сидели у нее на коленях, старшие – крепко обняв её.
Когда взрослые плакали, у нас в горле вставал комок, особенно если взрослые пытались скрыть свои слёзы. Я чаще всего сидела как мышка, прижавшись к чьим-нибудь коленям или твёрдой пряжке военного ремня или уткнувшись в мягкие кружева. Ни у кого не было больше времени смеяться над какими-нибудь смешными замечаниями Ирины, а когда она и Александр оставались одни, часто разгоралась сильная ссора от всего накопившегося.
Дядя Дмитрий, любимый брат мама, был убит бомбой, которую бросили в его автомобиль, её двоюродную сестру, сестру тети Маруси Вельяминовой, убило шальной пулей, когда она стояла у окна, а внизу на улице шёл бой. Родители сочли более разумным отослать детей с нянями в Крым, чтобы переждать неспокойные времена. Там, считали взрослые, они были бы в безопасности от обстрелов и смут.
Густые облака дыма клубились из-под чёрных колес локомотива на платформе покрытого стеклянной крышей вокзала. Для нас был забронирован и подцеплен к поезду на Крым целый вагон первого класса. Всё ехало с нами: обе наши английские воспитательницы, мисс Томпсон и мисс Менцис, Иринина гувернантка, мисс Скотт, русские девушки – впрочем, наша самая любимая, Ева, была финка, – слуги и собаки.
Нас подняли над высокими ступенями и передали в вагон, и поезд, пыхтя, отправился в путь. Настала ночь. Постельное бельё было гладким и прохладным на ощупь, но с ночным горшком нам пришлось танцевать, так как сильно качало. Днём на мягких сиденьях вагона, которые пахли лошадиными волосами и застарелой пылью, были натянуты ослепительно белые накидки, обработанные по краям кружевами из грубого хлопка. Было так, словно мы жили в собственном доме на колёсах, мы носились по коридору, навещая друг друга; у собак было собственное отделение, мы ходили к ним, чтоб поговорить с ними и передать им через узкую решётку кусочки сахара. Меня, чтобы я могла их поприветствовать, нужно было поднимать.
После невероятно длинной поездки нас разом окутала жара и тёплый солнечный свет; пальмы мягко раскачивались на ветру, благоухали цветы, возвышались скалистые горы, и мерцало серебристое море. Мы были в Крыму.
Всё хозяйство, включая нашего фокстерьера Билли и тряпичную собаку Мисси по имени Кошка, вселилось в виллу, которую предоставила в распоряжение моей матери императрица-мать, Мария Фёдоровна. Вилла находилась на окраине парка, который огибал её собственный дом, и называлась Харакс.
Вскоре мы вошли в привычный ритм строго распланированного режима дня и вялого английского детского питания – все размельчённое, кашицеобразное, – смягченного обильными полдниками, книжками Беатрис Поттер, детскими стишками и длинными прогулками.
В закрытых уголках обширного запыленного сада, в кустах, покрытых цветами, мы играли. Часто приходили две изящные, одетые в чёрное дамы и наблюдали за нашей возней в песочнице, это были царица-мать и её фрейлина. На их тарелкообразных чёрных шляпах возвышались перья и когти, словно шляпы были украшены мертвыми воронами. У императрицы было помятое лицо и светлые, приветливые глаза; её фрейлина казалась отсутствующей – словно её тень.
Наша няня, мисс Менцис (мисс Томпсон не было больше с нами), и гувернантка Ирины, мисс Скотт, ставили нас на ноги, отряхивали пыль и опускались в глубоком реверансе, шепча нам поспешно на ухо, чтобы мы себя хорошо вели.
Царица гладила нас по головам и дарила конфеты, завернутые в бумагу и украшенные лентами. Она говорила с нами очень мило, ломаным, глухим, словно рубленым голосом. Мы совсем не робели и полюбили её.
Хотя мама и папа часто уезжали на север, тогда, когда они бывали дома, они проводили с нами, детьми, времени больше, чем когда-либо раньше. Мама разрешала нам играть её ожерельями, цепочками, на которых висели драгоценные пасхальные яички, их эмали сверкали, как цветы, украшенные крохотными разноцветными звездочками, – красивее, чем любая игрушка. Папа привёз их из Петрограда. Он просто вошёл в наш дом, открытый для грабежа – каждый мог войти и взять всё, что он хотел, даже дверь дома не была закрыта. Папа нашёл яйца в ящике туалетного стола мама и засунул их в карман. Так как там воровал каждый, его никто не задержал.
Ирина любила украшения и рассказывала нам, что «более крупные вещи» мама были сданы в банк до тех пор, пока не прекратится стрельба и мы не сможем возвратиться домой. Слово «банк» звучало как нечто среднее между тюрьмой и крепостью – во всяком случае, как нечто, что было не так легко разграбить, как наш дом, но «более крупные вещи» мы никогда больше не увидели.
Пока горничная укладывала волосы мама, мы упражнялись в написании русских и латинских букв на картоне. Александр так любил букву «з» за слово «заяц», что он брал свой картон в кровать.
Вечерами мама играла на фортепиано, а папа сопровождал её игру на скрипке. Дом был полон гостей; взрослые музицировали или разговаривали до поздней ночи. Но не слышно было смеха, как в Лотарёво. Как бы ни были мы малы, мы очень хорошо чувствовали напряжение и волнение, которым были охвачены всё. Во время своей последней поездки на север мама сопровождал денщик дяди Георгия – Иван, который некогда вынес своего смертельно раненого господина с передовой. И хотя он не смог спасти ему жизнь, все были ему благодарны и обращались с ним, как с членом семьи.
Однако когда в вагоне появились контролеры, чтобы проверить удостоверения, Иван прошептал мама, что он знает, что её документы фальшивые. «Дайте мне тысячу рублей, или я скажу, кто вы», – такой неожиданный поворот в его поведении для других остался непонятным для всех.
Мама прервала поездку в Москве, чтобы найти своего младшего брата Адишку, который там утаился. Она ещё успела своевременно вывезти его из города, снабдив украинскими документами; вскоре после этого все офицеры были задержаны в Манеже и все, кто не вступил в Красную армию и не хотел бороться против своих же, были расстреляны.
Приехавшую в Петроград мама узнали, арестовали и доставили в большевистскую тюрьму. Её втолкнули в переполненную камеру, в которой сидели вперемешку воры и случайно схваченные. Все сдвинулись, и мама оказалась рядом с красивой любезной графиней Ерасовой. Графиня была женой великого князя Михаила Александровича (этот морганатический брак был причиной его отказа вступить на престол после отречения его брата Николая II).
Графиня Брасова делила с мама носовые платки и мыло, так как мама была арестована прямо на улице и не имела при себе ничего, кроме сумочки.
Ночью заключенных по очереди водили на допрос, который проводил устрашающий Урицкий, не знавший милости. Мама утверждала, что она никогда не видела столь отвратительных типов, как те, что собрались вокруг стола, чтобы судить её. Ей казалось, что она в аду. Когда Урицкий и его сподручные стали водить пальцами по её Евангелию и издеваться над исполненными от руки картинками, она вспыхнула: «Их подарили мне мои братья, которые убиты вами и вашими. Чрезвычайно грустно видеть, как грязные руки порочат то, что свято другим». Они ответили: «Они не такие уж и грязные». При этом мама имела в виду, что их руки окровавлены.
Может быть, помог украинский паспорт – книжку они ей вернули и вскоре отпустили и её саму, вероятно, благодаря влиятельному заступничеству извне.
Мы слушали мама, когда она рассказывала няне о своих переживаниях, также и о том, как во дворе тюрьмы запускали моторы грузовиков, чтобы заглушить шум расстрелов.
«Женщин они ещё не расстреливают, поэтому мама удалось уйти», – объяснил нам Александр.
Мы стали сильно бояться, и ночью нам снились кошмары. После этого взрослые стали более осторожны в том, что они нам рассказывали.
Наши окрестности становились всё менее надежными. Вскоре стало известно, что красные намерены установить свой террор и здесь, в Крыму.
Однажды ночью нас уложили в кровати полностью одетыми, в сапогах, которые были высоко застёгнуты на роговые крючки, и в пальто – совсем так, как будто бы мы сейчас же должны быть выведены на прогулку. Слава Богу, что, по крайней мере, не было ещё простеганных шелковых подкладок под пальто и валенок, которые мы обычно носили зимой, но всё равно было очень жарко и душно в наших кроватях.
Наш сон был прерывист и беспокоен и нарушался чужеродными звуками, это был приближающийся гудящий шум огромной волны, топот ног, дикие звуки и крики. Затем появились на вершине холма клубящиеся грузовики, и рёв становился всё сильнее.
Сначала в комнату, крадучись, вошла няня, затем мама. Они шёпотом переговаривались. «Надеюсь, что они не разбудят детей», – сказала няня.
Шум приближался прямо к дому и замер на холме. После этого послышался короткий треск выстрелов, и затем наступила тишина.
На следующее утро мы узнали, что папа вооруженный всю ночь, дежурил в саду, неся вахту. Это звучало очень возбуждающе, но и успокаивающе. «Твое ружье было заряжено? Ты стрелял?» – спрашивали мы его.
На следующий день в город вошел генерал Врангель и его Белая армия, чтобы освободить нас. Он был большой друг нашей семьи и часто приходил нас навещать. Александр расхаживал гордо, с блестящими глазами, очень польщенный тем, что генерал подарил ему свою фотографию с автографом и маленький бело-сине-красный флаг, который сразу же занял почётное место над кроватью рядом с иконами.
Белая армия вновь восстановила порядок и приказала повесить тех, кто совершил преступления. Так, например, в порту Ялты большевики утопили офицеров, привязав к их ногам камни. Ныряльщик, которого послали в воду, чтобы опознать трупы, сошёл с ума, когда увидел раскачивающиеся тела. Об этом, так же как о повешенных, очень много говорили.
Однажды взрослые опять забыли, что мы присутствовали при разговоре и навострили уши, играя в углу. Потом мы пытались представить себе, как это произошло: может быть, как оловянные солдатики Александра, если их поставить на дно заполненной водой ванны? Мама была ошеломлена, когда мы ей это объяснили, сказав: «Никто больше не умирает. Всех только убивают».
Матросы, которые дежурили на близлежащем маяке, часто сидели у нас на кухне, и тогда девочки хихикали больше чем обычно. Эта дружба уберегла нас в ночь, когда дежурил папа, от плохо настроенных матросов. Позднее они просили нас о том, чтобы мы подтвердили генералу Врангелю, что они нам не навредили, что папа и сделал.
У красных нашли списки, в которые были занесены имена тех, кто должен был быть убит до того, как пришли белые. Даже крошка Мисси была в списке. Хотя нам и было страшно, но мы, маленькие, чувствовали себя важными, так как и нас не обошли вниманием.
Люди начали вновь смеяться. Пришла весна, и в воздухе запахло цветами, зеленью и солёным морем. Волны лениво плескались о берег, тихо откатываясь на гладкую серую гальку, перемешанную с плоскими белыми острыми ракушками. Здесь было трудно бегать, потому что скользило и хрустело под сандалиями. Мама выплывала, и мы цеплялись за её плечи, как маленькие рачки. Чудесно было смотреть на крутой берег, где дома и сады карабкались друг над другом, словно борясь за лучшую перспективу.
Возобновились и послеполуденные прогулки с няней. Часто они вели нас в Алупку под Ялтой, где жили наши маленькие кузены, внуки Воронцовы. Иногда мы оставались там ночевать, и я спала на зелёном обтянутом шёлком диване, который поворачивали «наоборот», к стене, было удобно, как в колыбели.
Мама фотографировала нас сидящими на больших каменных львах, расположенных по обеим сторонам широкой мраморной лестницы, ведущей от дворца прямо к морю. Дядя Георгий Щербатов-Строганов, лет на пятнадцать старше своего брата Олега, помогал нам держаться.
Мама утверждала, что мы и наши кузены говорили на английском языке наших нянь, причём Джим и Нина, дети дяди Адишки, имели своеобразное назальное произношение, называемое «кокни»[1], – точно как у их мисс Мэклин. Наша мисс Менцис, шотландка, не разрешала нам подражать ей, хотя и очень любила милую Мэки. Леонид и Сандра Вяземские, дети дяди Дмитрия, говорили, напротив, на довольно аффектированном, по мнению нашей няни, оксфордском английском.
Однажды, когда мы гуляли вдоль большой проезжей дороги, Александр и я отстали немного и прислонились к деревянным телеграфным столбам, чтобы послушать их таинственный звон. Мы воображали, что это звуки сообщений, передаваемых из далеких далей, – голоса, которые спешили навстречу друг другу.