Полная версия
Предвестники табора
Евгений Москвин
Предвестники табора
© Е. Москвин, 2011
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2011
* * *Часть 1. Детство. пятнадцать лет назад
Эпизод 1. Лукаев и другие
IСторожа Перфильева в поселке кое-кто недолюбливал – немногочисленные свидетели водившихся за ним «грешков» и всякого рода историй, которым эти «грешки» послужили поводом. Но до поры до времени достоянием общей гласности это почему-то так и не стало – словно ждало какого-то определенного и решающего момента, способного придать слухам сокрушительную силу. Момент вскоре наступил, и о событиях, к нему приведших, как раз и пойдет речь.
Что же касается большей части всего дачного населения, к Перфильеву относились либо нейтрально, либо с уважением; ну а дети – те вовсе были от него в восторге, когда он, часто, принимался шутить с ними: останавливал какого-нибудь ездока на «Каме» или «Аисте», схватив спереди за руль, и с улыбкой, которой, казалось, проникалась вся его седая и очень густая борода, произносил:
– Ну теперь все. Я тебя поймал.
Ребенок, не знавший еще этой шутки, застывал, так и не сводя с Перфильева широко открытых глаз, в которых скользили недоумение и робость; от сторожа всегда исходил странный запах: нечто, вроде смеси земли и йода, – запах, от которого почему-то хотелось посмотреть на его загорелые руки, – не перепачканы ли они чем.
Единственно, что сглаживало испуг, очевидное дружелюбие Перфильева.
– Поймал и теперь не отпущу, – улыбка становилась еще шире, еще дружелюбней, – будешь знать, как безобразничать.
– Но я не безобра… – ребенок справлялся с комом, застрявшим в горле, – …зничал!
– Ага… Я знаю. Но я тебя не за это поймал. Знаешь, за что?
Если рядом находились еще какие-то дети, они, как правило, на этом месте тоже начинали улыбаться, но смех все же сдерживали.
– Ни за что, понятно? Просто так, поймал и все. И не отпущу теперь… – и еще крепче стискивал руль.
Дед Перфильева был чистокровным мадьяром, от которого внук унаследовал особенную красоту, характерную лишь для представителей этой нации: с приближением старости не только не увядающую (сторожу было чуть больше пятидесяти), но, напротив, становящуюся все более терпкой и с оттенком почтенности яркой; морщины, бороздившиеся вдвое гуще, лишь подчеркивали прелесть каждой черты лица, углубляясь возле черничного рта, особенно чувственного, когда Перфильев с упоением принимался рассказывать очередную свою «занятную историю».
Вообще он часто что-нибудь рассказывал о своей молодости, об армии, в которую попал, когда ему не было еще и двадцати, о том, как позже ему довелось работать часовщиком и пр. – и почти всегда в его историях появлялось преувеличение, описанное, между тем, с таким «искренним восхищением от увиденного», что во время рассказа стыдно было заподозрить хотя бы малую толику лукавства. («У нас в армии один парень был со сверхъестественными способностями – мог силой мысли так твои руки слепить в ладонях, что кожу всю разорвешь, а не разлепишь, – пока он пальцами не щелкнет»; «а еще один из местного городка… он знаете что сделал?.. Смастерил переносную АТС, чтобы удобнее было энергию воровать у местной станции… АТС на ладони умещалась, я ее сам держал…»).
Работу свою Перфильев выполнял «достойно» – именно таким словом оценил ее однажды председатель поселка; вообще говоря, по этому поводу следует привести небольшую ретроспективу: за всю двадцатилетнюю историю существования поселка, сторожей, оставивших хоть какой-то мало-мальски заметный след в «исторических скрижалях», было всего-навсего двое. Первым был сторож Павел Игнатьевич, назначенный на эту должность, когда еще добрая половина всех участков не была застроена, старик лет семидесяти, не по годам бравый, чрезвычайно альтруистичный и почти полностью обеспечивавший себя и жену натуральным хозяйством (даже в местный магазин он ходил не иначе, как сделать очередной заказ трех-четырех мешков комбикорма, выходивших, как правило, за два месяца). Его никто никогда не забывал – Павел Игнатьевич считался эталонным сторожем, проработавшим на этом месте без единого нарекания около десяти лет.
Вторым был как раз Перфильев. Он, если можно так выразиться, был «лучше многих». Речь шла о том, что помимо него и Павла Игнатьевича, больше полугода на этой работе вообще никто не задерживался: чаще всего очередной сторож умирал от старости; иных же увольняли за невыполнение обязанностей.
Перфильев, как уже говорилось, был еще не стариком, проводил обходы три раза за ночь, поселковые ворота запирал ровно в одиннадцать, – ни минутой позже, – и когда в выходные какая-нибудь пьяная компания из поселка, съехавшаяся на природу попировать, спускалась среди ночи на машине с верхней дороги, чтобы благополучно разбежаться по домам и лечь спать, всегда обнаруживала Перфильева в сторожке, в неусыпном бдении, а не у себя дома, – словом, его исполнительность устраивала всех полностью.
IIВ полдень 20-го июня Страханов председатель поселка, зашел к Перфильеву на участок и, быстро поздоровавшись (они не заходили в дом, весь последующий разговор протекал на небольшом витиеватом крылечке, и обоим приходилось слегка повышать голос, чтобы его не заглушил лай Орфея, сторожевой собаки, которую Перфильев вырастил и выдрессировал специально для своей работы), – сообщил безо всяких предисловий:
– Их, похоже, видели.
– Да? – сторож прекрасно понял, о чем шла речь, и переспросил только лишь с целью установить, действительно ли очевидцы уверены, что это были они.
– Ну… точной уверенности нет. Что именно их. Но все равно стоит попытать счастье. Порыскать в тех местах – раз сообщили, значит, наша обязанность адекватно на это откликнуться, – Страханов очень любил это слово «адекватно» и употреблял его почти по любому поводу, твердо веря, что именно за его «цивилизованную речь» его и сделали бессменным, по сути дела, председателем. Ежегодные «перевыборы» и правда являлись формальностью (никто, кроме Страханова, просто не хотел этим заниматься).
Сторож спросил, когда и где их видели.
– Вчера. На втором повороте. Левом, если идти отсюда по главной дороге.
– Понял. Там, кажется, этот мальчуган живет… Максим… Кириллов… к нему еще двоюродный брат приезжает… как бишь его… забыл…
– Возможно… мне-то всех не запомнить.
– А что, не они, выходит, видели?
– Нет-нет, ко мне сегодня заходила одна старушенция. Очень любопытствующая… Очень большая сплетница.
– Все ясно. Родионова.
– Еще говорит, что не одна видела. С мужем. Подозреваю, она вообще целыми днями только и делает, что высматривает, кто чем занят.
Перфильев слегка улыбнулся – улыбка, на сей раз, коснулась только его губ, а ниже, на бороду не скользнула.
– Так оно и есть… либо из окна, либо с грядки… чаще всего второе… стервоза еще та… так кого она там углядела?
Страханов ответил, что это были двое подростков, прошедших от главной дороги к лесу; обоим лет по пятнадцать, коротко стриженные; у одного из них рубаха в сине-белую клеточку была повязана на поясе.
– И все? Она уверена, что не видела этих ребят раньше?
– Абсолютно, – сказал Страханов, а заодно прибавил, что, несмотря на репутацию, «Родионова производит впечатление достаточно адекватного человека, чтобы ей можно было верить».
Перфильев молчал некоторое время, причмокивая своими черничными губами и то и дело машинально просовывая указательный палец в маленькую дырочку чуть повыше живота, на своей матроске.
– Лет по пятнадцать, значит? – произнес он, наконец, – ну, это наводчики… если только наводчики… вскрывают-то, конечно, ребята постарше.
– Откуда вы знаете?
– Я все знаю. Все… все… – Перфильев произносил каждое слово задумчиво и будто бы от чего-то отдуваясь.
– Там есть дом возле леса. Серый, массивный такой. И заброшенный. Травы там столько, что первый этаж едва виден.
– Ага. Лешки-электрика, который умер три года назад. Вы что думаете, у них там… штаб что ли какой-то?
– А вот вы сходите и проверьте. Только собаку не вздумайте брать. Все равно там наверняка никого нет, а любопытство соседей нечего дразнить.
IIIЕсли спросить жителей поселка, за что они посмеивались над стариком Лукаевым, каждый назвал бы свою собственную причину, – как правило, одну и всегда оказывавшуюся недостаточной, чтобы вызвать к этому человеку настоящую неприязнь. Но если даже и вместе собрать его иногда совершенно неоправданную неприветливость, ворчливость, а также наличие в этом человеке качеств, которые друг с другом никак не сочетались в принципе: к примеру, страшно боясь умереть, он твердил, что всегда и во всем следует сохранять осторожность (однажды он в течение месяца ежедневно ссорился с женой – внушил себе вдруг, что она хочет отравить его), – но при всем при том стоило ему только сесть за руль, его нога даже по самой плохой дороге выжимала не менее 140 км/ч, – нет, скорее уж это странности, а терпеть Лукаева не могли только ближайшие соседи, коих он замучил постоянным дележом территории.
Вообще говоря, этот факт, пожалуй, являлся единственным красноречивым свидетельством его жадности, – все остальные принято именовать теперь «стремлением к материальному благополучию». «Молодое поколение стремится сегодня хорошо зарабатывать и продвинуться по служебной лестнице. Сделать карьеру. Я своего Илью уважаю за это целиком и полностью; и прислушиваюсь. Почему? Ну… раньше, когда он не захотел образование получать, я подумал, он закончит, как я, в морге, но ведь ошибся же! А он мне все твердил: сейчас, мол, исключительное время. Страна рухнула – на мелком бизнесе можно взлететь еще как. Впрочем, нет, ничего такого он напрямую не говорил, только околичностями… но чуть стоило надавить – упрется. Как все бизнесмены – ха! Короче: когда он действительно взлетел, ну… я понял, что совершенно уже не в праве учить его. Главное, когда вовремя понимаешь свой недостаток. И правда же сегодня они гораздо больше нас скажут и сделают, пока, что называется, такая возможность предоставилась – заработать, ну, если и не столько, сколько хочешь, то, во всяком случае, побольше, чем мы могли в наше время», – слова самого Лукаева. Илья был его горячо любимым и единственным сыном: после 199… года он сумел развернуть довольно обширную ларечную торговлю, сначала музыкальными дисками, затем пивом. За несколько лет Лукаев-младший смастерил небольшую торговую компанию, которую позже и «влил» в один известный конгломерат, став долевым партнером. Молодой человек с очевидной предпринимательской хваткой, но безо всякого вкуса, превратился в настоящего ценителя искусства, т. е.: дорогих вин, европейской кухни, живописи, швейцарских часов и пр. Если раньше самой модной вещью в его гардеробе были кремовые джинсы, которые он надевал по субботам, когда шел куда-нибудь пировать с дружками, – теперь он не позволял себе появляться на людях ни в чем, кроме дорогого цивильного костюма.
– Сшито очень хорошо и очень качественно, – любил повторять старик Лукаев слова своего Ильи, а потом прибавлял с умилением:
– А что делать: жизнь теперь пошла качественная, – это была уже его собственная «интерпретация», над которой его сын, если бы услышал, конечно, посмеялся (вообще говоря, главная-то одежда Ильи была не сходившая с губ азартно сверкающая улыбка).
Что касается жизни Лукаева-старшего, то она, хотя и преобразилась, однако это преображение было каким-то неравномерным, сказать даже больше: деформированным. Всевозможные дорогие вещи, которыми пичкал его сын, соседствовали в лукаевском быту (и на самом Лукаеве) с теми, которые он еще лет двадцать назад расхватывал в магазинах при советском дефиците, – и все их оберегал ревностно, алчно, но абсолютно равнозначно – как просто свое и как только можно беречь хаос.
Давно уже привыкнув к деньгам, которыми сорил его сын, Лукаев до сих пор бедственно радовался каждому рублю, прибавлявшемуся на его собственной пенсионной книжке.
Одна только возможность некоей более или менее значительной перемены по-прежнему вызывала в нем резкое неприятие.
(«Илья мне тут предложил продать участок, новый купить, в каком-то элитном районе. Да зачем это нужно? Пусть уж лучше себе покупает, а я этим обойдусь, – больно тяжело достался. Словом, отказался. А он мне потом другое предлагает еще: давай, мол, тогда хотя бы дом этот снесем, другой поставим. Этот, одноэтажный, на мои ларьки похож. Но я и тут уперся, говорю: этот дом точь-в-точь такого цвета, как морозильные камеры, ну, на бывшей работе-то моей. Светло-зеленый, да-да. Какая-никакая, а все-таки память. Так что лучше уж пристройку сделать»).
И будни Лукаева нисколько не изменились: как и раньше он только и делал, что возился в грядках, сажал, выкапывал, потом шел ужинать и на боковую, – все. Впрочем, нет: изредка он еще сжигал старые журналы на костре, изучив предварительно, не осталось ли в них чего «информативного», – еще одно перенятое слово.
Старик обладал незаурядной внешностью, над которой чаще всего посмеивались дети: высокий, аж под два метра рост, съедавшийся на добрые двадцать сантиметров чрезвычайной сутулостью; очень большая и очень круглая голова, не носившая на себе ни единого волоса за исключением массивных, кустистых бровей, которые Лукаеву приходилось подстригать не реже одного раза в месяц.
Дети говорили так:
– Эти брови рассмешат даже покойника – так и случилось однажды, когда Лукаев в морге еще работал. Труп восстал из мертвых и заржал. Никак не мог утихомириться. За это Лукаева и уволили.
– Так несправедливо, выходит? Он же добро сделал… как бы. Покойника оживил!
– Вот именно, что как бы. Свидетельство о смерти было оформлено, подписано – Лукаев весь морг подставил.
– Морг подставил – ха-ха-ха! Вот умора!..
– Кроме того, покойник ожил, но ненадолго: только Лукаев вышел из «мастерской» – так там у них это место называют, где они трупов готовят к похоронам: одевают, надушивают и все такое прочее… так вот, как только Лукаев вышел из «мастерской», труп сразу прекратил смеяться, причем, знаете, резко, даже как-то механистично… с заранее просчитанной длительностью смеха – так только покойники смеются и неодушевленные предметы… ну и произнес: «Нет, так жить нельзя». И снова умер…
– Труп снова умер!.. – новый взрыв хохота.
– Какая же тут польза – как раз наоборот. Над Лукаевым еще смилостивились, не стали сообщать родственникам покойного… о происшествии… а то те могли бы и в суд подать: по твоей, мол, вине умер человек… э-э… снова. Да. Но Лукаев-то, по справедливости, ни в чем не виноват, просто брови забыл постричь…
– А он в морге научился говорить эти свои несообразности?
– Да, конечно. Где же еще? Он там такого насмотрелся! У него, что называется, фиу… И ничем уже не вылечить… даже деньги сына не помогут – ха! Помните, какую он шутку отколол когда мы с Ильей переселились на другую квартиру: я никак не мог привыкнуть к новому лифту – нажму на шестой этаж, а он приезжает на пятый. Илья говорит, это лифт по офисному типу – с нулевым этажом. Мне, знаете, все время хотелось, как выйду на лестничную площадку, так сразу встать на голову – ну, чтобы компенсировать свою ошибку…
– А еще помните…
– и т. д и т. п…
То, что Лукаев около пятнадцати лет работал в морге, – было, конечно, предметом насмешек и не только со стороны детей; а вот к его «несообразностям» многие, в общем-то, привыкли.
До того, как поступить на работу в морг, Лукаев долгое время жил на Украине; там же нашел и жену, существо весьма бледное, – самым выдающимся достижением в ее биографии было то, что раньше она через два дня на третий ходила в лес за грибами, принося всегда целую корзину, – в этом Оксана Павловна почему-то разбиралась раза в два лучше любого мужчины; теперь же она или болела или, лежа на кровати, просила рыбы – перед тем, как снова заболеть. А если вставала приготовить ужин, то всегда начинала причитать, что «никому я не нужна, даже Илюшу вижу раз в месяц, не чаще». (А Лукаев, слыша это с улицы, презрительно фыркал себе под нос: «Дура!»). Потом она подходила к окну, отворяла форточку и высоким голосом, с расстановкой – едва ли не по слогам – говорила одни и те же два слова:
– Юра!.. – на этот зов Лукаев никогда не откликался, – у-жи-нать!
Вот тогда старик бросал дела и шествовал в дом, по пути останавливаясь на полминуты возле гигантского умывальника.
– Ужинать… хо! Скоро вообще забуду значение слова «еда»… забуду значение всех слов – кроме своего имени! Вернусь в первобытное состояние и начну делать рисунки… на стенах своего дома… нарисую свою физиономию и задам ей вопрос: почему тебе дали такое имя? Почему меня зовут так, а не иначе? Черт!
Старик ругался, обтирая руки посудным полотенцем, его можно было расслышать издали, и дети, собиравшиеся в это время на проезде, снова покатывались со смеху, а минуты две спустя в свете закатного солнца принимались играть в «Море волнуется раз»…
В тот день, когда Перфильев отправился выполнять указание председателя, старик Лукаев с самого утра пребывал в крайне дурном расположении духа. Выйдя из дому и склонившись над грядкой с цикорием, он все прислушивался, не ходит ли кто за воротами, и когда слух его, наконец, уловил приближающиеся шаги, которые как раз таки и остановились возле ворот (разглядеть, кто шел по дороге, старик не сумел – с некоторых пор участок был обнесен ограждением), – безо всяких колебаний взял длинный прут, лежавший возле дождевой бочки, и широкими, но бесшумными шагами приблизился к воротам. За ними, разумеется, стоял Перфильев; конечная цель его путешествия находилась на следующем участке с этой же стороны дороги, но сторож остановился до него не доходя, и для чего-то принялся изучать массивный замок, который висел продетый в одну железную петлю на калитке – к воротам при этом Перфильев не приближался. Когда же калитка внезапно отворилась, и из-за нее показался Лукаев с воздетым вверх прутом, оба, застыв на несколько секунд, в недоумении оглядывали друг друга.
Потом…
Первым пришел в себя Лукаев.
– Господи, это вы, оказывается!.. А я думал, пастеныши.
– Кто?
– Пастеныши соседские. Кирилловых.
По Лукаеву нельзя было сказать, что его смущал этот нелепый эпизод – что вот он так выскочил со своего участка на человека, который не делал ничего предосудительного, – выскочил, да еще и с прутом, – напротив, в следующий момент он еще более усугубил впечатление – с угрожающим видом потряс прутом в сторону соседского белокирпичного дома.
Перфильев, с трудом уже удерживался от смеха, но все-таки сумел взять себя в руки.
– Что-то не так? – осведомился он ровным голосом.
– Еще как не так… Пойдемте, я кое-что вам покажу… к моему дому. Пойдемте, пойдемте! Вы все сами сейчас увидите.
Нерешительно пожав плечами, Перфильев направился следом за стариком.
Лукаев подвел сторожа к дождевой бочке.
– А вот здесь будьте осторожны, не споткнитесь. Прошлый раз я споткнулся здесь… две недели назад, в среду, в 12.53 по полудни… – он осклабился и прибавил агрессивно и шутливо, – сломал себе шею в двух местах – насмерть!!.. – Лукаев расхохотался, отклонил рукою сиреневый куст, на самой средней грозди которого, как на троне, уселась громадная жужелица, от действий Лукаева даже не шелохнувшаяся, обогнул клумбу с отсыревшими деревянными бортиками, – идите, идите сюда, ко мне – отсюда лучше всего видно, – он все не отводил рук от куста, чтобы Перфильев мог беспрепятственно пройти, – так… а теперь посмотрите вверх…
Поначалу Перфильев не мог разглядеть ничего – сливной желоб так ярко сиял на солнце, что у сторожа заслезились глаза, ему даже инстинктивно пришлось отступить.
– Осторожнее! – Лукаев отреагировал моментально, – не потеряйте зрение от этого проклятого солнца – наше государство только и стремится нанести нам увечий и поскорее в могилу отправить… Видите? – пребывая в крайнем возбуждении, Лукаев не переставал потирать руки.
– Нет.
– Выбоину на крыше видите?
– Да, вижу теперь.
Это была не выбоина – отметина на черепичной кровле.
– И краска облупилась вокруг. Видали? Только неделю назад покрасил!.. И краска какая дорогая – финская! Вот я покажу этим пастенышам, как камнями по дому кидать! Прошлой ночью от того и проснулся, что в кровлю что-то ударилось. Выбегаю, а здесь булыжник валяется. Пастеныши! Ну я им задам… – и как бы в доказательство своих слов Лукаев снова принялся потрясать прутом.
– Вы хоть видели, что это они были?
– Ну а кто же еще, если не они?
Такая уверенность Лукаева не проясняла, почему он, в таком случае, не пошел и не нажаловался родителям провинившихся детей, а поджидал на своем участке, не появятся ли они где поблизости снова. (Неужели ж думал, что те захотят состроить еще какую-нибудь пакость, на сей раз средь бела дня?) Но сторож благоразумно промолчал.
– Готов спорить, это в отместку – за то, что я недавно отсудил у них кусок земли, – Лукаев покачал головой, бросил прут на землю и осведомился у сторожа, не хочет ли тот зайти к нему и выпить по чашке чая.
– Самый дорогой чай, какой продается в магазинах. Английский.
– Я вообще-то здесь по делу. Тот серый дом возле леса. Вы никого в нем не видели?
Перфильев задал этот вопрос неслучайно – с тех пор, как умер Лешка-электрик, Лукаев без обиняков присвоил себе добрую треть его участка, перекопав ее под картофельное поле, – так что старик там появлялся довольно-таки часто.
– A-а… ну-ну, я понимаю, вы о тех незнакомых пастенышах, которых не так давно видела Любовь Алексеевна (старуха Родионова была единственной, с кем Лукаев был в дружеских отношениях, – нет, нет, я никого там не видел, однако я туда нечасто хожу, всего раз в дней пять – не чаще – это же все-таки не мой участок, понимаете?.. Хе-хе… – Лукаев состроил улыбочку, – так что в том доме могут ночевать всякие пастеныши, а я и не знаю ничего – надо бы вам облазить дом да это дело выяснить.
Перфильев сказал, что это-то он и собирается сделать, хотя шансы, что у этих прохвостов там какой-то штаб, на самом-то деле невелики.
– Ну, раз уж мы так нечаянно встретились, я составлю вам компанию.
Они вышли на посыпанную песком дорожку. Черный «Ауди» Лукаева стоял чуть вдалеке, справа, у ворот.
– Знаете, если эти пастеныши, эти ворюги, вздумают угнать мою малютку, я им просто… носы поотшибаю – вот что. Потом от ужаса будут вскрикивать каждый раз, когда увидят свое отражение. Встаешь утром, идешь в ванну промыть слипшиеся глаза, смотришь в зеркало и на тебе: вместо носа впадина, как у скелета. Ха-ха-ха! Дикий крик ужаса… а потом вспоминаешь: да, это же мне пару недель назад нос отшибли за то, что я машину пытался угнать. Пора бы и привыкнуть к его отсутствию!.. – Лукаев рассмеялся: очевидно, его настроение постепенно шло в гору, – так-то!
Перфильев поднял брови и довольно долго их не опускал.
– Ну… я думаю, до этого не дойдет… – выговорил он, – э-э… я имею в виду, что кто-то украдет вашу машину – до этого не дойдет. Вы же поставили сигнализацию?
– Нет, Илья настаивал, но я сказал ему, что у нас в советское время не было никаких сигнализаций, мы просто запирали машины – я всегда запирал свой «Москвич» и все. И теперь тоже не собираюсь изменять этому правилу. Моя машина, он мне подарил ее на день рождения, и я буду делать так, как хочу. Как привык. Никаких сигнализаций. От этих новомодных штучек одно облучение – можно рак схлопотать.
– A-а… ну тогда будьте начеку. Следите за машиной, я имею в виду, – сказал Перфильев невозмутимо.
– Я слежу. Как же не следить за малюткой, на которой можно разогнаться до ста восьмидесяти запросто.
– Да… мы их обязательно поймаем, вот увидите.
– Кого?
– Ребят, которые дома вскрывают.
– Сколько, бишь, они уже вскрыли?
– В этот сезон? Три. И каждый раз в середине недели. Естественно – когда народу поменьше. Хозяева всегда отсутствовали. И суроковский дом – очень видный. Там найдется, что взять. Тогда-то мы с председателем и заподозрили, что есть какие-то наводчики. Соглядатаи. После второго ограбления заподозрили… ну а чуть попозже это подтвердилось. Моя жена, когда к молокану как-то заходила, на обратном пути уже идет и видит, как возле одного дома ошивается какой-то паренек. Вернее… стоит, – Перфильев чуть запнулся перед последним словом, для того, чтобы придать ему больше веса, а заодно, поглядев на Лукаева и качнув головой, с важным видом ткнул указательным пальцем вниз, – просто стоит возле калитки, приятеля своего, видно, ждет, но в то же время будто бы что-то и высматривает. Ну, у Марины сразу же подозрение мелькнуло – надо сказать, интуиция мою жену никогда не подводила – она у него и спрашивает:
«Ты к кому?»
Мальчик такого вопроса явно не ожидал и поначалу весь покраснел и подобрался, смутился, но потом очень быстро сумел прийти в себя и говорил вполне естественно, безо всякого волнения.