Полная версия
Лишние мысли
Евгений Москвин
Лишние мысли
© Е. Москвин, 2013
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2013
* * *Лишние мысли
IПосле того, как меня выпустили из психиатрической лечебницы, я поступил работать в тихую маленькую фирму, на должность расклейщика объявлений. Работа это была непростая (конечно, если стремиться выполнять ее хорошо), и передо мной возник ряд трудностей. Прежде чем рассказать о них, отмечу, что объявления я должен был расклеивать в конкретных местах – на заборах и стенах (обязательно темного цвета, ибо он подчеркивал офсетную белизну самого объявления, а она, в свою очередь, выделяла собой черный шрифт содержательной части – телефоны, приглашения, зарплаты), в автобусах, троллейбусах и трамваях, но не в метро, ибо в поездах иногда погасает электрический свет и представьте, что будет, если в этот момент некий человек не закончит читать объявление – это также неожиданно и неприятно, как при повороте головы увидеть на голограмме превращение животного в чудовище. Или в автобусах, троллейбусах и метро, но не в трамваях, ибо когда человек едет в транспорте, являющемся переходным звеном между троллейбусом и метро, он вспоминает, что свет мог бы погаснуть, если бы он ехал в поезде, и в результате ему более не хочется даже смотреть на объявления, – поэтому он отчаянно обращает свой взор на спасительный потолок, застывший в немом самовозвышении? Так где мне поручили расклеивать объявления? В автобусах, троллейбусах и трамваях или в автобусах, троллейбусах и метро? Не помню, это не столь важно, главное, я точно знаю, что на заборах и стенах – в общем, где-то поручили расклеивать объявления. И вот возникла проблема: у меня было три типа объявлений – о жилплощади, о трудоустройстве и агитационные листовки за кандидата N. на пост президента России (выборы должны были произойти через две недели). Где какие объявления расклеивать? Эту проблему распределения я первоначально решил следующим образом: на заборах – из четырех листовок две о жилплощади, одна о трудоустройстве и еще одна – агитационная, на стенах домов и магазинов – из пяти листовок – одна о жилплощади, одна о трудоустройстве и три агитационные, в автобусах троллейбусах и трамваях (или в автобусах, троллейбусах и метро, не знаю) – из трех листовок – одна о жилплощади, одна о трудоустройстве и одна агитационная. Почему именно так, а не иначе? На мой взгляд, именно на заборах более привлекательна для прохожего информация о жилплощади, поэтому и данного типа объявлений оказалось в первой части больше, остальное же читают поровну. Это было интуитивное заключение, в своих рассуждениях я всегда стараюсь избегать сухой логики, ибо считаю, что она уничтожает воображение. Таким же образом – интуитивным – я сделал выводы и относительно второй и третьей части. Однако когда приходит решение одной проблемы, тут же материализуется другая – изначально у меня было примерно равное количество объявлений всех трех типов. А в общей суммарной пропорции, по моему заключению, должно было бы получиться из дюжины листовок – четыре о жилплощади, три о трудоустройстве и пять агитационных. Словом, мне не хватало агитационных листовок и было слишком много о трудоустройстве, и переизбыток последних являлся таким же сильным, как нехватка первых; или же, с другой стороны, было слишком много листовок о жилплощади и трудоустройстве, но переизбыток последних вырисовывался в большей степени – все здесь было заключено в замкнутый круг двенадцати и каждая треть этой дюжины теряла то, что в последствии получали две другие трети. Я должен был либо вернуться на фирму и запросить больше агитационных листовок и отдать часть о трудоустройстве, либо просто вернуть несколько листовок о жилплощади и трудоустройстве, но последнее, как прилежного работника, меня вряд ли украшало.
Вы, должно быть, заметили, что я часто заменяю понятие «объявление» на понятие «листовка». На мой взгляд, все равно, как называть. Ибо я даже не знаю, что, в сущности, расклеивал – все листовки или объявления были разного размера и формы, написано на них было разным шрифтом – где курсивом, где жирным, где и вовсе ничего не написано.
Итак, в первый же день я решил вернуться на фирму, запросить больше агитационных объявлений и вернуть часть о трудоустройстве. Сделать это надо было в прямой очередности, сначала возвыситься, попросить больше, а затем вернуть лишнее, то есть снова упасть. В этом случае (на мой взгляд), впечатление секретарши, которая раздавала объявления, от моего действия – переформирования пропорции листовок (или объявлений – все равно) – явилось бы в большей степени положительным, нежели при обратной очередности – сначала вернуть, а потом взять. Однако тут-то меня и охватило сомнение – вдруг я ошибаюсь? В конце концов, все мои выводы были приблизительны! Огромное количество раз так вот останавливался я у самого финиша, ибо приходил в ступор, не в силах был пересечь черту, и сейчас произошло то же самое – я решил никуда не возвращаться, довольствоваться тем, что есть и расклеивать объявления в случайном порядке.
Когда в мою голову пришло это соображение, я стоял посреди улицы, у каменного забора и вокруг меня кишели люди. И я не мог видеть их лиц, они расплывались бледными пятнами и отягощали два зрительных нерва в моих глазах, заставляли их выделять песок, – по какой-то причине я решил, что нерва было именно два, вероятнее всего, потому что у меня было два глаза. Но с таким же успехом я мог бы сказать: «потому что было два носа». Но у меня не было двух носов, вернее, скорее всего не было. Возможно, у меня не было и ни одного, – по крайней мере, ни один я не видел и мог подозревать о его существовании через выполнение им ряда функций, одной из которых было дыхание, а если бы я дотронулся до него, нащупал этот выступ, то мои подозрения стали бы еще более обоснованными, но не превратились бы в очевидность, ибо я не привык доверять рукам. Как бы там ни было, один нос скорее всего был, а второй если и был, то где-то внутри моего тела, возможно, внутри первого носа. Проведенная параллель между носом (или двумя носами) и двумя глазами, заставляют меня невольно усомниться в том, что их действительно было два – глаза, теперь уже я имею в виду. Ибо если я усомнился в количестве носов, почему я не могу усомниться в количестве глаз, которые я тоже не могу увидеть, если только не посмотрюсь в зеркало, а ему я доверяю примерно в такой же степени, как и своим рукам? (Либо я могу посмотреть в зеркало, чтобы увидеть свой нос, и дотронуться пальцами до глаз, если постараюсь – какая разница? Все равно это не даст полной уверенности.) Следовательно, и точное количество зрительных нервов я не мог установить. Вот оно, противоречие.
Помимо всего прочего, я чисто интуитивно пришел к заключению, что зрительные нервы (если только они были – теперь уже и простое их существование неочевидно) располагались в моих глазах. Они могли бы находиться и в носу или в двух носах, как угодно, или даже в двух ноздрях одного носа. И все же предположим, что зрительных нерва было два и располагались они в двух глазах. Я чувствовал болевые ощущения, сильные и кислые, да-да, именно кислые, все из-за этого проклятого песка, который выделялся. Песок – точнее названия я придумать не могу. Это образное выражение, которое родилось у меня в мозгу из некоей аналогии – санитары в лечебнице давали одному моему приятелю глазные капли от ощущения песка на поверхности зрачка или белка, точно не помню, где именно, на поверхности чего, но знаю, что либо там, либо там. Возможно, если бы у моего приятеля был песок и на белке и на зрачке, санитары увеличили бы дозу или выбрали для него другие капли, не то что бы более сильнодействующие, просто другие. Думаю, что в моем случае песок был как раз и на белке и на зрачке, – однако же имелись смутные подозрения, что подобный вывод сделал не столько я, сколько мой мозг, со скрытой предательской целью получить больше лекарства. Как бы там ни было, болевые ощущения, которые я испытывал, были слишком сильные, для песка, который находится только на белке или только на зрачке (заметьте, в обоих глазах, если только их было у меня два). Стоп, откуда я узнал насчет «слишком сильных ощущений», если никогда не испытывал подобную боль раньше? А может быть испытывал? Может, мой приятель это и был я сам? Да, по всей видимости так и есть. Тогда сразу очевиден ответ на вопрос, почему мой мозг хотел получить больше лекарства – он привык к нему, поскольку получал его и раньше. Относительно же песка я заключил, что на сей раз он какой-то необычный – да, так я решил. Но в одном глазу, кажется, в правом, располагалось большее его количество, ибо болевые ощущения там были сильнее, чем в левом. Симметрия нарушалась. Это обстоятельство меня – увы! – не только не вдохновляло, но даже пугало, ибо симметрия могла нарушиться еще в чем-нибудь, гораздо более серьезном, чем боль. Например, моя правая рука могла стать длиннее левой. Я срочно должен был сделать нечто такое, что бы исключило подобное развитие событий. Этим нечто, как я полагал, должно было стать преодоление болевых ощущений. Лекарства от них под рукой у меня не было, так что я решил искать их первопричину. Искать и уничтожить ее. Этой причиной не могли быть воспоминания о моем приятеле (скорее всего, обо мне самом). Ведь боль и выделение песка, вернее, сначала выделение песка, а затем боль, наступили раньше воспоминаний. Скорее уж именно мой приятель – воспоминания о моем приятеле (обо мне самом?) – явились следствием боли и, до этого, выделения песка (которые были причиной), а не наоборот. Необыкновенная сложность причинно-следственных связей копошилась в моем мозгу, не давая покоя, и я, наконец, понял, что принял неверное решение, относительно расклеивания объявлений. Мне необходимо было снова передумать, и я передумал, решил пойти и поменять пропорцию листовок. И решение это было окончательное – (я более не собирался метаться) – и, по всей видимости, верное, ибо своим появлением оно еще более размыло фокусировку бледных пятен-лиц – теперь они и вовсе переместились на задний план, стали фоном всех моих мыслей, прекратили отягощать глаза болью и песком.
IIЯ никак не мог вспомнить, как звали ту женщину, секретаршу, которая выдавала мне листовки. Более того, я даже не мог поручиться, что она была секретаршей – я назвал ее так, ибо она всегда сидела за столом и улыбалась мне как-то по-дежурному (в моем понимании именно это идентифицирует в женщине секретаршу, а в мужчине – секретаря), без всякой души, в манере ее общения скользил формализм. С другой стороны, никакими секретарскими делами она не занималась, но просто выдавала объявления, которые подлежали расклеиванию. Я смутно подозревал, что она, наверное, и не секретарша, но какая разница? Гораздо важнее было вспомнить, как ее зовут, ибо мне, так или иначе, пришлось бы к ней обратиться. Но именно на этом я и не мог сконцентрироваться – моему мозгу почему-то все время хотелось думать о профессии этой женщины, а не об ее имени; вернее ему вообще не хотелось о ней думать, как и ни о чем другом, но каждый раз, как я заставлял его обратиться к воспоминаниям о женщине, выдававшей листовки, он пытался проанализировать факторы, относившиеся к ее профессиональной принадлежности, в ущерб идентификации имени. В результате я так и не успел обдумать то, что было необходимо – вернулся на фирму (главный офис ее находился на пятом этаже жилого дома, остальные – на третьем; именно потому что офис, к которому я был прикреплен (интересно, кем?) располагался на более высоком этаже, я называл его главным – в этом было столько же основания, сколько и ранее в определении секретарши), продолжая думать о профессии женщины, а не об ее имени, никак не мог абстрагироваться от второстепенного.
Но когда я, войдя в кабинет, увидел ее, мой язык сам решил все проблемы:
– Наталья Николаевна, у меня некоторые затруднения – мне необходимо больше агитационных листовок.
Я не успел даже удивиться рефлекторно пришедшему соображению, а она – ответить на мою просьбу, ибо моментально в кабинете материализовался некий человек, одетый в черный дорогой костюм, вероятнее всего сшитый на заказ. Безо всяких предисловий он обратился ко мне:
– Я знал, что вы примете это решение о листовках. Мы целый день наблюдали за вашими действиями и теперь стало ясно, что вы нам подходите.
Столь неожиданное вторжение выбило из колеи не только меня и секретаршу (опять забыл, как ее зовут), но и все предметы в комнате, которые наблюдали за нами. Некоторые из них от неожиданности самоуничтожились – три цветочных горшка упали на пол с подоконника и раскололись, а люстра выплюнула лампу прямо в центр пола, превратив ее в острое сахарное пятно.
– Для чего подхожу? – выдавил я.
– Сейчас никаких вопросов. Вы должны немедленно последовать за мной.
У него был такой непререкаемый тон, что я понял, он здесь уже не в первый раз. Я бросил взгляд на секретаршу.
– Вы знаете этого человека?
– Да… Николай Алексеевич Кошкин появляется всегда так внезапно!.. Не беспокойтесь, он ничего вам не сделает. Более того, вы очень выиграете, если пойдете с ним. Организация – (будем называть это так), – в котором он работает, сотрудничает с нами уже много лет. Очень престижная организация, поверьте. Вам действительно повезло, несказанно повезло!
Когда мы сели в его машину (легковую, выкрашенную в белый цвет, с жирными красными крестами на дверцах – как он сказал, для украшения), Кошкин, наконец, объяснил, куда мы едем, – в Государственную Думу! И прибавил, что меня изберут, нет, уже избрали, ее членом.
– Но кто?
– Остальные депутаты.
– Почему?
– Они руководствовались многими критериями, – ответил он уклончиво и завел машину.
– Как я понял, решающую роль сыграло то, что я запросил больше агитационных листовок.
– Именно так, – Кошкин кивнул, – депутаты абсолютно уверены, что у вас есть способности и склонности к законотворчеству.
В общих чертах он рассказал о Государственной Думе, о том, как повезло мне, что я теперь буду трудиться на благо народу, государству. И прибавил:
– Я уверен, что вы не откажитесь от этого. Такой великий шанс – работать депутатом – выпадает одному из миллиона.
А я все молчал – так удивительно было мне нынешнее положение.
IIIЧерез полчаса мы приехали. Здание Государственной Думы располагалось на окраине города, очень длинное, одноэтажное, желтого цвета; оно более походило на больницу. У входа, перед массивными железными дверями стоял охранник.
Мы вошли внутрь, и двери тут же захлопнулись.
– Сейчас вам выдадут новую одежду, более подходящую, – сказал Кошкин.
Мы свернули в какую-то дверь (уже не могу вспомнить, справа или слева от входа она располагалась) и очутились в маленьком ателье, где несколько мужчин, лысых и низкорослых, переодели меня в черный пиджак (галстук так и не выдали – сказали, он еще не готов). После этого Кошкин пригласил меня в депутатскую столовую. Мы прошли по бесчисленному количеству широких коридоров; я заметил любопытную вещь – каждый из них был спроектирован таким образом, чтобы ни один депутат не ушибся, с максимальной безопасностью – мягкие стены, и даже потолок; в конце каждого коридора широкое окно из небьющегося стекла.
Кошкин повернулся ко мне и сказал:
– Одно такое окно стоит четверть миллиона долларов, – тут взгляд его упал на воротник моей рубахи, – кстати, обычно галстуки выдают сразу – ваш случай, пожалуй, исключение. Цвет галстука определяет партийную принадлежность, но они пока не решили, в какую именно партию вас следует определить.
– Они – это кто?
– Не знаю, никто не знает…
Его лицо вдруг стало серьезным и каким-то даже окаменевшим. Он словно бы давал мне понять, что я затронул нежелательную тему, и лучше было бы повернуть разговор в другое русло; сам-то он, скорее всего, не имел права это сделать – (в тот момент я был уверен, что Кошкин депутат). Мне казалось, если бы существовал некий депутатский кодекс (а может быть он уже и был создан – кто знает? Но с другой стороны я сам не могу понять, о чем конкретно говорю; какой кодекс?), в нем бы непременно появилась статья, запрещавшая это, ведь депутаты, по словам Кошкина, трудятся на благо государства, следовательно в идеале должны быть открыты русскому народу – да, да, прежде всего это касается их профессиональной деятельности, так что было бы странно, если бы их не заставляли правдиво и точно отвечать на любой вопрос, от кого бы он ни исходил – то есть я хочу сказать, на вопрос, исходящий от любого человека, живущего в нашей стране; в то же время, «открытость» – понятие растяжимое, причем настолько, что даже можно подумать и употребил я его здесь не совсем уместно; но нет, все-таки нет, мне кажется, по назначению употребил, так что это было бы ложное впечатление, будто есть здесь некая… впрочем, ладно, я вот еще о чем подумал – если некто заботится о депутатах до такой степени, что даже спроектировал коридоры с мягкими стенами, почему бы не разрешить им самим изменять тему разговора, а не ждать, пока это сделает собеседник? Зачем ущемлять их права, если только можно назвать это ущемлением? Здесь я вижу большое противоречие.
В общем-то мне кажется, что мои предположения о существовании запретов на уход от темы разговора изначально были необоснованными – ведь теперь, как я понимаю, я тоже депутат, cледовательно, и мне нельзя будет уходить от темы. Но кому же тогда это сделать, если разговаривают два депутата, которые знают об этом запрете и у которых возникла такая ситуация, что нужно уйти от темы? Выходит, один загоняет другого в ловушку? Я сейчас в ловушке? Очень странно, нет, не может быть.
А что это могла бы быть за ловушка? Наказание, исключение из состава Государственной Думы – (то есть не сама ловушка, но последствия попадания в нее)? Я совсем запутался – не могу определить, что является ловушкой, а что – ее последствиями… На самом деле сейчас я пытаюсь осознать, чем грозило бы подобное нарушение кодекса, если он только существует? Ранее я сказал, что за его нарушение последовало бы исключение из депутатского состава, но теперь не уверен в очевидности этого, – может быть, с меня бы просто взяли штраф. В конце концов должен же учитываться тот факт, что нарушение не слишком серьезное! Хотя кому это решать – серьезное или не серьезное – уж точно не мне. Скорее всего, решать именно тем, о которых никто ничего не знает. А они-то уж могут мыслить совсем по-другому – серьезное воспринимать несерьезно (но это вряд ли), а несерьезное – серьезно. Либо все воспринимать серьезно, но тогда в подобной строгости, как мне кажется, не проявилось бы заботы о депутатах, той самой, которая наблюдалась в планировке коридоров и, говоря точнее, в мягких стенах – опять я к этому вернулся. Либо я рассуждаю неверно, либо забота этих неизвестных неглубока и сильно гипертрофирована.
Мне кажется, я уже зациклился на этих мыслях. Сам не понимаю, почему они одолевают меня, да еще в такой странной пропорции серьезного и несерьезного; я даже не могу определить эту пропорцию. Да, действительно существуют некие запреты, это очевидно. И исходят они от неких людей, о которых не знают даже те, кто должен знать. А кто не должен знать, тоже не знают, потому что они должны знать, но другое – и это предписали именно те, о ком никто не должен знать.
Теперь мне придется рискнуть и самому переменить тему разговора – надеюсь, никакого наказания за это не последует.
– Вы тоже депутат?
– Нет-нет. Разве вы не заметили, что на мне нет галстука?
Я невольно выдержал паузу, ибо почувствовал ошибочность своих прежних рассуждений и предположений. Потом все же задал следующий вопрос:
– Скажите, а почему депутаты находятся в столовой в такой час?
– Вы, должно быть, имеете в виду, что пять часов вечера – довольно позднее время для обеда. Вы еще не знакомы с нашими порядками – видите ли, депутаты большую часть времени проводят именно в столовой. Там же они и принимают законы, прерывая на это время свою трапезу, конечно, – с этими словами он остановился и толкнул большую железную дверь с зарешеченным окошком.
– Мы на месте? Мы прибыли? – спросил я осторожно.
– Да, проходите.
Обеденный стол был широким, во всю длину помещения, с белоснежной скатертью; депутаты ели и переговаривались, но акустического гула не было – его поедали мягкие стены, – даже звон посуды, казалось, застывал в плоской двумерности. В первый момент мне показалось, что все депутаты были похожи друг на друга, – вероятно, такой эффект создавался из-за одинаковой одежды – черных костюмов и белых рубах; между тем, галстуки действительно различались по цвету, и я подумал, что было бы очень забавно, если бы депутаты сами умели распознавать своих коллег только по цвету галстука – вернее, отличать однопартийцев от оппозиции; впрочем, мне кажется, не такого рода различение пришло мне на ум в первый момент, ибо я думал, скорее, о способности различить в условиях физической схожести; кстати, я предполагаю, схожесть была кажущейся, прежде всего, мне, и я бы не мог разграничить своих однопартийцев и неоднопартийцев, если бы принадлежал к какой-то партии, – еще не принадлежал, – ни даже отличить людей друг от друга. Но в первый момент мое сознание все же смогло выделить одного депутата, сидевшего за столом, почти на самой середине; оно выхватило его из вереницы многих, подобно руке, которая выхватывает одно звено цепи, разделяя остальное на два железных локона. Он что-то уронил в стакан с пивом, и теперь это что-то плескалось там, пытаясь ездить по ободу дна. Наверное, это была его вставная челюсть или нос, но нос был на месте, между двух покрасневших щек, так что я решил, что в стакане все-таки его челюсть или же второй нос, если он только у него был, либо же чужой нос. Депутат безуспешно пытался достать из стакана утраченную вещь – его пальцы были настолько толстые, что не пролезали внутрь. Наконец, он потерял терпение и, выпятив подбородок, склонился над стаканом и посмотрел на него с правого бока, пытался определить, как же ему лучше поступить, или же удостовериться, что его челюсть или второй нос все еще в стакане – не знаю точно, с какой целью склонился; его вытаращенные глаза несколько секунд смотрели сквозь округлую линзу-стакан двумя яростными блюдцами с серым дном – два дна, быть может, являлись зрачками, не знаю. Затем он резко выпрямился и обратился к своему соседу (между прочим, однопартийцу), за помощью, и мне показалось, что они обменялись носами.
– Сейчас я вас представлю, – шепнул мне на ухо Кошкин.
– Ну что вы, это лишнее, – смутился я.
– Нет, вы не поняли, это обязательная процедура, – глаза его блеснули.
От слова «процедура» мне стало немного не по себе, ибо я вспомнил те самые «процедуры», которые совершали надо мной в лечебнице.
Кошкин поднял руки вверх и затребовал минуту внимания. Многие прекратили есть и обратили к нему пристальные взгляды.
– Дорогие друзья! Все вы, без сомнения, знаете о безвременной кончине депутата Ларионова. Это был великий человек, да-да, великий, я не побоюсь этого слова. И теперь я с радостью готов сообщить вам, что ему нашлась достойная замена…
Когда церемония представления была закончена, мы с Кошкиным сели за стол. Я заметил, что сразу после его речи, депутаты потеряли ко мне всякий интерес и продолжили обед. Нет, я вовсе не был опечален этим обстоятельством, просто мне показалось это несколько неестественным. С другой стороны, я только что увидел или думал, что увидел, как двое депутатов обменялись носами. Либо мне это померещилось, либо обмен носами для них обычная процедура – уж больно непринужденно было это проделано. Между тем, я не стал спрашивать Кошкина о носах – вдруг все-таки это была галлюцинация – но сказал о неестественности невнимания ко мне.
– Ничего удивительного, ведь депутаты разговаривают в основном о политике.
– Так что же?
– Как они будут с вами что-то обсуждать, если вам еще не выдали галстук, не определили вашу партийную принадлежность. У каждой партии собственные тайны. Если вы, так сказать, «свой», то вам их откроют, а если нет, то сами понимаете. Манера общения со «своими» и с «чужими» также отличается.
– Манера?
– Конечно. И сейчас я говорю уже не о конспирации, но об этикете. Например, во время обеда депутат может попросить только своего однопартийца подать некое блюдо, если оно располагается далеко от него, и сам он не в состоянии дотянуться. Когда находишься за пределами столовой, с оппозицией можно пить только слабоалкогольные напитки… Сегодня вечером или завтра утром я дам вам одно партийное издание, в котором подробно об этом рассказано. Вы обязаны изучить его.
– Чтобы не попасть впросак.
– Вот именно.
Я огляделся по сторонам. Теперь, сидя за столом, я мог найти физические различия в этих людях, более того, мне казалось очень странным, что в первый момент депутаты представились мне почти одинаковыми – видимо, я, что называется, смотрел не с того ракурса; вот лицо чрезмерно слащавое и сравнительно молодое, вот старое, посиневшее, испитое, а вот и толстое, похожее на умирающую луну… депутаты, чавкая и звеня приборами, переговаривались вполголоса; галстуки на их шеях были трех разных цветов – красного, синего и желтого.