Полная версия
Пик коммунизма
Он не жаловался и что-то пытался еще сделать, чтобы вернуть Кокино прежний вид, а фермам – прежнюю славу. Но все это было, как говорится в народе – «мертвому припарка». Мы виделись с Петром Дмитриевичем в этот последний период его жизни реже, чем прежде, и однажды он сказал мне с тоской в голосе: «Не могу видеть, как умирает Кокино». Что было мне ему ответить? Чем утешить? – «Не грустите, Петр Дмитриевич, посмотрите вокруг, вся страна загибается, не одно лишь Кокино»? Слабое утешение. А ведь страна действительно уже загибалась. Как там у Булгакова: «Аннушка уже пролила масло». Да, «Аннушка» уже появилась в образе пьяного Бориса Ельцина, который как раз упал с моста. «Процесс пошел», как выразился другой стратег развала страны, Михаил Горбачев. И этот процесс пошел быстро. В девяносто первом году не стало Советского Союза, хищные руки стали рвать Россию на части, Россия утратила свой ВПК, свой Авиапром и свою армию, и стала умирать. Так что умирание Кокино не было чем-то диковинным, Кокино загибалось общим загибанием, и усилия Рылько по его спасению были в любом случае исторически обречены.
Но институт остался, назвался со временем Академией и бодро лепит сегодня «академиков» для сельского хозяйства Российской Федерации. Правды ради готов допустить, что ирония моя в адрес Кокинского сельскохозяйственного института, то есть, пардон – Брянской сельхозакадемии, не вполне справедлива. Все зависит от системы координат, от начала отсчета, от угла времени, под которым смотреть на вещи. Если смотреть на сегодняшнюю Академию глазами той кокинской сказки, в которой я вырос, то вся моя горечь оправдана. Если же судить о сельхозинституте глазами общего современного борделя, то Кокино, возможно – одно из немногих относительно чистых мест в стране, где не стреляют в коридорах академии и аллеях парка, не берут в заложники, не жгут домов и не разрушают все подряд, но пытаются что-то еще создавать полезное, а именно специалистов для сельского хозяйства – каким бы оно, сельское хозяйство, не было сегодня и что бы они, его специалисты, не представляли собой. Так что если смотреть с этой стороны реальности, то можно даже погордиться Кокинской сельскохозяйственной Академии: всё везде шатается, кувыркается, вопит и распадается, а институт всё еще стоит на месте, работает, не преобразовался ни в аквапарк, ни в казино, ни в биржу китайских огурцов, ни в какой-нибудь там «Агропрохвостинвестбанк» для отмывания ворованых денег. Может быть, это былые чары Кокино его еще хранят? В конце концов, любимый парк Петра Рылько стоит на месте и даже прилично ухожен, газоны стригутся, а на месте сгнившей танцплощадки плещет радужными струями цветомузыкальный фонтан! Так может быть маленький, пусть совсем крохотный, коммунизмик еще возродится когда-нибудь в Кокино на базе института? (тьфу-ты: на базе Академии, хотел я сказать). Или хотя бы вокруг цветомузыкального фонтана?
Короче, так: пусть кокинская сельхозакадемия меня простит. Не со зла я ее царапаю тут и там, а с отчаянья. Это разные вещи. В конце концов, Академия располагается на территории Кокино и занимает прекрасный комплекс зданий техникума, и самим этим фактом напоминает о былой кокинской сказке. Может быть, эта сказка еще и возродится на новом витке спирали, как обещал нам великий Гегель. Не знаю. Но надо же во что-то верить…
В последние годы жизни Петра Дмитриевича, судьба свела меня с ним, оставшимся в бездеятельном одиночестве, особенно близко. Наши теплые отношения продлились до самой его смерти, и чем лучше я узнавал его в тот последний период жизни, тем больше росло во мне уважение к нему лично и ко всему его поколению, да и к прожитому им времени тоже – эпохе катастроф, испытаний, мук людских, но одновременно и эре героев и созидателей, ко времени титанов: жестоких или благородных – это уже второй вопрос, но главное – великих, то что называется – «несгибаемых».
Большинство из них, большевиков-революционеров, по всем гуманитарным меркам следовало бы называть преступниками, но они, придя на ими же разоренное поле, принялись строить все заново, не очень даже, возможно, понимая, что они создают конкретно, но свято уверенные, что строят лучшее на земле общество, ради которого ни своих костей не жалко, ни чужих. То были наполовину безумные фанатики, но они творили, двигались вперед и во что-то верили. Во всяком случае, они верили в свою страну, в отличие от современных «строителей капитализма», пухнущих на зеленом, инородном корму, верящих только в сегодняшний день, в свой бумажник и в самолет, который унесет их в заранее уютно оснащенное заграничное гнездышко. В самолет на быстрых крылышках, на котором их не догонят, когда придет час улепетывать из-под метлы. Если этот час вообще пробъет. Да и нужен ли он нам – этот час очередной революции? Не объелась ли уже наша страна революциями? Вопросов больше чем ответов, а ответов больше чем врущих ответчиков – по дюжине на каждого.
Все познается в сравнении: это мудрость из разряда абсолютных истин. Вот и в данном случае: язык не поворачивается называть старую гвардию коммунистов поколением гигантов, но в сравнении с сегодняшними расчетливыми бандоворами то поколение фанатиков было воистину гигантским как по духу своему, так и по моральным меркам.
Мы проводили с Рылько долгие часы за рабочим столом у него в доме, и иногда, сдвинув в сторону бумаги, пили чай или закусывали бутербродами, которые подсовывала нам любимая младшая дочь Петра Дмитриевича Таня. Доставалось ей от него страшно, за все подряд – как всегда достается самым любимым от самых любящих – но бутерброды не истощались, а вместе с ними не иссякали и истории Рылько о своей жизни, о революции, о техникуме, о Рузвельте и Троцком, иными словами, обо всем на свете. Рылько был рассказчиком до того первоклассным, что многие из его историй можно было без всякой редактуры публиковать в виде рассказов. Я однажды сказал Петру Дмитриевичу об этом, старик вдохновился идеей, и несколько раз я даже приносил с собой портативный магнитофон, чтобы записывать его истории. Я не учел только, что к магнитофону потребуется чемодан кассет, поскольку Рылько постоянно отвлекался на критическую статистику институтских производственных показателей, на перепалку с Татьяной, на молчаливое чтение каких-то пожелтевших писем из старой папки, а я про включенный магнитофон забывал, и он писал одну тишину и шелест бумаг, а после лента кончалась, и в это время Рылько как раз начинал говорить, сбиваясь и раздражаясь от посторонней суеты вокруг. В общем, записи шли кое-как, бессистемно и раздерганно, но какое-то количество кассет скопилось, и их надо было обработать, но времени постоянно не хватало, как обычно, а потом в доме моем, когда я его покинул на пару лет по жизненным обстоятельствам, случился пожар, и пленки сгорели вместе с магнитофоном. Такая вот она легкомысленная дама – эта мадам История: что-нибудь забыть, потерять, уничтожить в пожаре, не сохранить для грядущих поколений – это запросто. Или она никакая не дама, эта История, а склерозная и стервозная бабка, которой все «до фени»? А может быть, она вообще не при чем, а История – это мы сами и есть – ее исполнители, ее интерпретаторы? Это мы ее пишем, переписываем под себя, вырываем из нее страницы, закупориваем неприятные нам главы в архивах, а выгодные расписываем лубочно, разместив себя в центре картинки в образе былинных героев, и вывешиваем после в наиболее посещаемых общественных местах.
Таким образом все, что сохранилось от рассказов Рылько, осталось лишь в моей памяти, которая тут и там начинает давать течи по причине достаточно продолжительной эксплуатации её. Поэтому пора бы зафиксировать на бумаге то последнее, что еще помнится из историй Рылько. Вспоминаю бессистемно – так, как всплывает в памяти:
…Двадцатые годы. Станция Выгоничи. Телеги у входа. Возы стоят беспорядочно, но со смыслом: лошадки жрут сено друг у друга с возов. В зале ожидания деревянные скамейки, прибитые к полу. На стене плакат «Не плюйте на пол!». Внизу подпись: «Клара Цеткин». Над окошком кассы еще один самодельный плакат, еще одна цитата, апеллирующая к авторитету классика революции: «Не матюкайтесь!» Подпись: «Роза Люксембург».
…Середина двадцатых. Рылько с другом Колькой – тоже комсомольским активистом – едет в город, на совещание представителей революционной крестьянской молодежи. Денег – только на один билет. Кто-то должен остаться. Бросают жребий. Остаться должен Рылько. Но ему выступать. К Петру является идея. «Лезь в мешок, поедем оба», – говорит он маленькому Кольке. Колька пытается сопротивляться, но Петру мешок по пояс, а Колька умещается в нем целиком – спор бесполезен. Едут на одном билете, Колька заброшен на верхнюю полку. Кондуктору Рылько объясняет: «Свинью везу продавать на базар». Что ж, свинью можно. И вдруг «свинья» просит сверху: – «Развяжи скорей, Петя, писять очень хочу». Хорошо, что кондуктор уже отошел подальше, не услышал. Трижды ездили в город вот так вот, со «свиньей» в мешке на верхней полке, чтобы «учиться, учиться и еще раз учиться» – как завещал великий Ленин. И вот же улыбка судьбы: станет Колька Шпондыро через десять лет после этих законспирированных свиных проездов директором крупного свиноводческого совхоза. «А с чего все начиналось? С примерки роли!», – смеется Петр Дмитриевич, и грустнеет, завершает со вздохом: «Погиб Колька в первые же дни войны, при эвакуации. Разбомбили его с воздуха вместе с любимыми его поросятами».
…Конец тридцатых, сороковой год. Техникум уже состоялся, уже вовсю действует, кует кадры, поражает окрестных крестьян эффективностью учебно-производственного труда. Рылько уезжает в Москву в командировку, оставляет на хозяйстве завхоза и сторожа Фролова, очень ответственного человека, георгиевского кавалера без руки. Рылько возвращается, и Фролов четко докладывает у входа в техникум: «За время Вашего отсутствия произошло два серъёзных происшествия: Аврора ((слепая лошадь)) опрокинула железную бочку и зашибла ногу, и Чемберлен сдох.
– Что? Наш лучший племенной хряк???
– Никак нет, Петро Димитриевич. Наш хряк здравствует, а это который британский Чемберлен сдох…
…Тридцатые годы. В Брянске открыли новый кинотеатр. Рылько сидит в первом ряду. Сзади ему кричат: «Эй, длинный, шапку сыми!». Петро снимает шапку. Сзади кричат, еще громче: «Эй, длинный, шапку надень!». А это пружинная шевелюра Петра из-под шапки дыбом стала, экран вообще перекрыла позади сидящим… – «Вот какие волосы у меня были!», – гордо заключает старик и отправляется куда-то в дальние комнаты искать старый альбом с доказательствами.
Его нет долго, полчаса или больше, и возвращается он с совсем другим альбомом – уже из сороковых годов, послевоенных.
– Вот интересная история, – говорит он мне, – как военнопленные немцы Кокино восстанавливали.
Это действительно интересная, совершенно уникальная история, нечто, о чем я нигде и никогда не читал, о чем слышал немножко от родителей своих, но в полной редакции услышал лишь от Рылько. Она достойна того, чтобы рассказать о ней отдельно.
Глава 3. Немцы
Кокинская ГЭСВ освобожденном от фашистов Кокино чудесным образом, как уже сказано было, сохранился великолепный парк, в целом же Кокино пострадало изрядно. Война перекатилась через село дважды – по дороге к Москве и на обратном пути. Все было в воронках, здание техникума – в обломках, поля и леса – в минах. За что хвататься? С какого конца начинать? Ну, с разминирования – это понятно: это сделала армия, саперы (хотя наш брат пацан еще много лет спустя взлетал на воздух, находя мины и снаряды тут и там в оврагах и на лугах). Что дальше? А дальше надо было строить. А чтобы строить – нужны были рабочие руки и стройматериалы, которые невозможно было сыскать: их просто не существовало, а рабочие руки все еще доламывали бешеному псу хребет на западных границах. Оставался единственный, вечный, незаменимый созидательный потенциал: баба. Сколько бабо-тонно-километров было преодолено за войну – планету Плутон можно было бы этими трудозатратами на камни распилить, если бы он кому-то нужен был – тот Плутон. Нет, тот космический Плутон не был нужен никому, зато ох как нарасхват был другой Плутон: конь-тяжеловоз, случайно переживший войну предвоенный жеребенок – последний сын слепой Авроры, застреленной и съеденной немцами за нежелание помогать тащить из грязи пушку. В оккупационном детстве своем чернявый Плутон был хил и печален, и немцам не приглянулся. По этой причине его ни к хозработам не приставили – только зря овес переводить – ни в великую Германию не угнали. Он выжил в чьем-то крестьянском дворе (кажется, у тети Дуни, что нам молоко приносила), окреп и превратился ко дню освобождения Брянщины в здоровенного зверюку ростом с лося, который к тому же еще и кусался (сказалось, должно быть, озлобляющее влияние оккупации на его нервную систему). Вот этот самый Плутон и был единственным настоящим мужчиной в доме, если не считать самого директора Рылько, но именно на плечи могучего Плутона легла основная физическая тяжесть послевоенного восстановления Кокино и кокинского техникума. Это Плутон и руководящие им бабы вывозили, выволакивали Кокино из последствий войны. Студенты и преподаватели, возвращающиеся с войны и из госпиталей кто на костылях, кто контуженный, с Плутоном конкурировать не могли. Равно как не тянули и зеленовато-бледные дети из местного населения, мечтающие всю войну об агрономической науке ради душистого хлебушка досыта или о зоотехнике ради молочка вволюшку. Как бы то ни было, впряглись все, и в этом отношении у Плутона обид и претензий к людям не имелось: бывало так, что он еще шел, пошатываясь, а люди от усталости уже падали, но на воз не забирались, чтобы – не дай Бог! – не упал Плутон.
Худо ли, бедно ли, но к концу войны первый курс студентов уже перешел на второй, а Плутон все еще был главным действующим лицом восстановительных работ и спал стоя, ибо если бы он однажды лег, то уже не поднялся бы никогда. Но однажды Рылько понял, что никакими бабо-плутонами Кокино быстро не отстроить, ведь нужны были не только квартиры для преподавателей и учебные помещения, но и коровники, овчарни, склады, гаражи и ремонтные мастерские – уйма всего. И Рылько осенило: он поехал в город и поставил вопрос о привлечении к восстановлению Кокино немецких военнопленных. Ему постучали сначала по голове, а потом по деревянному столу, что означало деликатный отказ. Да, объяснили Рылько, в Брянске есть несколько крупных лагерей, но их не хватает даже для извлечения из руин всех брянских заводов.
Однако, пламенный язык Рылько, умеющий подобрать нужные слова в нужном месте, нашел эти слова и здесь: о голодной стране говорил он, которую нужно накормить как можно скорей, и о коммунизме, которому абсолютно, архинеобходимы (со ссылками на труды Ленина) специалисты со средним специальным образованием, причем "промедление – смерти подобно!"… В общем, военнопленных Рылько получил, и в Кокино прибыла первая бригада, чтобы возводить барак для строителей с помещением для вооруженной охраны. „Процесс пошёл“: так будут говорить в будущем.
К тому времени, когда в Кокино появились мои родители, военнопленных немцев было там уже несколько десятков. Поначалу родители удивились тому, что пленные передвигаются по территории совершенно свободно, а охрана играет при этом у себя в комнате в шашки и домино, но потом привыкли, только старались держаться от пленных подальше и ни при каких условиях не говорить с ними по-немецки, чтобы не наводить никого на ненужные подозрения. А немцы между тем ходили и бегали по Кокино и за его пределами, сидели перекуривали или даже тихонько пели после обеда, перед второй сменой, а то и смеялись – порою вполне даже громко и заливисто – и все это было как бы в порядке вещей. У непосвященных такое положение дел могло вызвать шок: как, фашисты, вчерашние убийцы, гуляют, смеются и радуются жизни? Разве такое воможно?
Да, пленные радовались жизни, как бы это ни абсурдно звучало применительно к неволе. Отчего же им было не петь и не смеяться? – они остались живы, они были сыты, и они знали, что когда-нибудь вернутся домой, возможно даже, что уже скоро. Была еще одна причина для недоуменной радости пленных, и это было самое невероятное: в них не летели камни со стороны местных жителей, чего они, честно говоря, боялись больше всего в их полусвободном существовании в Кокино. Казалось бы, на них должны нападать со всех сторон, рвать на части, уничтожать, карать, мстить за горе, разруху, одиночество, покалеченные тела и жизни. Но нет! Местное население их еще и подкармливало жалостливо! «Совершенно непостижимая нация!», – говорили немцы друг другу, опасаясь поначалу притрагиваться к русским угощеням: не отравлены ли? И вот постепенно начали они понимать, в чем состоял просчет Гитлера в его походе на восток. Фюрер учел все: протяженность дорог, рельефы местности, состояние армий, направления ветров и скорость течения рек. Но он не учел непостижимости этого поразительного народа, который делает все шиворот-навыворот, который жалеет слабых и с остервенением бьёт сильных. Гитлер проиграл войну русским, так и не догадавшись почему они его разбили. А вот пленные немцы, бывшие солдаты Гитлера, теперь, в плену, поняли отчего немцы проиграли войну русским: русские оказались сильней их духом, выше их духом и, главное – русский дух был непостижим, а непостижимое победить трудно, если вообще возможно.
Рылько с восторгом вспоминал те первые дни после прибытия военнопленных. Весть о том, что кокинский директор радуется пленным и привечает их широко разнеслась по брянским лагерям, так что среди военнопленных случился даже спонтанный конкурс плотников, столяров, кровельщиков, каменщиков и инженеров-строителей: все рвались в Кокино.
Восторги директора техникума по поводу военнопленных имели твёрдое основание. Сразу по их прибытии, Рылько явился к немцам, поставил цели, задачи и обрисовал текущую ситуацию так: кирпича нет, железа нет, электричества нет, леса нет, а строить надо.
– Вопросы есть? – спросил он. Немцы молчали.
– Предложения, соображения какие-нибудь имеются? – с надеждой снова обратился к ним Рылько. Ведь его заверили, что все немцы, которых к нему послали – очень толковые и изобретательные специалисты. Наконец, откликнулся Вернер Краузе, и Рылько удивился его ответу: «Котим по Кокину ходить, герр тиректор Рилко».
– Ага, как же: с водкой и гармошкой, – съязвил начальник охраны, который был тут же, рядом.
– Сачем фодка? Фодка не ната, – обиделся Вернер, – смотрет ната, думат ната, шитат ната.
– Пусть походят, – попросил Рылько капитана, – куда они убегут отсюда? До границы – тысяча верст.
– Да пускай ходят, – пожал плечами офицер, – только в восемь вечера перекличка. Хоть одного не досчитаюсь – все назад в город вернетесь. Ясно?
Немцы тотчас резво разбежались по Кокино в разные стороны. Бегали они три дня, каждый раз в полном составе являясь на перекличку. На четвертый день попросили встречи с «тиректор Рилко» и возбужденно доложили ему, что есть и глина, подходящая на кирпич, и торф на обжиг кирпича, и металла полно по оврагам валяется, и вполне исправный двигатель должен быть у танка, утопшего в торфянике, и луговину можно запрудить и электростанцию соорудить, а древесины и вовсе полно – сплошные леса кругом: «Сделаем пилораму, и будут у нас свои доски и брус». («Они говорили: “у нас“», – особо подчеркнул Рылько в своем рассказе).
И на следующий день работа закипела. Немцы сами распределились побригадно и пообъектно, и лишь запросили инструменты по списку, которые Рылько отправился добывать в город.
Уже через год Кокино было не узнать. Корпус техникума полностью восстановили, вовсю строилась улица для сотрудников (мой будущий «Бедный поселок», а после улица Цветочная). В долине речушки «Волосовки» резали торф и по самодельной рельсовой узкоколейке транспортировали его вагонетками к холму, на южном склоне которого он складировался для просушки. Бодро дымил в три смены кирпичный заводик и выпекал свекольно-бурые «жонники» – кирпич, из которого быстро росли в Кокино баня, рига, сараи, амбары, столбики заборов и жилые дома. А самое главное: готова уже была дамба, перекрывшая путь Волосовке в соответствии с расчетами пленного немецкого инженера Людвига Шнайдера. В сорок девятом году была пущена первая и единственная в Брянской области гидроэлектростанция мощностью в сто киловатт. – «Кокинская ГЭС!», – смеялся Рылько. Энергии не хватало, чтобы обеспечить все нужды Кокино, но её было достаточно, чтобы на вершине холма, в окнах техникума загорался вечерами свет, и тогда со всех окружающих возвышенностей, изо всех окрестных деревень и из далекого космоса тоже было видно: есть такое яркое место во Вселенной – Кокино! Кокино живо! А значит, жива и вся советская страна! Мы победили, товарищи дорогие! Мы победили!!! Точно, как в строках из стишка: “Мы выжили! Мы дожили! Мы живы, живы мы!“.
Когда я родился в 1950 году, военнопленных немцев в Кокино уже не оставалось: их всех отправили домой. На память о них многим из нас достались домики, построенные их руками, и домики эти еще стоят, и пока они стоят, забыть о военнопленных немцах в Кокино невозможно. Кое-кто в Кокино и в окрестных деревнях мог бы обогатить воспоминания о военнопленных немцах и другими деталями – эпизодами, реализовавшимися в форме младенцев с нордическими характерами. Ну что поделаешь, если столько мужиков не вернулось с войны? Пленные немцы, таким образом, принимали участие в восстановлении России и в этом плане тоже. Причем делали это все так же тщательно и старательно, как и все остальное.
– Когда немцы уезжали из Кокино, то многие местные плакали, – свидетельствовал Рылько, – совали отъезжающим подарки, гостинцы, теплые вещи на дорогу. А еще подавали им православные иконки, чтобы правильный Бог хранил их на пути домой и там, в Германии, тоже. Ну не чудики ли наши люди? А немцы брали гостинцы и тоже плакали. Черт их знает, отчего они плакали! Скорей всего – по многим причинам сразу: и что живы остались, и от чувства вины, и от мук совести, но прежде всего оттого, конечно, что домой едут, что их отпустили с миром – и это после всего того, что они натворили тут, на этой земле. Но вот же – исторический факт налицо, и я видел это собственными глазами: плакали с двух сторон, а наши наливали немцам самогона по полной и вспоминали, как Отто Вебер в прорубь за трактором нырял…, – старый Рылько, улыбаясь, надолго замолк, уплыв воспоминаниями в зимние дали сорок шестого года. Потом он встрепенулся и распорядился: «Ты включай, включай свой магнитофон, я расскажу сейчас: это очень интересно было…». Я нажал на кнопку диктофона и скоро целиком растворился в рассказе Рылько: все, о чем он рассказывал, я увидел вдруг собственными глазами.
УтопленникДесна петляет в наших местах по широкой пойме между высокой, правобережной, холмистой стороной и низким левобережьем, занятым Брянским лесом от восточного горизонта до южного. В младшем школьном возрасте я думал про Брянский лес, что это уже тайга там, за рекой начинается – с хищными тиграми и огромными медведями. Со временем оказалось еще интересней. Там всю войну пряталась, оказывается, целая партизанская страна со столицей под названием Смилеж. Оттуда партизаны совершали отчаянно смелые вылазки, подрывали мосты, пускали под откос вражеские эшелоны и изрядно портили фашистам кровь и настроение. Из Смилежа на Большую землю – с ранеными, и обратно – с наградами – летали самолеты, и никакие каратели не могли добраться до партизан и уничтожить их. Так нам говорили в школе, и к нам на классные вечера приходили партизанские ветераны, которые это подтверждали. А ещё невероятно умные старшеклассники, которые уже изучали физику и анатомию рассказывали, что в самых глухих местах Брянского леса все еще обитают толстые партизаны, которые не знают, что война уже кончилась, и изредка выходят к Голубому мосту, чтобы по привычке подорвать его. Чтобы не допустить этого, у моста до сих пор стоит, дескать, вооруженная охрана (она действительно там стояла). Из-за охраны этой взорвать партизанам мост никак не удается, и чтобы не тащить взрывчатку сто километров обратно в глубь лесов, они глушат в Десне рыбу. Рыбохрана за ними давно уже гоняется, чтобы объяснить им, что Гитлер разбит, Сталин умер и можно выходить из леса и жить мирно. Такую вот лапшу вешали нам на уши трепачи-восьмиклассники. Маленькими мы верили, а потом стали нагло отвечать: «Бряхня!». А когда еще подросли, то уже и сами втрюхивали эту сказку первачкам. Так что Брянский лес за Десной занимал много места в культурной жизни и уличном эпосе нашего юного поколения.
Пойма Десны представляет собой главный источник пропитания для коровок всех окрестных хозяйств. Так было испокон веков: луг был поделен между людьми и кормил скотинку. Такое положение сохранялось и при советской власти, с той лишь разницей, что теперь пойму поделили между колхозами и совхозами, и одним досталась правая сторона Десны, а другим – левая, между рекой и лесом. Техникуму, вместе с некоторыми другими хозяйствами, достался левый берег, за рекой. И вот хозяйства эти построили вскладчину трехбаркасный паром через Десну, который все лето мотылялся туда-сюда под скрип железного троса и деревянного костыля бывшего моряка, деда Семена – в одном лице капитана, штурмана, лоцмана и «боцмана пердячего пара» этого вверенного ему стратегического плавсредства. За рупь можно было переправиться посторонним, например, городским рыбакам, а свои переправлялись бесплатно. Мы, пацанва, были, разумеется, свои, но с оговоркой: когда дед Семен был не в духе, он нас на паром не пускал, чтоб не путались, якобы, у коней под ногами. Пацанве не оставалось ничего другого, как переплывать Десну вручную. Мы плыли по-собачьи рядом с паромом, хлебая воду и кашляя, толкая перед собой свои самодельные удочки и ругая деда Семена свежими словами, только что выученными на берегу у косарей и сеновозов; Семен же, коварный морской козел, в ответ лишь ухмылялся, внимательно наблюдая за нами, да потягивал себе свой трос, покуривая углом рта кусок газеты «Правда» и часто сплевывая в нашу сторону. Зато мы все научились плавать, и кто по сей день не утонул, тот должен быть благодарен Семену за жизненно-важную выучку.