bannerbanner
Пик коммунизма
Пик коммунизма

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

Здесь следует добавить, что дед Бабьяк, по всеобщему свидетельству, джинсов этих впредь никогда не снимал из опасения, что их украдут. Таких фирменных штанов ни у кого во всей округе больше не было. Да что там в округе – почитай до самого Магадана! Студенты техникума ходили за ним стаями, как кобели на собачьей свадьбе, и умоляли продать им эти джинсы или махнуться с доплатой. Иные просьбы выражались в форме угроз. Бабьяк искренне опасался за свою жизнь, но джинсов мужественно не снимал даже в бане. Когда дед Бабьяк умер, то в соответствии с устным завещанием его и похоронили в этих джинсах, а родственники приняли даже дополнительные антистуденческие меры безопасности в виде железобетонной плиты на могилу. Сейчас этой плиты на его могиле уже нет, правда, и сама могила потерялась, затерлась в лимитированной тесноте новых захоронений, поэтому сказать что-то определенное о дальнейшей судьбе легендарных джинсов не представляется возможным.

Письма Бабьяку мама моя переводила примерно раз в год, в канун католического Рождества, и каждый раз, по окончании сеанса, Бабьяк норовил поцеловать маме руку и восклицал: «Святая женщина!». (Вот же воспитание было у старого человека! А ведь всего-навсего младший брат управляющего имением провинциального помещика, встретивший революцию в двадцатилетнем возрасте. Но культуру изящных манер уже успел впитать. И это – в отдаленной ото всех столиц деревне, куда и сам Радищев носа не совал! Вот что значит – старая школа!). Мама уворачивалась, прятала руки, Бабьяк уходил, пятясь и повторяя «Святая женщина!» к большому неудовольствию моего отца, который многозначительно указывал пальцем вверх: смотри, мол, мамочка, допереводишься… Но ничего, Бог миловал, неприятных последствий не произошло, в Сибирь мы не поехали, и Бабьяк, встречаясь с мамой в Кокино, продолжал неизбежно восклицать: «Святая женщина!» и норовил при этом поцеловать ей руку. В сельпо ли, в очереди ли за селедкой это происходило, или на автобусной остановке, при студентах или в присутствии самого господа бога в лице директора техникума Петра Рылько – это было Бабьяку без разницы. Таков был его изящный стиль. Мама от него по возможности пряталась. И даже сам я задвигался, бывало, за ближайший куст сирени, опасаясь что трусящий мимо Бабьяк узнает меня и восторженно закричит: «А где же твоя милая мамочка – святая женщина?», и все начнут озираться в поисках моей мамочки. И ведь случилось такое однажды прямо в моем классе, на уроке внеклассного чтения, куда деда Бабьяка пригласили с лекцией о нечеловеческих преступлениях царизма, коим Бабьяк не мог не быть живым свидетелем. Бабьяк, помнится, подтвердил, что преступления царизма действительно имели место: например, был ужасный падеж скота в девятьсот пятом году, а царизм никаких мер не принял, так что помещик Холаев чуть не разорился. – "Эксплуататор этот проклятый", – спохватился дед, придавая лекции необходимую идеологическую направленность. Джинсов тогда на нем еще не было, поэтому его критике царизма дети поверили.

Стратегическая тема

В школе я учился, как уже сказано было, деревенской, или сельской, или деревенско-сельской, поскольку стекались в нее ребята из села Кокино, где жил и я, а также из десятка окрестных деревень: с Бабенок, Слободы, Скуратова, Дементеевки, Упороя, Паниковца, из деревни Выгоничи и других мест. Да, это была деревенская школа, и звонки давала в ней не автоматика, а тетя Шура Тенютина по старому будильнику без стекла и с гнутой стрелкой. Тетя Шура обходила школьные коридоры (их было-то всего два, расположенные под прямым углом) и трясла бронзовым колоколом типа корабельной рынды. По тому, как она трясла, можно было узнать ее настроение. Если трясла коротко – значит будет придираться: «А ну, ноги вытирай! Еще вытирай! Дверью не хлопай, бусурман!». Если долго звонила – значит добрая сегодня, может похвалить: «Ну что, артиллерист? Чего сопли на галстук повесил? Обратно пятерку кверьх ногами схлопотал? (то есть «двойку»). На-ка яблочко, для прочищения мозгов помогаеть, железо содержить». Иногда, если тетя Шура болела или засыпала на стуле, или останавливался ее будильник, уроки затягивались. В таких случаях учителя проявляли инициативу сами: ударить в колокол отправляли кого-нибудь из старшеклассников.

Большой и серьезной – если не центральной и даже стратегической, как назвал её на расширенном педсовете с участием родителей директор школы Ульяненко – темой школьной жизни был туалет: выгребная яма, расположенная под единой крышей с сараем для дров и стойлом для коня в самом конце школьного двора и разделенная досками на два отсека – для мальчиков и для девочек. Отпрашиваясь в туалет с урока, мы поднимали руку и говорили: «Можно на двор?». Маленьких отпускали беспрекословно и побыстрей, пока не поздно, а со старшеклассниками часто возникали дебаты типа:

– Зачем? Опять домашнюю работу не сделал?

– Сделал. Мне надо.

– Покажи домашнее задание, тогда отпущу.

– Я не успею. Мне надо, – (следуют соответствующие комментарии учеников с мест).

– Успеешь. Показывай тетрадь.

– А вот возьму щас и не успею!

– Тетрадь давай!

– Дома забыл!

– Тогда сядь на место!

– Все, не успеваю!

– Пошел вон! Кол тебе за домашнее задание!

– Ну и пожалуйста…

– К директору пойдешь, хам!

– Ну и пожалуйста! – но это уже из-за двери.

У темы «на двор» было много сложных граней, и грани эти составляли предмет жарких споров на каждом учительском педсовете. Например, вопрос о размере отверстий в дворовой уборной. Один первачок уже провалился и чуть не утонул однажды, после чего подиум уборной перестелили заново, нарезав дырки по размерам головы самого худого первоклассника (известно из педагогики и антропологии, что там, где пролезает голова, пролезает и весь ребенок). Эта мера безопасности вероятность трагедии уменьшила, но зато создала другие неприятности. Борясь с ними, поставили в углу каждого туалетного отделения по ящику с песком и совочком, чтобы посыпать края «очков». Но совочки скоро поворовали, а первачки, выйдя «на двор», долго не возвращались. Оказалось, что верные детсадовским привычкам, они задерживались в уборной, чтобы поиграть в этих ящиках и «напекти пирожков». Тогда ящики выставили наружу, чтобы они видны были из директорского кабинета, но и это проблему не решило. Теперь уже вообще никто песок не сыпал, и опасность поскользнуться на ненадежных досках реализовывалась очень часто, после чего несчастного «конькобежца» отпускали домой, чтобы он не пачкал парту и соседа и не портил воздух в классе. Было предложение учителя физкультуры калибровать дырки по размерам голов и приписать разным классам разные дырки, но где гарантия, что малыш не сунется в сектор десятиклассников, чтобы продемонстрировать свою взрослость. Так что и эта идея не прошла.

Была еще одна проблема нравственного характера: со стороны мальчиков все время происходили попытки отодрать доску из стены, разделяющей мужскую и женскую половины уборной, или проковырять гвоздем дырку для подглядывания. Директор, обойдя все классы, пообещал, что пойманный на подсматривании будет немедленно исключен из школы. Но это помогало мало. Научный интерес и шкодство угрозами не искореняется. Пионервожатая предложила ставить на переменках возле уборной комсомольцев из старших классов по специальному графику дежурств и засчитывать им это как общественную работу с внесением соответствующей записи в комсомольскую характеристику и в аттестат зрелости. Но комсомолки возмутились и заявили, что лучше лишнюю тонну макулатуры соберут, чем будут возле сральни дежурить. «А Ленин дежурил?» – спросили они со всей комсомольской прямотой, и пионервожатой пришлось пасовать: она не знала наверняка, дежурил Ленин возле сральни или нет. Таким образом, комсомолки отказались, а комсомольцы, пожаловались девочки, сами подсматривают будь здоров – еще почище маленьких.

Выход нашелся с привлечением нашего истопника, завхоза и по совместительству водителя школьного коня Бурана – лохматого Егора Савельича на деревянной ноге. Тот согласился за бутылку «Московской» в неделю делать перекуры не где попало, а возле сортира, а также, в соответствии с устным договором, «сыпать пясок», «давать по шеям, штоб ня зырили» и «тягать их из говна, когда провалются». Старшеклассники остались довольны таким раскладом: Савельич давал им «тягнуть» мимоходом своей махорочки, от которой они кашляли потом до вечера, харкали и даже блевали, обретая через это страдание иллюзию суровой взрослости. В договоре с Савельичем был упущен один момент: «Гнать их в классы после сортира». В результате, выйдя «на двор», многие любители свободы до конца урока уже не возвращались, и пенять им за это было бесполезно. «Живот болел», – и точка. Животу не прикажешь.

Хотя был случай, когда семиклассника Хромофеева из школы таки исключили за то, что он три урока подряд просидел в сортире и все это время играл там в карты с шестиклассником Никифоровым. И то не за пропуск уроков его исключили и не за карты, а за грубость. Он нахамил завучу, учительнице биологии, которая втолковывала Хромофееву в последовавшей воспитательной беседе, что любому млекопитающему вполне достаточно 5 минут для отправления любых естественных надобностей. На что Хромофеев повернулся к завучу задом и в ярости крикнул: «А вы это моей жопе объясните!». Эта выходка Хромофеева была объявлена как ЧП по школе. Говорили, что Хромофеева посадят в тюрьму (его и посадили, только позже, и с тех пор сажали, если я не ошибаюсь, раз восемь уже). В связи с этим скандалом пятиклассники распространили изумительный слух, добытый, якобы, из абсолютно надежного источника методом подслушивания у дверей учительской, что по поводу исключения Хромофеева школу закрывают на карантин. Это был сладкий слух – слух светлой надежды. В результате несколько десятков учеников на следующий день прогуляли школу и собирались не ходить ещё как минимум десять дней. Однако, школу не закрыли, а прогульщиков наказали. Все это оказалось паршивейшим, дешевейшим трепом, за который кое-кто из пятиклассных болтунов ответил на товарищеском суде, состоявшемся позади все того же злополучного сортира, вне зоны окон директорского кабинета. С надеждой нельзя поступать, как с личной игрушкой – объясняли семиклассники в промежутках между тумаками авторам слуха: то дал поиграться, то забрал назад. Эту истину судьи втолковывали пятиклассникам по полной программе до тех пор, покуда те не вняли на все двести двадцать процентов дробь пятьдесят герц и не поклялись крестом из зеленых соплей по черным доскам сортира никогда и ни при каких условиях никаких светлых надежд больше никому не подавать.

Вообще, всякого рода уловок, применяемых для того, чтобы не явиться на занятия или оправдаться за невыученные уроки было у деревенских ребят множество. Например, «Свет отключили вечером, а керосин кончился». Что тут возразишь? Не ставить же ученику двойку за то, что где-то не сработал Днепрогес, или столб от ветра завалился, или фидер на подстанции вышибло, что случалось порою по нескольку раз в сутки? Или другой способ: Коля Каничев заявляет: «Мамка болить, а я водил с батей корову к быку, покрывать». Чтобы поскорей замять эту щекотливую тему, уводящую далеко в сторону от скучной геометрии, учитель переводит разговор на другое, и Коля со своими невыполненными домашними заданиями победно и тайно подмигивает соседу по парте, у которого коровы нет, а есть лишь десять коз, которых водить никуда не надо. Они сами прорываются сквозь плетень к соседскому козлу время от времени, бесплатно, или в крайнем случае за бутыль водки, если сосед заметит в окно и успеет перехватить инициативу.


Такой вот была эта моя деревенская школа жизни: «без удобств», без радиаторных батарей под окнами и с водоснабжением из рычажной колонки на улице. За водой младшие ходили вчетвером – один влезал на колонку и становился на рычаг, чтобы он поддался, двое его держали по бокам, а четвертый набирал воду для уборки класса и мытья тряпки от классной доски. В углу каждого класса нашей школы пузатились жестяными теплыми боками круглые печки, уходящие в потолок, и на них из темных зимних оконных проемов с ужасом взирали мокрые ледяные сосульки. В эти печки подкладывать дрова разрешалось только отличникам с первых парт, ибо двоечники с задних мест запросто могли устроить пожар ради срыва урока или комического спектакля (двоечников для наказания ставили в тот же угол где печка, потому что другой угол был промерзшим, и двоечники могли в нем простудиться и умереть). Поэтому двоечники очень любили наказания, они грелись об печку, кривлялись, пантомимно передразнивали учителя и успевали позабавить класс до коликов в животе прежде чем их выставляли в коридор или отправляли к директору на экзекуцию. Не нужно удивляться поэтому, что в России так много отличных актеров: их мастерство начинало шлифоваться в том числе в деревенских школах, "от печки". С гордостью должен сообщить, что право подкладывать дрова имел и я. Со мной конкурировал Лёва Шнейдерман, который утверждал, что в его фамилии на одну букву больше чем в моей и поэтому преимущественное право на закладку поленьев имеет он. На что я резонно возражал ему, что если имя и фамилию (а в классном журнале имя всегда стоит рядом с фамилией!) писать вместе, то преимущество все равно на моей стороне. Лёва злился, говорил, что бабушка зовет его «Леопольдом», но класс оставался на моей стороне: как же – только ещё Лёвиной бабушки нам в классе не хватает! От расстройства Лёва постоянно ябедничал на меня, но это продлилось недолго: в третьем классе Лёва уехал в город Орел на конфетную фабрику, где его маму назначили ведущим кондитером. Знай класс об этом раньше – топить бы, пожалуй, Лёве печку круглый год вместо меня…

У нас не было горячих обедов в школе, и столовой тоже не было, но зато был буфетик, где продавались за три копейки штука пончики с повидлом, которые варились тут же, в огромном чугунке, на плите с чудесными стальными кольцами, вложенными одно в другое по принципу «мал-мала-меньше» и остроумно регулирующими диаметр огнедышащего жерла. Обходилась как-то наша школа и без токарных и фрезерных станков в мастерской, но зато мы могли похвастать веселой коллекцией деревянных киянок, лекал и струбцин, да хмельными ароматами, исходящими от кудрявых опилок в углу и от учителя труда за столом. Не было у школы и своих транспортных средств, если не считать седого мерина Бурана, который в метельные дни развозил младшеклассников по отдаленным деревням. В погожие дни мелкота разбегалась по полям и оврагам, по лугам и лесам – за три-пять километров на собственных быстрых ножках, а потому малыши наши были самостоятельными, юркими, как черти, и не боялись ни града небесного, ни волка овражного. И вот что очень важно знать и помнить: наша деревянная, деревенская школа из года в год производила золотых и серебряных медалистов: будущих академиков, докторов наук, сотрудников Министерства обороны СССР и многочисленных руководителей районного и областного масштаба всевозможных калибров. О бессчётных кандидатах наук, бригадирах угольных шахт, капитанах дальнего плавания, чемпионах-футболистах, шахтерах-ударниках и водителях-дальнобойщиках, которым сам черт не брат, а также о рыбинспекторах со множеством огнестрельных ранений, полученных в борьбе за сохранение родной природы, я уже и не упоминаю. Даже окрестр областного цирка оглушительно гремел с участием выпускников кокинской школы Вовы Щербакова и Коли Курилина – моих дорогих одноклассников – и мастерски замолкал перед смертельными номерами: прыжком дрессировщика в пасть тигра, или свободным падением акробата из подкупольной бездны.

Казалось бы – загадка! Необъяснимое чудо: малюсенькая сельская школа на краю Вселенной (я шучу: не на краю, а в центре, конечно!) – и такая эффективность! А только никакого чуда нет. Вернее, оно есть, но объясняется очень просто: такие в этой школе подобрались учителя. Без ученых званий и титулов, без правительственных наград (если не считать военных орденов и медалей) – это были Учителя с большой буквы, учителя, которые учили всех нас главному предмету: быть хорошими людьми.

Когда-нибудь, мечтается мне, к центральному входу новой Кокинской школы, выстроенной много лет назад на месте старого школьного стадиона, будет вести аллея, вдоль которой будут установлены мемориальные доски из гранита, на которых будут высечены имена наших замечательных учителей:

Батюнина Владимира Николаевича,

Зюко Ивана Глебовича,

Леоновой Лидии Павловны,

Сениной Анны Сергеевны,

Кабановой Нины Николаевны,

Мазалиной Татьяны Николаевны,

Шугаевой Марии Ильиничны,

Шевяковой Александры Васильевны

и многих, многих других, оставивших великую память о себе через нас, своих учеников.

Кто украл сказку?

И вот Советский Союз рухнул. Светлое будущее, которым мы жили больше полвека, превратилось в легенду, во вчерашний, растаявший снег. Семьдесят лет социализма были выброшены на свалку истории. Из-за повалившегося ржавого забора, который совсем ещё недавно назывался «железным занавесом», помойным потоком «западных ценностей» в новую Россию хлынул давно протухший, утерявший мораль и совесть, но жирно припудренный потребительскими благами, капитализм. Поначалу объявление капитализма на месте уничтоженного социализма никого особенно не содрогнуло в десоветизированной России: ну, капитализм так капитализм – какая разница, как эта общественно-экономическая бодяга на языке кандидатов наперсточных наук называется: лишь бы человеку при ней жилось хорошо. Но вот в этом-то и состояла главная трагедия свершившегося: обыкновенному, нормальному человеку не стало житься хорошо на обломках Советского Союза. Наоборот: этому среднестатистическому человеку, называющему себя «народом», стало житься плохо!

Оглядываясь назад, многие сегодня – не я один – утверждают, что коммунизм – то у нас был да сплыл, оказывается, и мы в нем даже пожить успели, не заметив этого, занятые шизофреническими призывами к ветрам перемен. Вот они и налетели, эти ветры – дышите глубже, господа!

Я не знаю кто украл у меня – у всех у нас – сказку коммунизма. Но мне сегодня очевидно одно: солнечный зайчик коммунизма действительно успел блеснуть нам в нашем недавнем прошлом. Не везде, возможно, и очень кратковременно, но все-таки успел. В Кокино, например. На крохотном островке бесконечной Вселенной, занятом Кокинским сельскохозяйственным техникумом – жемчужиной советской действительности, моей Родины, местом, вместившим моё счастливое детство.

Глава 2. Место рождения – техникум

Запись в паспорте

Когда мне исполнилось 16 лет, я получил свой первый "серпастый-молоткастый", советский паспорт. В графе «национальность» стояло: «немец», а в строке "место рождения" этого замечательного паспорта значилось: "Кокинский совхоз-техникум". Эта запись долгие годы сбивала с толку, а порой и наполняла подозрениями бдительных начальников канцелярий и отделов кадров. – Да, соглашался я, – запись и впрямь курьезная, но в то время в Кокино еще не было официальных названий улиц, село Кокино ассоциировалось с сельхозтехникумом, а сам техникум был уникальным явлением, отдельным событием в жизни страны и в жизни каждого из нас. Все что происходило в Кокино, включая рождение детей, происходило в сфере славы и ответственности Кокинского сельскохозяйственного орденоносного совхоза-техникума: отсюда и запись.

– Ну и как тебя, немца, угораздило родиться в этом совхозном раю? – ерничали начальники.

– Но ведь я же русский немец, – объяснял я им, бестолковым, и не желая показаться идиотами, они кивали, принимая мое объяснение.

Но черт с ним, с начальством – не для него пишутся эти строки. Они пишутся для того, чтобы попытаться ответить на поставленные здесь вопросы – о Родине, об истоках патриотизма, о любви к Отечеству, о ненависти к врагам своей страны. И без рассказа о кокинском техникуме и его легендарном директоре Петре Рылько здесь никак не обойтись.

Эпоха бурь

Кокинский сельхозтехникум пятидесятых-семидесятых годов представлял собой уникальное и яркое явление в образовательной системе тогдашнего Советского Союза. Кокинскому техникуму следует пропеть отдельную песнь, ибо теперь, с высоты времен уже отчетливо видно, что был этот техникум не просто замечательным примером реализации идеи среднего специального образования на селе, но и неким солнечным мигом в хмуром и суровом походе страны к неведомому светлому будущему – к эпохе мечты, путь к которой, начиная с семнадцатого года пролегал по сплошным минным полям чудовищных испытаний и потрясений. Эта эпоха бурь породила новую расу «хомо советикус»: смешанное, национально-пестрое племя героев и подлецов, гениев и идиотов, палачей и жертв, романтиков и бандитов, святых и мерзавцев, которых объединяло одно – идея светлого будущего, которое они и строили сообща, не очень-то понимая, что конкретно строят. Но они все равно построили нечто мощное и грозное, и это мощное и грозное называлось СССР, и при всем сложном, многослойном отношении народа к своему жестокому государству и к его кровожадной власти, его продолжало объединять общее чувство уважения к тому что он создал. Ужасающий пройденный путь лишь увеличивал в глазах людей ценность созданного ими продукта. Одни называли этот результат развитым социализмом, другие – преддверием коммунизма, третьи – империей зла, четвертые еще как-нибудь называли, но факт оставался фактом: на людских костях и крови был сначала разрушен до основания старый, а затем заново – на новой крови и новых костях – построен новый мир. Теперь рухнул и он, и на очередной крови и очередных костях будет строиться следующий мир, угрожающие признаки которого уже нависают черными тучами над будущим. На фоне этой надвигающейся темноты каждому прожившему ту, советскую эпоху представляется она сегодня намного светлей, чище и честней, чем была, возможно, на самом деле. В любом случае, тот мир при всей его всеобщей коллективности был для каждого "строителя коммунизма" явлением ярким и очень личным, вместившим и сформировавшим его собственную, конкретную судьбу, со всеми ее взлетами и падениями, удачами, трагедиями и счастливыми полетами над полями одержанных побед. Жизнь и судьба Петра Рылько полностью подтверждают это утверждение.

Жизнь и судьба Петра Рылько настолько переплетены с жизнью и судьбой села Кокино, что по справедливости правильно было бы сегодня, в эпоху тотальных переименований, в том числе и село Кокино переименовать в Рылькокино.

Коммунизьму – быть!

Странное это название – «Кокино», не правда ли? Хотя на самом деле ничего необычного в нем нет. Это имя пришло из старых времен, когда на селе царили помещики. Последнего местного землевладельца звали Николай, по-домашнему – Кока Холаев, и подаренное ему имение так, по-домашнему, и записали в соответствующем реестре: Кокино владенье. Ничем особенным его поместье от сотен других подобных в средней России не отличалось, тем лишь разве, что на соседнем с кокинским холме до революции возвышалось имение другого помещика по фамилии Мартынов. Тогдашняя молва приписывала этому Мартынову прямую родственную связь с убийцей гениального русского поэта Лермонтова. Областные историки до сих пор сомневаются в этом, аргументируя так: «Много чести для вашего кокинского Мартынова. Подумаешь – убил! Всяких разных Мартыновых-то у нас, которые кого-нибудь да убили – пруд пруди». Так что убивал ли на самом деле прадедушка «нашего» Мартынова поэта Лермонтова Михаила Юрьевича, или его застрелил какой-нибудь Мартынов из других мартыновских генеалогий – это, как сказал мне однажды уже знакомый нам носитель фирменных американских джинсов дед Бабьяк, вопрос второстепенный. А вот тот исторический факт, что помещик Холаев хранил зимой соленья подо льдом озера имеет куда большее народохозяйственное значение для кокинского техникума, утверждал Бабьяк, ибо позволяет экономить средства на электрических холодильниках при одновременном повышении качества солений.

– Я уже сообщил директору Рылько об этом факте, – заверил меня дед Бабьяк, – Рылько сказал, что следующей зимой студенты по примеру Холаева будут бить проруби, а меня поставят сторожем на полставки. – "Не то что при Холаеве: у того никто не воровал, и сторож был всего один на всю деревню", – добавил старик и, спохватившись, торопливо поправился: – "Но при коммунизьме жить станет, конечно, еще намного лучше, потому что для сохранения несметно растущего народного хозяйства понадобится несметное же количество сторожей, и все будут при работе на полставки, все будут при деле и некому будет воровать!". И старый Бабьяк завершил свою патриотическую речь убежденным предсказанием:

– А Рылько у нас в Кокине построит коммунизьм раньше всех: вот увидишь, молодой юноша!

И "молодой юноша" действительно успел увидеть осколочек этого доселе никому неведомого светлого мира, рожденного в Кокино великой мечтой и гигантским, многолетним трудом Петра Рылько и его «рабов» (о «рабах» – ниже).

Рылько

Зачастую люди, пережившие даже самые жестокие времена, вспоминают их очень тепло, как самые романтичные, самые счастливые в жизни. Может быть, таково свойство памяти добрых людей: забывать плохое и сохранять хорошее? Или это просто молодость ассоциируется с высоты старости с истинным, однажды дарованным счастьем, которое отпело весенними соловьями, отбушевало летними грозами и исчезло за пологом осенних туманов? Как бы это ни объяснялось, но я заметил: каждый раз, когда директор Кокинского сельскохозяйственного техникума Петр Дмитриевич Рылько вспоминал об одной, конкретной, сентябрьской ночи 1930 года, взор его светлел, державный лик размягчался и всем существом своим уплывал он в ту ночь, когда, по его убеждению, родился кокинский сельскохозяйственный техникум. На бумаге, решением уездных властей, учебное заведение сельскохозяйственного профиля в Выгоничском районе было призвано к жизни несколько раньше, разумеется, но именно ту ночь в Кокино считал Рылько истинным днем рождения техникума, посмеиваясь над тавтологией этой своей фразы.

На страницу:
2 из 9