Полная версия
Башня. Новый ковчег 1
Павел горько усмехнулся: давно это было, а как будто вчера. Он смотрел на спящую дочь: ещё такую маленькую и вместе с тем уже такую взрослую. Рыжая прядка, выбившись из небрежно затянутого хвостика, падала Нике на глаза, закрывала пол-лица. «Как же всё-таки она похожа на Лизу», – думал Павел. И чем старше становилась дочь, тем отчётливее и резче проявлялось это сходство: в голосе, в движениях, в повороте головы, даже в этом непокорном локоне – во всём.
Павел вздохнул. Что-то он некстати сегодня у Бориса вспомнил про Анну. Но – ему казалось, он не ошибся – он действительно её видел наверху. Анна, как триггер, запустила воспоминания, всё то, что он так старательно прятал от самого себя все эти годы.
Разве тогда, почти четырнадцать лет назад, мог кто-нибудь из них сказать, что всё так повернётся?
Им – ему, Борьке, Анне – только-только стукнуло по тридцать, и несмотря на молодость, их жизненные перспективы были блестящими. Анна работала заведующей родильного отделения в лучшей больнице на одном из облачных уровней Башни, а их с Борькой внезапно обоих выдвинули в Совет. Хотя нет, конечно, не внезапно. Каждый из них шёл к этому своим путём, верно и упорно. Так что, хоть успех и кружил голову, но был закономерным и естественным. Кто же, если не они!
Борька волочился за Анной. Та то благосклонно принимала его знаки внимания, то отвергала, но Борис не унывал и – Павел это знал – не намерен был так просто сдаться.
А у него, у Павла, были Ника и Лиза. Два рыжих, зацелованных солнышком лисёнка. Трёхлетняя Ника бегала, громко хохоча и топая крепкими ножками по полу их новой квартиры – огромной квартиры на самом-самом верху, с балконом-террасой и видом на апельсиновый сад, со светлой столовой и просторной детской, которая должна была наполниться детскими голосами и смехом. А Лиза, смешно переваливаясь уточкой, ходила из комнаты в комнату, не уставая повторять: «Пашка, ух ты, Пашка, и это всё теперь наше, да?». И Павел, подойдя сзади, обхватывая необъятный Лизин живот – словно она ждала двойню, а то и тройню, притворно рычал Лизе в ухо: «А вот и нет, завтра придут, всё отберут».
И ведь отобрали. Жизнь отобрала, а он, Паша Савельев, баловень судьбы, даже не сопротивлялся, сам всё отдал.
Сейчас Павел понимал – беда, что разрушила их жизнь, пришла намного раньше.
Когда сильный шторм полностью уничтожил одну из волновых электростанций, вряд ли жители Башни до конца понимали, чем это грозит. Горевали о погибших, остро переживая трагедию, не думая или старясь не думать о сотнях других жизней, которые ещё придётся принести в жертву, отвоёвывая даже не право на жизнь, а лишь небольшую отсрочку в этой заведомо проигрышной борьбе со смертью.
Дефицит электричества, неизбежно пришедший следом за так до конца и не оплаканным горем, не просто изменил привычный распорядок жизни, но заставил пересмотреть те вечные ценности, которые издавна отличали человека от животного.
Они старались. Они все старались, как могли. И всё равно оказались не готовы.
Павел тогда работал простым инженером на электростанции и жил внизу, на семьдесят четвёртом. Сначала делил квартиру с Маратом Руфимовым, а после скоропостижной женитьбы Марата на смешливой Сашеньке Туркиной, Павел вынужден был съехать в тесную коморку, уступив более комфортное жильё счастливым молодоженам. Тем более, что скоропостижность Маратовой женитьбы предполагала скорое увеличение семейства, так что квартира другу была нужней.
Жизнь на семьдесят четвёртом была не сахар, несмотря на то, что молодость с лихвой окупает даже самое жалкое полунищенское существование, но после аварии… после аварии всё стало ещё сложней.
Сегодня, в разговоре с Борисом, Павел обмолвился, что, хорошо, смена тогда была не его. Это было так и не так. Смена была чужая, но их – и Павла, и долговязого Селиванова, с которым Павел не ладил, и Марата Руфимова, и многих других – выдернули той ночью прямо из коек. По сигналу тревоги. Павел помнил страх, колыхающийся в круглых глазах Сашеньки, помнил, как Марат, на ходу застёгивая спецовку, кричал: «Сашка, давай домой, живо. Утром без меня в столовку не ходи!», помнил, как они с Маратом, оба по пояс в ледяной воде, на полуразрушенной штормом платформе, где размещалось станционное оборудование и цеха, вытаскивали из уцелевших помещений то, что ещё можно было спасти. Вокруг бегали и суетились люди, звенел мат, перекрывая шум ветра и рёв волн, ходили желваки на острых смуглых скулах Руфимова…
Но то, что началось потом, было хуже.
Оставшаяся электростанция не справлялась со всеми потребностями Башни. Если бы те, кто сидели в ту пору наверху, в полной мере осознали опасность произошедшего – нашли в себе силы признать это – и действовали бы более решительно, возможно, сейчас всё было бы по-другому. Кто знает. Теперь уже всё равно ничего не исправить.
Сначала закрыли все развлекательные объекты. Смешно, но именно это вызвало самый сильный взрыв недовольства. Люди возмущались, что не работают кинозалы и спортивные площадки, обвиняли правительство в заговоре. Даже у них на станции находились недовольные. Потом отключили пассажирские лифты – до места работы людей теперь развозили на грузовых. К ним нужно было приходить утром и вечером в строго определённое время. Опоздал? Дуй пешком. Ввели строгий лимит на свет, на воду. Когда и это не помогло, просто стали принудительно отключать освещение в жилых отсеках после десяти вечера, оставляя гореть лишь тусклые лампы в общем коридоре. За этим последовал комендантский час, причём штрафы для нарушителей были очень жёсткие.
Работы было много. Павел буквально с ног валился от усталости. Но что они могли сделать? Ни восстановить погибшую электростанцию, ни создать новую так и не удалось.
Когда прошёл слух, что будут закрывать какие-то производства и сворачивать сельское хозяйство, Павел сначала даже не поверил.
– Они там наверху самоубийцы что ли? – горячился он, пытаясь доказать Марату всю абсурдность принятых мер.
Марату было не до него. Саша только что родила, и маленький Руфимов, такой же смуглый, как его отец, и голосистый – в мать – не оставлял новоиспечённым родителям ни одной свободной минуты.
А к ним с Селивановым в комнату подселили молодого парня – работягу откуда-то снизу.
– На третьем уровне все теплицы демонтировали нафиг, а нас с пятидесятого, значит, расселили кого куда.
– Весь этаж что ли?
– Ага. И перекрыли. Ребята говорят, даже вентиляцию отключили.
Это было одной из самых серьёзных ошибок в череде всех возможных.
Отец Павла, всю жизнь по крупицам собиравший историю Башни, считал Башню не столько чудом современных технологий, сколько последним оплотом человечества.
– Понимаешь, Пашка, выжить можно вон хоть на атолловом рифе, рыбы много, как-нибудь, да прокормишься. И воды – попить да глотку прополоскать – тоже добыть можно. Но не это главное. Главное – человеком остаться. Не оскотиниться. Все знания человеческие, что здесь собраны, до потомков донести. Потому что, Паша, когда придёт час на твёрдую землю ступить, ступить надо на неё человеком. Человеком, а не скотом.
А теперь Павел видел, что все надежды отца летят прахом. И оскотинивание людей – процесс стремительный.
Закрытие производств, на поддержание которых не хватало энергии, привело к появлению толп безработных, которым нечем было себя занять, и которые слонялись по всем углам Башни. Кто-то закидывался наркотой, которой стало на удивление много, кто-то ввязывался в драки. Воровство, явление довольно редкое в обыденной жизни, стало почти повсеместным.
Подселённый к ним парень, тоже вскоре оставшийся без работы, целыми днями лежал на кровати, уставившись в потолок. Иногда по чуть закатившимся глазам и тонкой ниточке слюны, стекавшей из рта, можно было догадаться, что Юрка (так звали парня) словил очередной приход. Павлу хотелось садануть кулаком по этой растёкшейся бледной физиономии, но он сдерживался – Юрка был слабак, да, но главная вина лежала не на нём.
Ну а потом пришёл и голод.
Люди оказались в ловушке. В бетонном склепе посередине океана, из которого им некуда было бежать.
Рощин, новый начальник Павла после перевода его с разрушенной северной станции на южную, высокий, жилистый старик, материвший своих подчинённых так, что краснели даже самые прожжённые мужики, как-то сказал Павлу, отвернув в сторону сухое, обветренное лицо:
– Каюк нам, Паша. Три миллиона людей Башня не прокормит, помяни моё слово. Надо избавляться от балласта, – и, заметив, как Павел дёрнулся от слова «балласт», зло сплюнул и так же зло сказал. – Морщишься, Паша? И правильно делаешь, что морщишься. Паскудно это звучит, паскудно. Но тот, кто это сделает, будет нашим спасителем. И вместе с этим, – он вперил в Павла свои голубые, до бледности выцветшие глаза. – Вместе с этим его ж и проклянут.
Потом Павла перевели наверх, и он радовался про себя, что его семье не придётся жить внизу и голодать – наверху с продовольствием было получше. Но зароненная стариком Рощиным мысль не отпускала. И когда эта мысль, пусть и облачённая в другие слова, однажды прозвучала на одном из заседаний Совета, Павел ухватился за неё, как за соломинку. «Лишние» люди – старики, больные – лежали на Башне тяжёлым, неподъёмным грузом. И за седьмым голодным годом последовал бы и восьмой, и девятый, и десятый… Они – Совет (хотя надо быть честным, не Совет, а именно он, Павел, так настойчиво продвигал эту инициативу) – просто опередили события, предложив закон о принудительной эвтаназии, главная цель которого и была – избавиться от этих лишних, сократить количество людей до того числа, которое Башня могла бы прокормить.
Тогда Павлу это казалось единственно разумным выходом, и, обсуждая и готовясь поставить свою подпись под этим чудовищным в общем-то законом, несущим смерть тем, кому не посчастливилось родиться здоровым, и тем, кто слишком долго задержался на этом свете, он искренне считал, что это – правильно. Жестоко – да, но правильно. Это было спасением. Лучше сейчас пожертвовать миллионом, чем погубить в итоге всех.
– И потом, это же временная мера!
Именно эти слова, произносимые им, Павлом Савельевым, уверенно и решительно, помогли убедить Совет. Тех, кто сомневался. Тех, кто с высоты прожитых лет смотрел на него, молодого выскочку, с плохо скрываемым высокомерием и презрением.
Именно эти слова он говорил Лизе, хотя ни при каких обстоятельствах не смог бы сказать Анне:
– Всё будет хорошо, рыжик, не волнуйся. Через пару лет всё нормализуется, и закон отменят за ненадобностью. А сейчас это надо сделать. Надо. Ты увидишь, что я прав.
Он ошибся.
И сегодня, четырнадцать лет спустя, вчитываясь в руфимовские отчёты по пятому энергоблоку, он понимал, как же сильно он ошибся, предполагая, что их страшный и жестокий закон – лишь временная мера.
Но тогда… тогда Павел ни на секунду не сомневался в своей правоте. И, глядя на хохочущую Нику и уже совершенно круглую Лизу, он даже не подозревал, что его правда ударит по нему же рикошетом и ударит так, что он никогда от этого больше не оправится, и всякий раз, когда Ника будет прижиматься к нему тёплой со сна щекой и повторять чужие слова «папочка, одни мы с тобой на белом свете остались», он будет вздрагивать как от звонкой и позорной пощёчины.
Но даже теперь, если бы Павла спросили (нет, не о том, жалеет ли он о принятом решении – ведь не было и дня, чтобы он не жалел), нет, если бы его спросили, единственно ли возможным выходом это было, он бы ответил утвердительно. Да, так было нужно, и Павел знал, что настанет и его час, когда он со своим крестом взойдёт на Голгофу. Или наконец-то спустится с неё.
– Папа, эй!
Павел Григорьевич очнулся от поглотивших его невесёлых мыслей.
Проснувшаяся Ника, усевшись поудобнее на диване, заправляла в хвост выбившуюся прядь.
– Проснулась?
– Ага, поспишь тут, когда ты стоишь у дверей и вздыхаешь, – притворно нахмурилась дочь.
Павел прошёл наконец в комнату, присел на диван рядом с Никой, наклонился, подобрал с пола упавшую книгу, уже забыв, что хотел отругать дочь за небрежность.
– Что читаем? «Преступление и наказание»… а-а-а, очень своевременное чтение.
– Да ну тебя! – Ника выдернула книгу из рук отца. – Вечно твои шуточки. Вчера бы лучше шутил.
– Вчера мне было не до шуток, – серьёзно сказал Павел.
Вчера ему действительно было не до шуток. Узнав о том, что его дочь и ещё шестеро придурков отправились на утлой лодке в открытом море, он практически сошёл с ума. И прибежав домой, белый от страха и ярости, орал так, как не орал никогда в жизни. Сейчас ему самому было стыдно за все сказанные в запальчивости слова, но в тот момент его охватил такой страх за дочь, что Павел потерял голову.
– Ну прости, рыжик, – Павел притянул дочь к себе.
– Ладно, – Ника ласково прижалась к отцу. – А ты где был?
– Да где я только не был. На ковёр меня вызывали. По вашу, между прочим, душу, барышня, вызывали.
– Кто? – заулыбалась Ника.
– Начальник.
– Какой ещё начальник?
– Толстый и красивый.
Отец и дочь разом расхохотались. В толстых и красивых у них значился только один человек.
– Ну и что тебе дядя Боря сказал? – отсмеявшись, спросила Ника.
– Ну как что? – Павел постарался придать своему лицу серьёзное выражение. – Сказал, пошлёт вас всех турнепс полоть. Говорит, небывалый урожай турнепса нынче уродился, людей не хватает, а тут – ба! – свеженькие нарушители дисциплины.
– Папка! – Ника притворно оттолкнула отца. – Я ведь тебе почти поверила. Ой!
Ника вскочила.
– Ты не представляешь! Змея вчера Сашку так песочила, так песочила…
– Ника, я же просил тебя не называть так Зою Ивановну.
– Вот ещё! – фыркнула дочь. – Как её ещё-то называть? Змея, она Змея и есть.
В глубине души Павел был солидарен с Никой. Змея, то есть Зоя Ивановна учила ещё и его, и Борьку, и Анну. Их неразлучная троица лютой ненавистью ненавидела свою наставницу, любительницу подковёрных интриг и изощрённых доносов, а честная и принципиальная Анна так и вообще просто бесилась от одного постного вида Змеи и стянутых в куриную гузку губ. Именно Анна первой стала называть её змеёй. «Знаете, как имя Зоя расшифровывается? – спрашивала она у него и у Борьки, когда их в очередной раз оставляли после уроков. – Змея Особой Ядовитости! Вот».
Став взрослым, Павел Григорьевич, разумеется, понимал, что Зоя Ивановна мало изменилась со временем, разве что стала более утончённо загонять иголки под ногти, но в воспитательных целях он старался соблюдать паритет.
– Ну и ничего с твоим Сашкой не случилось. Пропесочили и пропесочили – чище стал. А вообще я хотел тебе подарок на твоё совершеннолетие сделать, а теперь вот думаю, а стоит ли? – Павел хитро посмотрел на дочь.
– А какой?
– Не, ну если я тебе его не подарю, зачем говорить?
– Ну, папа же!
Павел смотрел на смеющуюся дочь, и его захлёстывала волна любви и нежности. Его девочка, повторение Лизы, его незаслуженное счастье.
Он засунул руку в карман и осторожно достал оттуда небольшой изящный кулон на тонкой золотой цепочке.
– Что это? Папа, что?
– Держи, – Павел бережно положил кулон в раскрытую ладонь дочери. Тонкой золотой змейкой заструилась цепочка, проскользнув между Никиными пальчиками. – Это мамин кулон. Она сама должна была тебе его подарить на совершеннолетие, но вот…
Отец и дочь, не сговариваясь, перевели взгляд на стену, где с увеличенной фотографии солнечно улыбалась его, Пашина, рыжая Лиза.
Глава 7. Сашка
День Распределения был едва ли не самым значимым праздником среди школьников Башни. В этот день все, кто сумел проскочить чуть дальше седьмого класса, доказав всем и в первую очередь самому себе, что ты стоишь чего-то большего, чем убирать за свиньями говно, полоть грядки и шить трусы, получали путёвку в жизнь. И эта путёвка была чем-то вроде последнего приговора, который лишь в крайне редких случаях подлежал обжалованию. Заветный документ, врученный под торжественные речи школьной администрации и шумные аплодисменты уже вчерашних товарищей, чётко очерчивал контуры дальнейшей жизни и привязывал человека практически до самой смерти к определённому ярусу Башни: к нижним этажам, где кому-то предстояло возглавить битву за урожай, к шумным цехам и чертежам, к вони рыбацких артелей, к ревущим лопастям турбин, к столам и компьютерам – вечным спутникам бухгалтерской гильдии, к зелёным скучным партам школьного яруса, к белым халатам и больничным запахам, и лишь немногих – совсем немногих счастливчиков – поднимал наверх к солнцу.
Конечно, учёба не заканчивалась Днём Распределения, и через пару месяцев каникул им всем опять предстояло вернуться в интернат, но уже в новом качестве, и учиться той профессии, для которой каждый из них был признан годным.
При этом День Распределения сам по себе был всего лишь торжеством, а настоящей кухней, где замешивалось будущее каждого конкретного человека, были неприметные будни. Маленькие дела и большие поступки, несказанные слова и громкие споры, каждый шаг, сделанный, несделанный и повернувший не туда – всё это определяло дальнейшую судьбу. И кульминацией момента было Собеседование. Именно так и именно с большой буквы. Собеседование, а вовсе не Распределение, либо расстилало перед тобой красную ковровую дорожку, либо ловко сворачивало её перед твоим носом.
Саша Поляков шёл к своему Дню Собеседования упорно, уверенно, стиснув зубы.
Кто-то плыл по течению, мало не заботясь, на какие скалы его выкинут волны насмешницы-фортуны, кому-то в спину дул попутный ласковый ветер, а кто-то грёб, тяжело, натужно, не разгибая измученной закостеневшей спины. Саша Поляков был из последних. У него не было права на ошибку, и всё-таки он её допустил.
Сашка сидел в комнате, задумчиво разглядывая свои руки.
К дню собеседования общежитие интерната опустело: у учеников начались каникулы, и их распустили по домам. Остались только выпускники, да и те уже, похоже, почти все покинули свои комнаты и собрались в центре этажа, где располагались кабинеты и аудитории. Вся жизнь сегодня кипела там, в длинных коридорах, рядом с классами, за дверями которых взрослые решали судьбу подросшего поколения. Сашка представил себе переговаривавшиеся стайки подростков, взрывы смеха, дружеские и не очень тычки и подначивания. Представил, как Змея снуёт по коридорам, шипя на особо шумных. Как все затихают с её появлением и дружно прыскают от смеха, едва прямая спина наставницы скроется за углом.
В Сашкину комнату почти не долетал школьный гомон. Это было неудивительно: старшеклассников, в отличие от малышни, чьи комнаты находились ближе к классам и жилью учителей, селили по периметру Башни, выказывая больше доверия и, как следствие, даруя больше свободы.
Когда-то, ещё до аварии и до реорганизации, это был обычный этаж, примерно километр в диаметре, организованный точно так же, как и все остальные жилые этажи, кроме самых верхних, конечно. Посередине довольно большая площадь отводилась под общественные помещения, столовые, детские площадки, рабочие офисы (теперь здесь были классы), а по периферии кольцом тянулись жилые отсеки. Однотипные блоки, безликие коробки, похожие друг на друга как две капли воды и разделённые коридорами, сужающимися к центру и расширяющимися к наружной стене Башни.
Переделав шесть стандартных жилых уровней под школьное общежитие, детей плотно рассовали по комнатам бывших типовых квартир. Впрочем, школьная администрация всё же проявила креативность и, как могла, украсила новое жильё своих воспитанников: развесила везде памятки о нормах поведения и плакаты о дружбе, честности и справедливости.
Непонятно, на кого были рассчитаны эти красивые слова и унылое морализаторство, но точно не на него, Сашу Полякова. Он очень быстро усвоил, что у школы свои «ценности», никем не афишируемые, но до прозрачности понятные и цинично простые. В пятом классе после того, как Сашку выбрали старостой, его вызвала к себе в кабинет Зоя Ивановна и коротко дала понять, что от него ждут.
– Ложное чувство товарищества, Поляков, так культивируемое в детской и юношеской среде, не просто ошибочно, оно – вредно и пагубно для нашего общества. Я понятно изъясняюсь, Поляков?
– Да, – выдавил из себя Сашка, потому что… что тут было понимать.
Наверно, Сашке пришлось бы в школе совсем туго, но ему неожиданно повезло. После начальных классов, когда их расселяли в общежитие по два человека, Сашке в товарищи по комнате достался Марк Шостак, шумный и обаятельный пацан. Душа компании и рубаха-парень. Они были очень разные, даже внешне: Марк – темноволосый, вечно растрёпанный, с тёплыми карими глазами и открытой улыбкой на широком лице, и Сашка – высокий мальчик, до педантичности аккуратный, прямые светлые волосы всегда гладко причёсаны, серьёзный и немного бледный. Но Марк, будучи цельной натурой, умел дружить, и эта школьная дружба послужила для Сашки своеобразным оберегом, надёжно защищая и отводя от него подозрения одноклассников.
Конечно, Шостак иногда здорово донимал Сашку своим бьющим через край оптимизмом и неподдельным участием. Марку было тесно в маленькой комнатке, за стеной которой проходила шахта грузового лифта – да что там! – Марку было тесно в самой Башне, его мятежная душа всегда куда-то рвалась. Марк был головной болью школьной администрации, особенно Зои Ивановны, и, если б не его острый ум и успешно сданные экзамены, она с радостью избавилась бы от него ещё после седьмого класса, отправив к отцу. У отца Марка была «громкая» должность – начальник береговой охраны, но, по сути, под его началом находилась лишь небольшая горстка людей, которые курсировали на лодках вокруг Башни, помогая рыбакам и мусорщикам, да выполняя время от времени спасательные операции. То есть социальный статус Шостака был немногим выше Сашкиного, но сила Марка была не в общественном положении. Его просто все любили: от сопливой малышни до высокомерных красавиц – статусных девочек класса.
Марк постоянно где-то пропадал, то у одних, то у других, тянув за собой и Сашку.
– Сань, пошли, а? У Григорьевой и Вальберг сегодня такая туса намечается, капец. Хватит уже над учебниками чахнуть, – звал Марк.
Поначалу Сашка отнекивался, но Марк, с его неуёмным желанием осчастливить ближнего, был упорнее. И Сашка сдался. К тому же, как выяснилось, все эти тусы, вечеринки, движухи, гудежи и посиделки были не менее важны, чем физика и математика. Это была ещё одна лазейка в тот мир, куда так хотел попасть Саша Поляков, ведь собирались они обычно в комнатах тех ребят, которые принадлежали этому миру по праву рождения. Конечно, особых иллюзий он не питал. Да, многие были с ним вежливы, многие дружески похлопывали по плечу, улыбались, смеялись, травили в его присутствии анекдоты, даже поверяли какие-то тайны, но некая незримая граница всегда очень чётко выдерживалась. Какие-то миллиметры, которые раз и навсегда делили мир на своих и чужих. Сашка был чужой. Даже его кратковременные отношения с Диной Олейник, крупной девушкой с вытянутым породистым лицом (хотя какие отношения, так целовались пару раз), не приблизили его к этому кругу избранных.
А потом он неожиданно для самого себя подружился с Никой Савельевой. На одной из вечеринок.
Они учились вместе с первого класса, но их разделяла целая пропасть. Эта рыжая девочка с золотыми веснушками была дочерью самого Савельева, а в Башне никому не нужно было объяснять, кто такой Савельев. Зоя Ивановна, воспевающая равенство и братство, расплывалась в угодливой улыбке всякий раз, когда обращалась к Нике. Да и остальные учителя, кто в большей, кто в меньшей степени, так или иначе делали реверансы в её сторону. Саму Нику всё это, казалось, не трогало, или она делала вид, что не трогает. В интернате Сашка обычно видел её в обществе Веры Ледовской, надменной девочки с толстой тёмно-русой косой (он знал, что Вера нравится Марку), которая сама по себе тоже была птицей высокого полёта.
Сашка инстинктивно сторонился Ники. Даже для реализации его честолюбивых планов дружить с дочерью Савельева было как-то слишком… Слишком опасно, что ли.
На ту вечеринку Стёпка Васнецов откуда-то притащил наркоту: маленькие круглые таблетки грязно-белого цвета.
– Во, кореши подогнали, – Васнецов высыпал несколько штук из маленького пакетика и протянул Сашке. Он не спрашивал, хочет Сашка или нет.
– И как это называется? – Эмма Вальберг крутила в руках круглое драже, придирчиво его разглядывая.
– Детка, тебе нужно название или результат? – Стёпка притянул Эмму к себе и звонко чмокнул в щёку.
Сашка знал, как это называется. Это был холодок – у них на шестьдесят пятом такой дрянью были набиты карманы многих.
– Тебе тоже не нравится?
Сашка от неожиданности вздрогнул. Он не заметил, как Ника Савельева оказалась рядом. Её лицо было серьёзно, но в пасмурно-серых глазах скакали смешливые зайчики.