Полная версия
Оскорбление Бога. Всеобщая история богохульства от пророка Моисея до Шарли Эбдо
В христианской культуре ярлык богохульства обычно навешивался на отдельных лиц. Средневековые проповедники усматривали большой скандал в том, что богохульные слова в повседневной жизни многих христиан превратились в дурную, но стойкую привычку. Возмущаясь, эти проповедники приводили в пример столь поносимых ими иудеев и мусульман, которые последовательно избегали богохульства[24]. Разумеется, обвинение в богохульстве с большим эффектом использовалось и для того, чтобы заклеймить предполагаемого богохульника как представителя группы отступников, как неверующего, дьяволопоклонника или революционера, – во всяком случае, как противника господствующего порядка.
Обвинения крупных религиозных сообществ в богохульстве прежде всего играли роль в многочисленных конфликтах внутри религиозных групп и между ними. Так называемое столкновение между христианским западным и мусульманским восточным миром, начавшееся в 1989 году, несмотря на его новое качество, занимает свое место в длинном ряду структурно сопоставимых ситуаций.
Ярлык богохульства особенно часто использовался, чтобы заклеймить скандальное поведение и ложные убеждения соперничавших конфессий в контексте монотеистических религий.
Прототипом стал конфликт между евреями и христианами. Обвинение так называемых убийц Христа в богохульстве было частью стандартного репертуара средневековых проповедников. Однако обвинение в богохульстве выдвигалось и против конкурирующих конфессий внутри одного и того же религиозного сообщества. Это относится к спору между суннитами и шиитами в исламе, а также к многочисленным разговорам о ересях в христианстве вплоть до конфессионального раскола, последовавшего за Реформацией. В этом корень заблуждения, распространенного среди исследователей, согласно которому в христианской мысли ошибочная вера (ересь) и богохульство долгое время были почти синонимами[25]. Нужно сказать, что это утверждение ложно: в случае с ересью речь шла об ошибочной вере, а богохульство, напротив, означало оскорбление правильной веры. Ересь могла (но не обязательно должна была) использовать выражения, которые другая сторона находила кощунственными; и наоборот, богохульство не могло иметь никакого еретического подтекста. Однако, несмотря на это различие в терминологии, остается непреложным, что обвинение в богохульстве могло быть важным оружием в борьбе с конкурирующими конфессиями. Представители всех конфессиональных лагерей в целом не брезговали оскорблениями и унижением по отношению к противоположным позициям и их представителям. Действуя так, они воспринимали свои слова отнюдь не как богохульство, а скорее как резкое, но оправданное клеймление ошибочной веры, достойной проклятия. То, что кому-то казалось предосудительным поношением священного, часто рассматривалось другой стороной как «священное поношение», а именно как законное унижение ради высшей цели. То, что в современном политическом пространстве может изучаться в качестве примера приемов популистских лидеров и движений, легко переносится на религиозную полемику прошлого: словесное умаление противоположных позиций превосходно подходит для мобилизации эмоций собственных последователей, а иногда даже побуждает их перейти к действию.
Богохульство и насилие
В связи с этим возникает вопрос о взаимосвязи богохульства и насилия. Рассмотрение его здесь неизбежно, даже если это лишь один из аспектов гораздо более серьезной проблемы связи религии и насилия вообще[26]. После смертного приговора Салману Рушди, объявленного аятоллой Хомейни в 1989 году, в результате покушений или в ходе протестов были убиты десятки людей. В восприятии многих мусульман физическое насилие было оправданным, потому что пророк Мухаммед, в свою очередь, подвергался насилию с помощью богохульных слов и изображений. Конечно, производимое таким образом стирание грани между символическим и физическим насилием весьма проблематично. Но если все свести к «простым» словам или изображениям, нельзя оценить потенциальную силу и эффект богохульства. Характеризуя их как перформативный акт, мы аналитически выходим за рамки долгое время господствовавшего противопоставления языка (как «разумного» средства понимания) и насилия. Мы уже говорили о нашем втором, социально-символическом теле, которое можно ранить словами. Подобно тому, как мы антропологически зависим от признания другими, слова также могут сигнализировать об отказе от этого признания, они могут ранить и разрушать[27]. Более того, для адекватного понимания богохульства необходимо сместить акценты, рассматривая не только словесные высказывания, но и широкое поле символических унижений. Особенно яркой формой богохульства в разное время считалось нападение на культовые изображения. Было ли такое нападение кощунственным, или его следует понимать как особо благочестивый поступок, направленный против кощунственного культа изображений, полностью зависело от позиции наблюдателя[28].
Таковы некоторые важные моменты, которые будут обсуждаться в книге. Изложение истории богохульства со времен Ветхого Завета до наших дней, конечно, может быть реализовано только частично, если показать основные сюжеты и поместить их в соответствующий исторический контекст. Любой из этих сюжетов раскрывает повторяющиеся мотивы и общие темы, но в то же время каждый из них по-своему уникален. Ввиду этой сложности прогулка по долгим эпохам мировой истории может показаться слишком смелой, а соответствующая историческая классификация – слишком натянутой. Кроме того, очевидны ограничения книги: она написана с западной точки зрения и в первую очередь ориентирована на христианский мир. Иудаизм и ислам выходят на первый план, лишь когда вступают в контакт с христианством, что чаще всего выражается в конфликте. Такая форма ярко выраженного европоцентризма, безусловно, заслуживает критики, но на фоне современного состояния исследований более обширный замысел вряд ли представляется возможным, тем более для автора, которому и так уже достаточно часто приходилось выходить за рамки своих основных компетенций, обращаясь к древности и к новейшей истории. Чтобы выработать общее представление, сокращения и сужения неизбежны. Допустимы ли подобные сокращения, решать профессионалам, а удалось ли выработать общее представление – решать всем заинтересованным читателям.
Древний фундамент
Ревнивый Бог
«И вышел сын одной Израильтянки, родившейся от Египтянина, к сынам Израилевым, и поссорился в стане сын Израильтянки с Израильтянином; хулил сын Израильтянки имя (Господне) и злословил. И привели его к Моисею (имя же матери его Саломиф, дочь Давриина, из племени Данова); и посадили его под стражу, доколе не будет объявлена им воля Господня. И сказал Господь Моисею, говоря: выведи злословившего вон из стана, и все слышавшие пусть положат руки свои на голову его, и все общество побьет его камнями; и сынам Израилевым скажи: кто будет злословить Бога своего, тот понесет грех свой; и хулитель имени Господня должен умереть, камнями побьет его все общество: пришлец ли, туземец ли станет хулить имя (Господне), предан будет смерти» (Лев. 24: 10–16).
К этому рассказу об участи человека, который богохульствует и несет за это наказание, обращаются на протяжении всей христианской истории. Он занимает важное место в начале того отрывка, который объясняет известный принцип наказания, т. н. закон талиона («око за око, зуб за зуб»). Данный рассказ отличается от приведенных ниже заповедей своей детальностью. Последующие законы об убийстве или ранении людей и сельскохозяйственных животных кратки до лаконичности. Положение рассказа в начале отрывка и детальность этого рассказа подчеркивают, что хула на Бога превосходит все другие оскорбления против ближних. Дело касается самого Бога как личности, и он сам приговаривает к смертной казни. Ее исполнение следует драматургии общинного ритуала: шествие из стана уже символизирует изгнание из человеческого сообщества, а возложением рук слышавшие богохульство свидетельствуют о виновности преступника и решают его судьбу. В конце концов всеобщее забивание камнями делает исключение из общества окончательным. В то же время это акт искупления со стороны верующих за то, что они допустили такое преступление в своей среде.
Преступник характеризуется двойственным образом. С одной стороны, он четко идентифицируется как человек из среды израильтян, приводится даже имя его матери и место ее происхождения. Однако, будучи сыном египтянина, он произошел от ее союза с чужаком, представителем того народа, который, согласно библейскому повествованию, угнетал и порабощал израильтян до того, как Моисей вывел их на свободу по повелению Бога. Рассказ предполагает, что, когда такой человек выражал неуважение к Господу, он показывал, что на самом деле вовсе не был одним из его верных. Парадигматически здесь уже выступают две концепции богохульства, которые и по сей день встречаются во все новых и новых смешанных взаимоотношениях: либо речь идет о хуле на своего Бога, либо на Бога «чужих».
Какой же Бог настолько серьезно воспринимает человеческое оскорбление, что приказывает своим собравшимся верным совершить ритуальную казнь? Конечно, этот Бог совершенно отличен от современного христианского образа милостивого и всепрощающего Небесного Отца. Но этот Бог имеет совершенно уникальные черты и в контексте древневосточного пантеона. В этой связи египтолог Ян Ассман говорил о Моисеевом различении, которое представляло собой не только важный водораздел древности, но и настоящий поворотный момент в мировой истории, «более решающий, чем все политические изменения»: «Не различение между единым Богом и многими богами кажется мне решающим фактором, а скорее различение между истинным и ложным в религии, между истинным Богом и ложными богами, между истинным учением и ересью, между знанием и невежеством, верой и неверием». В этом заключается существенное различие между давно установившимися религиозными культами египтян и вавилонян, а также греко-римской античностью, с одной стороны, и религиями книги, возникающими из акта откровения, с другой. В подзаголовке своей книги Ассман говорит о «цене монотеизма», которую пришлось заплатить за это «революционное новшество». Эта цена состояла в новых формах дискриминации, изоляции и в конечном счете насилия, которые привнесло в мир Моисеево различение, в «ненависти к язычникам, еретикам, идолопоклонникам и их храмам, обрядам и богам»[29].
Это утверждение Ассмана вызвало бурный спор среди исследователей различных дисциплин – спор настолько продуктивный, что в результате автор уточнил свои тезисы. В позднейших публикациях он отличает «монотеизм истины» в указанном выше смысле от «монотеизма верности». Решающим здесь является не ключевое различие между «истинным» и «ложным», а скорее базовое различие между «верой и неверием, преданностью и нарушением завета, верностью и отступничеством». Упомянутый монотеизм истины впервые получил развитие в более поздних книгах Ветхого Завета (Иеремии, Второисайи, Даниила и др.), тогда как собственно Моисеево различение проявилось в сложившемся ранее монотеизме верности. «Идея ревнивого Бога, не терпящего кроме себя никаких других богов» есть лишь обратная сторона любящего Бога, страстно обращающегося к своему народу[30]. Эта ревность принимает конкретную форму в языке насилия и, согласно рассказам Ветхого Завета, довольно часто находит свое выражение в физическом уничтожении врагов. Позднейший монотеизм истины, напротив, с презрением относился к религии, идентифицированной как неправильная, и использовал средства религиозной сатиры, высмеивая языческий культ идолов как пустое заблуждение[31].
Споры вокруг тезисов Ассмана никоим образом не были разрешены этим уточнением. Вдобавок некоторые церковные историки и богословы критикуют Ассмана за то, что он односторонне подчеркивает исключающие из общества и насильственные аспекты монотеизма. Однако это не является недостатком для истории богохульства. Она так или иначе односторонняя: в дальнейшем едва ли будет говориться о божественной любви, терпимости, снисходительности или даже любви к ближнему без констатации связанной с этим более глубокой природы христианства. Моисеево различение дает важный ключ к пониманию рассказа о сыне египтянина, а также к пониманию всей истории богохульства. Независимо от необходимого тонкого различения между разными слоями в передаче Ветхого Завета, которое проводит Ассман в цитируемом отрывке, нормы и нарративы этого авторитетного текста послужили ориентиром для иудеев, а затем и христиан последующих столетий.
Декалог«Я Господь, Бог твой… Да не будет у вас других богов пред лицем Моим. Не делай себе кумира и никакого изображения… не поклоняйся им и не служи им, ибо Я, Господь, Бог твой, Бог ревнитель… Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно…». В Пятикнижии Моисеевом дважды (Исх. 20: 2–7; Втор. 5: 6–11) приводится текст Декалога – тех Десяти Заповедей, которые Яхве открыл Моисею на горе Синай. Даже это двойное упоминание указывает на очень сложную историю текста, которую едва ли можно полностью прояснить. Самая ранняя версия Декалога датируется падением Иудеи в VI веке до нашей эры, но, вероятно, опирается на более древние элементы[32]. Согласно библейскому свидетельству, он был написан самим Богом на двух каменных скрижалях. Первая из скрижалей содержала, по католическому и лютеранскому представлению, три приведенные выше заповеди, касающиеся взаимоотношений между Богом и человеком; остальные семь регулировали сосуществование людей[33].
Громоздкий текст начинается с прямой речи Яхве своему народу, к которому он обращается в коллективном единственном числе («Бог твой»). Это уже показывает, насколько интимны и в то же время исключительны представленные здесь взаимоотношения. Иноплеменные боги неприемлемы, однако в то время это не обязательно было синонимом того, чтобы в принципе отрицать их существование. Напротив, оно «несомненно предполагается», и даже не полностью отрицается их власть[34]. Но им не было позволено играть какую-либо роль для народа Израиля. Таким образом, запрет на изображения в следующем предложении Декалога логически относится к изображению – точнее, к культовому изображению – собственного Бога. Возможно, эта заповедь связана с очень конкретной политической ситуацией эпохи Исхода или последующей эпохи и вовсе не была изначально присуща религии Яхве[35].
Тем не менее ясно, на что направлена эта заповедь:
запрет на культовое изображение обеспечивает отрешенность и совершенство собственного Бога, что исключает всякую несовершенную материализацию.
Бог уникален, всемогущ и непостижим для человеческого разума. Однако в то же время он очень близок к своему народу Израиля, и этот народ трогает его сердце. Его характеристика как ревностного, фактически (согласно стандартному переводу)«ревнивого» бога (el qannā) является уникальным атрибутом по сравнению с другими религиями того времени. Оно характеризует особые эмоциональные взаимоотношения между ним и его народом, к которому он испытывает привязанность, но который он также может наказать своим гневом[36]. Другие боги древней ближневосточной или греко-римской культуры также могли испытывать эмоции и ревновать друг к другу, но «никогда речь не шла о ревности бога к своим почитателям»[37].
Как и любые интимные отношения, отношения между Яхве и его последователями чреваты личным пренебрежением и умалением. Первые две заповеди уже явно относятся к такому риску. В более широком смысле любое нарушение закона, обнаруженное Богом-Творцом, было унижением его личности, что могло вызвать его гнев. Поклонение чужеземным богам – ядро более поздних преступлений, таких как отступничество или ересь, – таило в себе огромный потенциал для нанесения вреда единому и истинному Богу. Запрет на культовые изображения, широко интерпретируемый как общий запрет на изображения, был призван предотвратить унижение и умаление безграничного Бога.
Однако в большинстве дискуссий об оскорблении Бога центральное место занимал запрет на напрасное произнесение Его имени. Что конкретно имелось здесь в виду, вызывает споры. Общее табу на имя Бога (кроме его чтения в некоторых обстоятельствах) определенно не предполагалось[38]. Может быть, напрасное произнесение означало лжесвидетельство или проклятие? То и другое были близки друг к другу, потому что клятва есть не что иное, как «условное самопроклятие» в случае нарушения присяги (см. главу 8). Такую версию могут подтверждать дальнейшие, более точные положения, такие как запрет хулить Бога или поносить начальника (Исх. 22: 28). Но более вероятно, что авторы Декалога намеренно сделали эту фразу неконкретной и широко применимой для охвата всех возможных случаев. Заповедь хотела поставить заслон поношению божественного имени и в то же время – поскольку в древних обществах имя, безусловно, не только рассматривалось как бестелесный символ, но и почти магическим образом указывало на присутствие самого Бога – поношению Бога[39] в самом широком смысле. Неоднозначность и открытость для интерпретаций также должны впоследствии стать отличительной чертой всех ситуаций, связанных с богохульством.
Приведенная в начале главы история о сыне египтянина излагает богохульное деяние несколько конкретнее, поскольку в ней говорится, что сын египтянина «злословил». Прежде всего, она закладывает первый камень семантики унижения, которая в Вульгате, позднеантичном латинском переводе Библии, использует глагол blasphemare. «Qui blasphemaverit nomen Domini, morte moriatur», – так резюмируется смысл рассказа в конце: всякий, кто будет хулить имя Господне, да будет предан смерти. Возможно, этот перевод подготовил почву для того, чтобы в долгосрочной перспективе умаление Бога было названо богохульством (blasphemia), и начиная с позднего Средневековья слово blasphemie вошло в немецкий язык. Оно происходит от греческих слов ßλασφημία («злословие») и ßλασφημείν («злословить»), которое, в свою очередь, состоит из ßλάβος («ущерб», «вред») и φάναι («говорить», «утверждать»). Первоначально blasphemia означает «злоречие»; долгое время смысл слова отнюдь не ограничивался богохульством. Язык, используемый в греческих и латинских переводах Ветхого Завета, оставался неунифицированным, и в любом случае древнееврейский оригинал предпочли перефразировать.
Ригоризм против богохульства был одной из основных заповедей Ветхого Завета. Но у этой жесткости были и возможные темные стороны, которые также встречаются в Библии. История о винограднике (3Цар. 21) показывает, как благочестивое рвение может обратиться в свою противоположность, когда недобрые силы злоупотребляют им в своих целях. Если пересказать вкратце, Навуфей, который отказался продать свой виноградник царю Ахаву, стал жертвой заговора с участием жены Ахава. Два негодных человека (сыновья Велиала, или дьявола, как сказано в Вульгате) выступили и публично обвинили Навуфея в богохульстве. Ответчик был затем забит камнями, и Ахав смог приобрести виноградник. Обвинение против Навуфея заключалось в том, что он оскорбил Бога и царя, налицо связь между преступлением против божественного и светского правителя, с которой мы уже встречались (Исх. 22: 28) и еще будем часто сталкиваться. Однако в истории виноградника царь и его жена – негодяи. Их злодеяние не остается безнаказанным. Через пророка Илию Яхве объявляет о том, что тот будет наказан за свои преступления, а весь его род будет проклят. Сам царь все еще может вымолить отсрочку через демонстративное покаяние, но Яхве вершит свой суд над Иезавелью и их потомками руками Ииуя (4Цар. 9: 2–9). Таким образом, значение истории остается амбивалентным. Она демонстрирует опасность обвинения, которое должно было почти полностью полагаться на показания, потому что понятие о составе преступления в классическом смысле не существовало. Но в то же время это показывает, что Бог всегда мог взять месть за оскорбление своей чести в свои руки, даже если он требовал от своих верных разделить его гнев или убить его противников, чтобы успокоить его, как в случае с Финеесом (Числа 25). Одним из случаев, когда Бог действовал сам, является разрушение городов Содома и Гоморры, на которые он пролил дождь из огня и серы (Быт. 19).
Однако вмешательство Бога могло также означать спасение для его избранного народа. Согласно другому рассказу Ветхого Завета, великой державе ассирийцев пришлось наглядно испытать, что значит принижать Яхве (4Цар. 18–19). Под стенами Иерусалима их полководец Рабсак не только громко оскорблял иудеев, заявляя на их языке, что они жрут собственный помет и пьют собственную мочу. Более того, он высмеял веру иудейского царя Езекии в силу его Бога – даже другим завоеванным городам-де их боги не помогли бы. Затем царь Езекия и его последователи разорвали свои одежды в знак ужаса перед этим издевательством и воззвали к Яхве о помощи. Яхве послал своих ангелов в лагерь ассирийцев ночью, чтобы отомстить, и они убили 185 000 человек – возможно, имеется в виду внезапная вспышка эпидемии. Сам ассирийский царь Синаххериб стал жертвой покушения вскоре после своего возвращения, распростершись в молитве перед своим идолом. Бог сильно уязвлен насмешками врагов Иудеи, что ясно видно из прямого обращения к ассирийскому царю: «За твою дерзость против Меня и за то, что надмение твое дошло до ушей Моих, Я вложу кольцо Мое в ноздри твои и удила Мои в рот твой» (4Цар. 19: 28). Ревностный Бог, как здесь становится ясно, защищает своих последователей и свирепствует против их врагов. Однако он делает это только в том случае, если его народ безоговорочно поддерживает его. Строгое разделение между «нами» и «ими» вписано в иудео-христианскую традицию и формирует основу для сильного унижения одними других.
Богохульство в политеизме
Гнев бессмертных встретил на пути домой греческого героя Аякса. Он силой овладел дочерью царя – провидицей Кассандрой во время завоевания Трои после того, как оттащил сопротивляющуюся женщину от статуи Афины Паллады. Его должны были побить камнями, но не из-за изнасилования, а из-за надругательства перед культовым изображением. Аякс избежал этого, только укрывшись в святилище Афины. Однако в дальнейшем месть дочери Зевса настигла его, в сильный шторм потопив корабль. С помощью Посейдона, бога моря, потерпевший кораблекрушение смог спастись на скале. Он заносчиво хвастался, что сумел избежать бушующих волн вопреки богам. Разгневанный Посейдон расколол скалу, и презренный богохульник утонул[40].
В принципе, обиженные боги не являются особенностью монотеизма, но встречаются и в классической древности. В греческой мифологии мы на каждом шагу сталкиваемся с гневными и мстительными олимпийцами. Гомеровская «Илиада» начинается с гнева могучего героя Ахиллеса («Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…»[41]). Ему предшествовал гнев бога Аполлона, к которому его жрец Хрис обратился за помощью против греческого царя Агамемнона. Затем Аполлон наслал чуму на греческий лагерь. Чтобы умилостивить бога, Агамемнону пришлось в конце концов согласиться вернуть свою добычу, дочь жреца. Однако в качестве компенсации он заставил Ахилла отдать ему свою наложницу. Именно эта несправедливость и вызвала необузданный гнев героя: он не только бойкотировал до поры до времени боевые действия, но и побудил свою мать, морскую нимфу Фетиду, просить у Зевса побед для троянцев.
Обличительная речь, гнев, месть – вот некоторые из мотивов, которые мы все чаще будем встречать в истории богохульства. Дерзкое хвастовство Аякса было скорее исключением, чем правилом. Согласно Гомеру, гнев богов часто вызван пренебрежительным отношением к одному из тех, кто находится под их защитой, как в случае со жрецом Хрисом, или неосторожностью, как в том эпизоде, когда ярость Ахилла наполняет реку Скамандр грудами трупов (Илиада 21, 211 сл.). Но такие истории также прямо указывают на различие между древним, политеистическим пантеоном богов и более привычными нам монотеистическими системами верований[42]. Сегодня кажется странным не только множество богов, но и очеловеченные (антропоморфные) представления о богах, которые культивировали греки, а вслед за ними римляне. Хотя боги были бессмертны, они были разного пола и возраста. Они образовывали пары и семьи, обладали разными способностями и считались организованными иерархически, во главе с Зевсом (или, соответственно, Юпитером). Их основным занятием были соревнования, они соперничали, даже дрались, друг с другом. Они делили космос с людьми, которых не создавали, и вступали с ними в общение. Часто в гомеровских сказаниях боги и люди-герои неразличимы: и те, и другие в равной степени испытывали гнев как эмоцию, которую могли позволить себе только сильные и высшие и в которой боль обиды была неразрывно связана с жаждой мести[43].
Классические эпосы Гомера или Гесиода едва ли дают адекватную картину обычных взаимоотношений между людьми и богами. Конечно, для всех смертных было бы разумно состоять в хороших отношениях с олимпийцами, которые обладали сверхчеловеческими способностями влиять на их жизнь. Но эти отношения обычно были ритуальными, а не личностными. Это нашло свое выражение в устройстве святилищ, в церемониальных жертвоприношениях пищи и животных, в облачении или омовении культовых изображений и в процессиях[44]. Центром повседневной религии были практический подход к общению с высшими силами и точное исполнение священных ритуалов, а не соблюдение моральных норм[45]. Ни греческая, ни римская религия не содержали никаких обязательных этических заповедей, подобных Декалогу Ветхого Завета. Древние боги не были законодателями. В целом их интерес к земным вещам был довольно умеренным. «Боги не любят людей»[46]. В свою очередь, поведение богов едва ли давало людям моральные ориентиры. Напротив, в греческих эпосах мы встречаемся с поразительной безнравственностью богов, которую уже в VI веке до нашей эры резко критиковал Ксенофан: «Гомер и Гесиод обвиняли богов во всем, за что упрекают людей: в воровстве, в прелюбодеянии и в обмане друг друга»[47].