Полная версия
Мессия очищает диск
Ему повезло.
Почти сразу он споткнулся о скорчившееся на сыром земляном полу детское тельце.
И успел выволочь Маленького Архата, потерявшего сознание неизвестно отчего, наружу.
Знакомое гнусавое хихиканье эхом прокатилось где-то в самой сердцевине Лабиринта, следом за ним послышался глухой грохот и сухой треск, какой бывает от столкновения дерева с деревом или с рукой, похожей на дерево, но Змееныш Цай уже не слышал этого.
Он нес по лестнице мальчишку с лицом деревенского дурачка и глазами, похожими на две ледышки.
Когда они были уже на самом верху, эти глаза открылись.
4
…Ливень наполнил до отказа все кухонные бочки, предусмотрительно выставленные во двор. Но преподобного Фэна – повар как ни в чем не бывало перед самым восходом объявился в своих чревоугодных владениях – дождевая вода чем-то не устроила.
И он мигом погнал Змееныша Цая к источнику, вооружив коромыслом и парой объемистых бадеек.
Самым простым способом раздобыть воду было пробежать через растущую неподалеку сосновую рощу, которая некогда и дала название знаменитому монастырю,[30] и вскоре оказаться близ разбивающегося о камни небольшого водопадика, дарующего прохладу в зной, но в здешней обители очень не любили простые способы достижения чего бы то ни было. Тем более что и сам водопад был не простой, а освященный в прадавние времена самим Сыном Неба, императором Сяо Вэнем, и вследствие несомненной святости этой воды в ней запрещалось даже купаться – не то что бадьями таскать.
Вот и бегал Змееныш по ста тридцати шести ступеням к дальнему ключу.
Каждые три ходки он останавливался на полдороге и тщательно брызгал на обнаженное до пояса тело водой, а приближаясь к кухне, начинал спотыкаться и тяжело дышать. Такому юноше, как он, не вошедшему еще в полную мужскую силу, должен быть в тягость путь к источнику и обратно, особенно по жаре и с тяжелым коромыслом на плечах. И неважно, что все обитатели Шаолиня, включая повара Фэна, предаются сейчас рассветной медитации – если на чем и ловятся лазутчики, так это на самых ничтожных мелочах!
«И еще на добрых поступках», – зло подумал Змееныш, в очередной раз подбегая к источнику и еще издалека видя там знакомую детскую фигурку.
Вчера, когда он оставлял только-только пришедшего в себя Маленького Архата у входа во второй сэнтан, Цай очень надеялся, что ребенок его не запомнит.
Запомнил, проклятый!
И кстати – почему он не медитирует вместе со всеми?!
Что это за поблажки?!
Малыш посмотрел на подбегающего Змееныша своими льдистыми глазками, прикусил сорванную травинку крепкими, выпирающими вперед зубами и заявил ни с того ни с сего:
– Через два-три дня тебя вызовет к себе патриарх. Понял, дубина?
Не ожидающий подобного начала Змееныш чуть не уронил коромысло.
– Будет беседовать с тобой. – Мальчишка жевал травинку и говорил словно даже и не со Змеенышем, а с самим собой. – Вопросы задавать станет, так ты не хитри и не умничай. Выгонит. Если ударит – закройся, но не до конца. Вроде как от испуга. Впрочем, до конца ты и не сможешь… ну да ладно, не о том речь.
Маленький Архат ненадолго замолчал, а Змееныш оторопело смотрел на своего собеседника.
На самом деле он не был столь уж удивлен словами Маленького Архата – и не потому, что ожидал чего-либо подобного. Просто Змееныш разучился удивляться еще тогда, когда нынешнее перерождение мальчишки не то что не началось, а даже еще и не было задумано.
Но личина Цая почти всегда требовала удивленно раскрытого рта и часто-часто моргающих глаз, так что это стало его второй натурой.
Некоторые уже неживые люди могли бы подтвердить: да, стало и в свое время производило большое впечатление.
– Чаю тебе предложит, – продолжил после паузы монах-ребенок. – Да не моргай ты, а слушай! Чаю, говорю, предложит – так ты не бери, а взял, так не пей! Понял?! Обвинят в незнании этикета и животной грубости, после чего выпрут взашей! Отойди себе смирненько в уголок, там тумба стоит, с фигурками и бумажными деньгами… ну, низенькая такая!..
– Алтарь предков, – машинально поправил Змееныш, на этот раз действительно удивясь: не столько тому, что малыш так осведомлен в делах патриарших, сколько его последним словам про алтарь предков.
Да любой сопливый мальчишка в любом селении никогда не скажет про известное с рождения священное место: «Тумба… с фигурками и бумажными деньгами…»
– Точно, – обрадовался Маленький Архат, выплевывая свою травинку Змеенышу под ноги. – Короче, поставишь туда чашку, поклонишься, после повернешься и поклонишься еще и патриарху. Потом жди. Выпьет глава Шаолиня свой чай – считай, все у тебя в порядке, можешь зваться монахом. Дошло?
– Дошло, – кивнул Змееныш. – А что ж это ты, преподобный…
Лазутчик колебался. Одну ошибку он уже совершил, когда вытаскивал этого непонятного ребенка из Лабиринта Манекенов; и сейчас ему очень не хотелось ошибиться во второй раз. Сделай он вид, что вчерашней ночью ничего не было, кроме грозы, и вся юношеская личина Змееныша мигом начнет трещать по швам и лопаться – мальчишка умен, как бес, и сразу поймет, что пухлогубый юнец-кандидат не должен бы уметь держать язык за зубами. Особенно окажись сей юнец в завидной роли спасителя. Затей же лазутчик разговор о вчерашнем происшествии, начни интересоваться похождениями Маленького Архата, и это неизбежно потянет за собой повара Фэна и самого Змееныша, преследующего уродливого монаха с диском под мышкой.
– Чего это я шляюсь у источника, когда остальные сидят в медитации под навесом? – ухмыльнулся Маленький Архат, и лицо его на миг стало совсем глупым, но только на миг, так что Змееныш не понял: притворялся его собеседник или на самом деле обладал способностью прыгать от глупости к мудрости, как лягушка от лужи к луже?
Вон одна, зеленая, в пятнах, скачет, радуется… точь-в-точь Серебряная Жаба на Луне, когда тучи от нас ее дворец закрывают!..
– Понятное дело. – Мальчишка не спеша подошел к одной из бадеек (коромысло давно уже стояло у ног Змееныша), опустил детские ладошки внутрь, где на донце оставалась лужица воды, и каким-то безмерно усталым жестом ополоснул лицо. – Какой же я Маленький Архат – я просто маленький нахал! А может, меня, человеческого детеныша, их святейшество патриарх всем сердцем возлюбил?! Может, великий наставник Закона в нем, то бишь во мне, души не чает?! И позволяет то, чего другим ни-ни! Что скажешь, парень?
– Ты… – запнулся Змееныш, не очень хорошо уяснив смысл слов «человеческий детеныш» в применении к Маленькому Архату, а также отметив про себя крайне странный титул для патриарха Шаолиня – «его святейшество».
Но раз начал говорить, надо договаривать; тем более сплетни о неприглядных эпизодах личной жизни монахов уже давно раскатились горохом по всей Поднебесной.
– Ты его мальчик для удовольствий?
И Маленький Архат не обиделся.
Только плеснул остатками воды в физиономию Змееныша.
Незло плеснул, играя; но играя не по-детски.
– Для удовольствий, – кивнул монах-ребенок, и лед его глаз немного оттаял, потек по краям голубыми разводами. – Только не для тех, о каких ты подумал.
Вдруг он сорвался с места и побежал к ступеням, ведущим к монастырской кухне.
Остановился на третьей снизу, со щербиной посередине, и негромко бросил:
– Послезавтра Фэн-урод снова пойдет диск к Лабиринту примерять. В то же время, ночью. Ты его не бойся, он когда в подземелья идет, ничего вокруг себя не видит, не слышит! Ты другого бойся…
Не договорил.
Дальше побежал.
Ступеней через сорок остановился, поглядел сверху, как Змееныш из источника воду набирает, как пристраивает коромысло на скользких плечах; как делает первый шаг к лестнице.
– Жили-были два китайца, – пробормотал себе под нос Маленький Архат, – одного звали Сунь, а второго – Высунь…
Но Змееныш не слышал этого.
Да и никто не слышал, а услышал бы, так не понял.
До того места, где поняли бы язык Маленького Архата, была не одна сотня ли[31] и не одна сотня лет.
5
Косвенным образом слова Маленького Архата о том, что Змееныша в ближайшем будущем ждет приглашение к патриарху, подтвердились почти сразу.
Причем весьма своеобразным образом: если не считать беготни к источнику и уже вошедшей в привычку работы на монастырской кухне, то до самого вечера никто и ничем Цая не обижал. Не мыл грязных рук в набранной для похлебки воде, не требовал найти и немедленно принести веер, утерянный неизвестно где и неизвестно когда; не заставлял в тридцать восьмой раз поймать белого кролика и приготовить из него жаркое с сычуаньской лапшой и молодыми бамбуковыми побегами – Змееныш уже устал объяснять, что ни при каких обстоятельствах не может ничего приготовить из священного животного даже под страхом пытки. Однажды он попытался для разнообразия сказать, что монахам мяса есть нельзя, и, не успев договорить «нельзя», был больно бит монашескими тапочками на твердой деревянной подошве…
Короче, день прошел тихо и безобидно.
И это настораживало больше, чем ставшие привычными издевательства.
Маленький Архат в свободное от занятий кулачным боем и постижения Чань время крутился где-то неподалеку, но в разговоры не вступал.
Повар Фэн вообще не интересовался ничем, кроме котлов и своего диска, на котором за сегодня так ничего и не написал.
У Змееныша Цая даже появилась минутка-другая отдохнуть и в очередной раз задуматься над скрытым смыслом постоянного издевательства и всевозможных обид-насмешек над кандидатами. Неужели такой удивительный обычай существует с седых времен Пути Дамо, сурового Бодхидхармы; неужели именно Бородатый Варвар приказал силой вытряхивать из новичков все зерна человеческой морали и нравственности, делая в мешке их представлений о жизни все новые и новые дырки?
Ведь монаху-любострастнику, по всему видать, главным было не соблюдать монастырские правила, отказываясь от женщин, а не попадаться стражникам с поличным! Но если уж попался, не дать доставить себя к патриарху, уходя от облавы силой, хитростью, чем угодно, но уходя… Опять же грязные сандалии по чистому полу, грязные ладони в воде для похлебки, белый священный кролик, бессмысленные обвинения в воровстве и непочтительности – всего и не перечислить!
И при этом говорят в Поднебесной: «Опрятен, как чаньский монастырь!» – правильно говорят, в чем Змееныш имел возможность убедиться сам.
И при этом говорят в Поднебесной: «Суров к себе, как чаньский монах!» – что тоже правда, истинная правда!
Всем ведомо, как Бородатый Варвар в гневе вырвал себе веки (по иной версии, только ресницы), когда те смежились и помешали ему предаваться внутреннему созерцанию! А последователи Пути Дамо помнят об этом, каждодневно попивая чаек – чайный куст вырос-то из отвергнутой плоти великого Бодхидхармы! – и щеголяя ревностностью в постижении Учения.
Может быть, дальновидный Пути Дамо, первый патриарх Чань, из каких-то тайных соображений хотел, чтобы вступающих в ряды его монахов-воинов покинули все людские представления о хорошем и плохом, о правильном и неправильном в понимании смиренных крестьян, гордых министров и яростных воинов – покинули, чтобы быть замененными…
На что?
И тогда становится ясным, почему теряющего или потерявшего мораль человека, из которого под ноги сыплются правила «ли», стуча о дорогу подобно зернам проса… почему такого человека нельзя выпускать за пределы обители!
Он не сможет жить в знакомом ранее мире: мир остался прежним, а он изменился! Как собака, выжившая в волчьей стае, не может вернуться в прежнюю конуру, где есть миска и нет свободы. В ней, в бывшей собаке, теперь безраздельно царят новые правила, не привнесенные снаружи, а выросшие сами собой, из глубин, из корней; и среди волчьих правил «ли» может, к примеру, найтись и такое: нельзя перекусывать подставленное горло сдающегося соперника!
Многие ли императоры и полководцы могут похвастаться подобной волчьей моралью?!
…И тут мысли Змееныша Цая были прерваны приветственным возгласом и увесистым хлопком по плечу.
– Здорово, браток! – весело рявкнул собрат по кандидатскому званию, тот самый торопыга, которому невероятно везло от самых внешних ворот обители.
Торопыга был велик, громогласен, телом дороден и грузен и любил хвастаться тем, что везуч и что земляки прозвали его еще с детства Луань Дайтоу, что на ханьчжоуском наречии значит «голова смутного времени».
Змееныш так и не понял, что хотели сказать этим земляки и чем тут хвастаться. Особенно если у двух иероглифов, составляющих «луань дайтоу», есть и второй смысл – «мешочек с яичками».
Или, если отбросить церемонии, попросту «мошонка».
– Мы тут подумали-подумали, браток, и решили, что надо бы тебя тоже позвать, – блестя плоскими широкими зубами, какими хорошо жевать репу, загудел Голова Смутного Времени. – Все-таки ты наш, хотя и сторонишься, вроде как брезгуешь; и звание монашеское вскоре вместе примем, так что ни к чему нам чиниться да избегать один другого! Я и Малыш Сун (второй кандидат, еще остававшийся в обители) со здешними молодыми иноками сдружились, так они нас сегодняшней ночью на дружескую пирушку зовут. Как говорится меж образованными людьми, в Зеленые терема![32] Короче, я за тобой, браток! Уснут все в твоем сэнтане – выходи, собираемся у заднего выхода с кухни! Молодые иноки сказывали, что знают нужные тропы в поселок слуг… ох, и погуляем!
Голова Смутного Времени гудел еще что-то, скабрезно подмигивая, а Змееныш уже понимал: «Влип!»
И лихорадочно соображал, как отвертеться от столь лестного предложения.
По всему выходило, что не отвертеться никак. Такой юнец, каким представлялся окружающим лазутчик жизни, просто не мог отказаться от подобного, истинно мужского предложения. А даже если Змееныш и попробует увильнуть, сославшись на необходимость соблюдать Пять Запретов, пусть и не став полноправным монахом, Голова Смутного Времени мигом превратится в Мошонку, препаскудно ухмыльнется и спросит:
«Трусишь, браток?»
После чего Змееныш окажется прижат к стене собственным ложным возрастом, умеющим отвечать на обвинение в трусости одним-единственным способом.
Сделать все, что предлагают, и вдвое больше.
– Хорошо, браток, – кивнул Змееныш, грустно вздохнув про себя и покоробившись от собственного «браток». – Нынче же ночью.
6
– А я-то думала! – досадливо скривилась Матушка Сиванму, прозванная так в честь Владычицы Западного Рая за свои исключительные способности на стезе разврата.
Говаривали знатоки из преподобных: Матушка если приголубит ста двадцатью пятью из ста двадцати трех известных людям любовных игр, то мигом попадаешь в Западный Рай, даже и не вкусив дарующих бессмертие персиков.
– А я-то думала! Кандидатишек сопливых привели! Патлатеньких! Головы не обрили, а туда же: к порядочным женщинам!
– Чем тебе их головы не нравятся, Матушка! – расхохотался один из молодых монахов, подбивших трех кандидатов на сей опасный, но сулящий немалые радости поход.
– Вот у тебя, красавчик, голова правильная – бритенькая да гладенькая! Прижмешь такую к себе, ладошкой гладишь, не нагладишься! Круглая да крепкая! А у этих проведешь ладонью – не то собака, не то дерюга… Ну и вся любовь кошлатым мехом-смехом и выходит! Разве что мальчика попробовать, порадовать себя молоденьким мясцом? Эй, юнец, ты хоть целовался с нашей сестрой до сегодняшней ночки?!
И любвеобильная Матушка Сиванму обеими руками приподняла свои пышные груди, вызывающе глянув в сторону Змееныша.
– Не довелось, Матушка, – потупившись, ответствовал Цай, одновременно припоминая, как больше месяца прятался от лихих братьев из шайсинских лесов. Их вожака Змееныш сдал властям живьем для заказанной публичной казни на деревянном осле. Самым надежным местом для укрытия – увы! – оказался Зеленый терем на окраине Шайсина, с чьей хозяйкой Змееныша связывали кое-какие делишки. В результате все остались довольны: и хозяйка, получившая изрядную мзду, и певички, сновавшие к замечательному постояльцу по двое, по трое за раз, и сам Змееныш – хотя иногда ему хотелось выйти и отдаться в руки лихим братьям.
Смерть казалась не такой утомительной, как внимание певичек.
– Тогда договорились, сынок! – На круглом лице Матушки появилось плотоядное выражение, как ни странно, сделавшее ее довольно привлекательной. – Пошли, поучим тебя уму-разуму!
И Змееныш покорно поплелся в соседнюю комнату, раздумывая по дороге: воспользоваться наукой бабки Цай и одними руками незаметно довести Матушку до блаженного изнеможения (авось отстанет!) или продолжать разыгрывать юнца до, так сказать, победного конца?
Последний вариант смущал лазутчика. Любовь юноши и любовь зрелого мужчины сорока с лишним лет сильно отличаются между собой. И опытная певичка только по времени, прошедшему от снятия одежд и до того мига, когда «тучка проливается дождем», может определить истинный возраст своего любовника с точностью до трех-четырех лет. Можно, конечно, замедлить или ускорить происходящее, но нажимать на точки «цилунь» и «баньши» в присутствии Матушки Сиванму…
– Ишь, какой мяконький! – призывно шепнула Матушка, и Змееныш обнаружил, что уже лишился изрядной части своего одеяния, а Матушка стоит перед ним на коленях, явно готовясь «сыграть на нефритовой флейте».
И сыграла.
Да так сыграла, что, наверное, небожители Яшмового дворца долго потом обсуждали подробности этого поединка: Матушка Сиванму изо всех своих немалых сил старалась затянуть удовольствие и успеть продемонстрировать пухлогубому мальчику все совершенство многолетнего опыта, а Змееныш Цай напрягал последние силы, пробуждая от спячки Великого Змея Шэн и пытаясь уложиться в то время, какое истинно надобно шестнадцатилетнему юноше для завершения первого соития.
В результате оба остались довольны друг другом.
Включая любопытных небожителей.
И если бы не шум на улице, прекрасно знакомый Змеенышу по его первому, тайному визиту в поселок слуг…
Монастырская стража, как выяснилось позже, явилась отнюдь не за блудодеями. В соседнем доме, примыкающем ко двору жилища Матушки Сиванму и ее подружек, проживал молодой бондарь, поставлявший на кухню заказанные ему бочки, – и бондарь этот днем был замечен в смертном проступке.
Он издалека подглядывал за монахами – причем не за рядовыми иноками, а за знатоками-шифу! – когда последние совершенствовались в воинском искусстве. Такие прегрешения карались смертью: провинившегося забивали палками, сперва удостоверясь – случайно ли заглянул грешник в святая святых или намеренно пытался проведать тайны мастерства преподобных отцов из обители возле горы Сун?!
Бондарь смотрел намеренно – ибо в пятый раз не подглядывают случайно.
И богатыри-стражники явились за преступником.
К сожалению, Голова Смутного Времени потерял от страха голову, напрочь превратившись в Мошонку и выскочив на улицу в чем мать родила, – в результате Мошонка был изгнан пинками с территории обители, потеряв возможность когда-либо приобщиться к Учению Будды в стенах Шаолиньского монастыря.
Сказано в древности: «Дуракам Закон не писан!»
Остальные иноки и Малыш Сун, кандидат-приятель Мошонки, были вовремя укрыты женщинами в тайных погребах.
Про Змееныша все как-то забыли и не вспомнили до следующего утра.
Ни молодые иноки, ни Матушка Сиванму с подружками, ни собрат-кандидат… ни монастырские стражники, хотя последние тщательно обыскали окрестные дворы и дома сверху донизу.
Маленький Архат, притащившийся вместе со стражей смотреть на арест бондаря, принимал самое деятельное участие в этих поисках. Видно было, что монах-ребенок пользуется несомненным расположением стражников – вот только неясно, с чего бы это?! А потом, когда стража удалилась, таща за собой избитого бондаря и вопящего Мошонку, Маленький Архат встал посреди пустынного двора Матушки Сиванму и обратился в пространство.
– Я знаю, что ты где-то здесь, – весело сказал ребенок. – Извини, но мне надо было проверить – действительно ли ты лазутчик из внешнего мира? Поймай они тебя и изгони отсюда, – значит, я ошибся, а я ошибаюсь редко. Еще раз извини, но, по-моему, ты гораздо старше и умнее, чем выглядишь, Змееныш! Проследи за собой: в минуты задумчивости у тебя слегка западают щеки и начинают играть желваки на скулах, отчего ты становишься отнюдь не юношей… и еще: те волосы, что у тебя на груди, – белесые. Может быть, они седые?
Никто не ответил Маленькому Архату.
7
Через день Змееныша вызвал к себе патриарх Шаолиня, сменивший на этом посту знаменитого Сюаня Цзигуаня, присутствовавшего на церемонии восшествия на престол нынешнего императора Юн Лэ.
После полуторачасовой беседы кандидату была милостиво предложена чашка чаю; и когда Змееныш Цай в точности выполнил все советы Маленького Архата, патриарх одобрительно улыбнулся и не торопясь отхлебнул из своей чашки.
К вечеру Змеенышу наголо обрили голову.
А последний кандидат, приятель печально известного Головы Смутного Времени, был изгнан сразу же после того, как гордо сделал первый глоток предложенного напитка.
Чай, кстати, оказался плохонький, жидко заваренный…
Междуглавье
Свиток, найденный птицеловом Манем в тайнике у западных скал БацюаньМне дважды повезло – если в данном положении вообще можно говорить о везении.
Во-первых, мой мальчик оказался дурачком. Не дебилом – от такого соседства я рехнулся бы через час, подтвердив общее правило, что «Безумцы Будды» долго не живут. Но мой мальчик (до сих пор не понимаю – на беду себе или на счастье вспомнил он мое перерождение?!) на кое-что годился, только это «кое-что» было весьма своеобразным. Например, он мог вполне успешно сопровождать слепого гадателя, время от времени поколачивая колотушкой в переносной гонг и оповещая таким образом обывателей о том, что пора бы встряхнуть сосуд с дщицами и выкинуть оттуда очередное предзнаменование – наверняка доброе, потому что за злые пророчества платили тумаками. И пусть мальчишка на глаз различал все сто двадцать четыре оттенка закатной полосы над озером и чувствовал себя как дома во всех пяти тональностях здешней музыки, с легкостью переходя от «гун» к «шан», а от них обоих к «цзяо», – ему было трудно сосчитать монеты в лавке так, чтобы не ошибиться вдвое или втрое, и разговаривать он мог, только глупо улыбаясь.
Я забился в самый краешек его куцего сознания и благодарил фортуну за фарт, что, прожив тридцать лет и три года (не на печи, но все-таки…) с урезанным судьбой-индейкой правым полушарием, сейчас способен быть более или менее холодным наблюдателем.
Видать, судьба была рождественской индейкой.
Иногда мне казалось, что вот оно, мое левое полушарие, мои усеченные искусство и интуиция – слюнявый полуидиот, никогда не промахивающийся мимо нот и искренне любующийся цветущей ханьчжоуской ивой.
Наверное, я был не прав.
Я наверняка был не прав.
И однажды в лавке не утерпел: вылез наружу, отодвинув привыкшего слушаться кого бы то ни было мальчишку, и ухватил за руку гада-лавочника, когда тот самым наглым образом обсчитывал моего мальчика и его слепца-гадателя.
– Дщица с твоей судьбой уже готова вывалиться из костяного стаканчика! – сказали мой мальчик и я. – Ты уверен, о достойный господин, лишь по воле случая похожий на скупердяя и мздоимца, что она не сулит тебе восемь бед и сорок несчастий?
Лавочник подумал-подумал и решил, что не уверен.
Мне повезло дважды: мой мальчик был дурачком и потянулся ко мне (к себе?) со всей силой не знающего ласки ребенка. Или, если хотите, со всей силой противоположного полюса. И поскольку нас было всего двое, причем обоим было крайне неуютно в окружающем мире…
Это все еще было во-первых.
А во-вторых, мы отлично ужились вместе.
И, как я вскоре понял, это оказался уникальный случай – «Безумцы Будды» и впрямь долго не живут.
А мы прожили год довольно-таки сносно – до того дня, когда наш гадатель занемог и вскоре отправился в мир иной, а мы остались без дела.
И без куска хлеба.
Хотя здесь говорили: без чашки лапши.
Ну и дрянь эта гречневая лапша, доложу я вам…
Стоя на набережной в Ханси и любуясь цветными фонариками, формы которых спорили окраской и разнообразием с осенней листвой, я на миг отстранялся от моего мальчика и представлял сам себя этакой резидентной суперпрограммой, которая наслоилась на чужой мозг, превратившись в операционную среду и вовсю пользуясь прежними файлами; потом понимал, что никогда раньше не отличал алый фонарик от малинового, и уж тем более не ощущал смутной гармонии их слегка матового свечения и звуков от старого цина, когда уличный музыкант стучал крохотным билом по каменным пластинам…
Потом я и мой мальчик, резидентная суперпрограмма и слюнявый эстет, получали оплеуху от раздраженного нашим видом купчины, выгуливавшего неподалеку целую свору верещащих певичек, – и шли думать и любоваться в другое место.