bannerbanner
Русские качели: из огня да в полымя
Русские качели: из огня да в полымя

Полная версия

Русские качели: из огня да в полымя

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

 Михаил после журфака МГУ начал свою карьеру корреспондентом ТАСС в Бухаресте. Вскоре по новому закону призвался на флот офицером и был распределен редактором многотиражки на крейсер «Михаил Кутузов». Наши отношения продолжились и на гражданке. Михаил Сергеевич по окончании срочной службы вернулся в Москву, работал в газетах «Комсомольская правда», «Советская Россия». И когда он летал в командировки на север страны, всегда останавливался у меня в Новосибирске, где я был собкором той же «Советской России».

…В Севастополе наш крейсер стоял в Южной бухте на бочках, на которых когда-то стоял и линкор «Новороссийск», трагически погибший в октябре 1955 года от внешнего взрыва. В спасении линкора участвовали и моряки с крейсера «Кутузов». Будущий командир крейсера Карл Иванович Жилин служил в это время на линкоре командиром одной из артиллерийских батарей. Он подробно описал в своих воспоминаниях ту роковую ночь, в деталях показал, как экипаж боролся за живучесть корабля до последней минуты… Спустя годы Карл Иванович был назначен командиром «Михаила Кутузова».

К.И. Жилина на крейсере уважали и любили. Лично на меня он производил впечатление мужественного, немного загадочного благородного героя. Высокий ростом, стройный, с тонким породистым профилем. Когда на крейсер по праздникам приезжали концертные бригады, то, казалось, все женщины-артистки смотрят только на нашего командира.

Он был, несмотря на внешнюю приветливость, строгим командиром. И не просто строгим, а фанатично требовательным, при этом никогда не раздражался и не повышал голоса. Подготовка к боевой службе в Средиземном море и последующему участию в крупномасштабных учениях «Океан» занимала все его мысли, и он эти мысли внушал всему экипажу. Каждодневная учеба, постоянные учебно-боевые тревоги не давали расслабляться. Тревоги объявлялись и ночью, и ранним утром, и во время обеда, и во время большой приборки.

Жилин думал и действовал по-суворовски: тяжело в учении, легко в бою. И эта командирская установка стала ведущим мотивом каждого выпуска многотиражной газеты. Конечно, нам хотелось как можно больше рассказывать не только о корабельных буднях. Мы завели в газете литературный уголок, придумали рубрики «Письма с Родины» и «Свидания с Родиной». Иногда публиковали адреса девушек, желающих познакомиться с нашими моряками. Стали думать над сатирическим разделом газеты. Но замполит Иван Гончар остудил нас: а над кем собираетесь смеяться? Нет уж, давайте лучше больше стихов.

И тогда мы выдали очередной номер газеты исключительно в стихах. Огромный репортаж о действиях экипажа по боевой тревоге был сносно зарифмован с сохранением подлинных фамилий матросов, старшин и офицеров. После этого нас в шутку стали называть корабельными Гомерами.

Для нашего крейсера и других кораблей Черноморского, Северного и Балтийских флотов Средиземное море в шестидесятые годы стало хорошо обжитой акваторией. Это раздражало шестой флот США и их союзников по блоку НАТО. Уже на Босфоре нас демонстративно встречали турецкие военные катера, сканируя фото- и кинокамерами каждый квадратный метр нашего корабля.

Проливы мы проходили в режиме боевой тревоги. И уже в Средиземном море чуть-чуть расслаблялись, хотя корабли НАТО постоянно находились в зоне радиолокационной и зачастую визуальной видимости. Нередко бывало, что мы паслись прямо под боком авианосной группы шестого флота США. В этих случаях над нами сразу же зависали чужие вертолеты или барражировали разведывательные и наблюдательные самолеты.

Зачем мы были в Средиземном море? Наши корабельные отцы-командиры объясняли незатейливо: а затем, чтобы защитить Отечество на дальних подступах к нему. В этом пропагандистском штампе был большой реальный смысл. Средиземное море, замыкающее на себе три континента, стало в пятидесятые и шестидесятые годы средоточием военных конфликтов. Беспокойство в этом стратегическом регионе усиливалось присутствием в нем шестого флота США. После окончания второй мировой войны американцы отказались выводить свои боевые корабли из Средиземного моря, зацепились за него, создав там специальную эскадру, состоящую как минимум из одной авианосной группы и подводных лодок. А на подхвате у них были корабли Италии, Франции, Греции и Турции.

СССР не мог оставаться безучастным в такой взрывоопасной обстановке. В 1967 году была создана Средиземноморская эскадра, в которой флагманом, когда он выходил на боевую службу, назначался крейсер «Михаил Кутузов». Средиземноморские походы были довольно продолжительными и имели конкретную цель – не спускать глаз с кораблей НАТО. Особенно с авианосной группы. В случае боевого столкновения наша задача была сложна и смертельна – залпами главного орудийного калибра взломать взлётную палубу авианосца, не дать ему поднять в небо целую дивизию самолетов. Нечего и говорить, что многочисленный эскорт авианосца в те же минуты потопил бы и нас. Но о такой роли камикадзе мы даже не думали.

Несмотря на изматывающую напряжённость, обе стороны сохраняли благоразумие. И когда наш крейсер или другие корабли эскадры бросали якоря на рейдах сирийских или египетских городов, боевые действия между арабами и израильтянами на это время затухали. Во всяком случае авиационные налеты со стороны Израиля прекращались. Так что только одно присутствие советских боевых кораблей у африканского и малоазийского побережья сдерживало агрессию.

Египтяне и сирийцы, понятное дело относились к советским морякам с большой симпатией. Когда случались увольнения на берег, там нас ожидали толпы любопытных приветливых людей. Чаще всего «Михаил Кутузов» швартовался в сирийских портах Латакия и Тартус, где находился пункт материально-технического обеспечения Средиземноморской эскадры. Нам удавалось даже отдохнуть на берегу, побродить по рынкам, искупаться на местном пляже.

Однажды в Египте на внешнем рейде Александрии произошел очень неприятный, можно сказать, трагический эпизод, о котором, конечно же, в СМИ в ту пору не рассказывалось. Один из адмиралов Арабской Республики Египет решил нанести визит на наш крейсер. Неудачный был выбран час. Дул свежак. Ходили волны. Приближаться к крейсеру на торпедном катере было опасно. Вахтенный офицер выкрикивал в мегафон одно предупреждение, другое… Но катер лихо подвалил к трапу. И в тот момент, когда адмирал пытался перескочить на трап, набежавшая волна подняла и резко накренила катер, припечатав человека к бронированному борту. Очевидно, этот несчастный случай обсуждался на военном и дипломатическом уровне, но на дружеские отношения с Египтом он не повлиял.

 В 1970 году состоялись самые крупные в истории советского ВМФ учения «Океан». В нем приняли участие корабли и морская авиация всех четырех флотов. И зона учений охватывала почти весь земной шарик. Мне не известно, какая роль в этих манёврах была отведена нашему крейсеру. Но нам пришлось, по плану учения, выйти из Средиземного моря в Атлантический океан и пройти до экваториальной части побережья Африки.

По итогам учений «Михаил Кутузов» был признан лучшим кораблём Черноморского флота. Многие моряки были удостоены государственных наград. Мне тогда тоже вручили медаль «За воинскую доблесть». Наш командир Карл Иванович Жилин досрочно получил звание капитана первого ранга и переведен на должность командира крейсера «Адмирал Ушаков». Вот как пишет об этом в своих воспоминаниях Карл Иванович Жилин.

«В январе 1971 года командующий флотом вызвал меня к себе на совещание и объявил, что принято решение вывести из консервации крейсер «Адмирал Ушаков». Возглавить это мероприятие придется мне и, как выразился адмирал Сысоев, «вдохнуть в него кутузовский дух»». На что я ответил, что готов перейти на «Адм. Ушаков» с кутузовским экипажем. Командующий согласился и разрешил взять с собой на крейсер «Адмирал Ушаков» часть необходимых людей с крейсера” Кутузов”».

Тем временем сам «Михаил Кутузов» был направлен на плановый капитальный ремонт. Часть экипажа осталась для обеспечения ремонтных работ в доке. Меня же откомандировали на крейсер «Феликс Дзержинский», который готовился к атлантическому походу с последующим дружеским визитом во французский порт Гавр.

 Служба на флоте прошла для меня, прямо скажем, в идиллических условиях. Правда, в Кронштадте, в учебном отряде, была изнурительная муштра. Но я перенес её легко, тем более, что меня грела мысль, что начинаю свою службу не где-нибудь в тьмутаракане, а в легендарном Кронштадте. В этом городе-крепости меня ожидали и приятные сюрпризы.

В один из воскресных дней нас, бритоголовых матросов, повели на спектакль гастролировавшего в Кронштадте Ярославского театра имени Волкова. Ставили комедию Лопе Де Вега «Дурочка». Просматривая программку, увидел фамилию своего земляка Анатолия Баукова, который был старше меня лет на шесть и с которым я был хорошо знаком. Мы, сельские подростки, с удовольствием были на побегушках у будущего артиста Анатолия Баукова, приезжавшего на летние студенческие каникулы из ГИТИСа.

И вдруг такая встреча! Я застал его в гримёрке как раз перед началом спектакля. Он совершенно искренне обрадовался моему появлению, и мы изъяснились сплошными радостными междометиями. К несчастью, актерская карьера талантливого земляка продолжалась недолго. Как мне потом, через тридцать лет, рассказал народный артист РФ Алексей Дуров, служивший вместе с Бауковым в Ярославском театре, Анатолий в начале семидесятых годов трагически погиб в какой-то загадочной бытовой истории.

А второй сюрприз преподнесли мои родные люди. Моя мама Ефросинья Тимофеевна и старшая сестра Лидия вместе со своим четырехлетним сыночком нежданно-негаданно нагрянули в Кронштадт, чтобы повидать меня. В то время Кронштадт был закрытым городом, гражданскую публику не пускали. И когда замполит учебной роты капитан-лейтенант Н. недовольно сообщил мне о приезде матери и сестры, я не поверил, пока мне не выписали увольнительную. Видимо, тот же замполит, хоть и рассерженный был, похлопотал о нашем свидании на пару часов.

Три годы флотской службы прошли для меня незаметно и главное – в удовольствие! И когда пришла пора «сушить весла», то есть уходить на гражданку, мне было предложено остаться на сверхсрочную с присвоением звания младшего лейтенанта. Но я переборол соблазн и решил поступать на факультет журналистики.


ХХХ


В Свердловск (ныне Екатеринбург) я заявился как дембель для поступления в Уральский госуниверситет не в военной форме, как обычно это делали абитуриенты, прошедшие армейскую службу, а в гражданском костюме, как бы подчеркивая, что не нуждаюсь ни в каком снисхождении на приёмных экзаменах.

Вообще самомнения в то время у меня хватало. На других абитуриентов я смотрел снисходительно. Ведь у меня за спиной было больше трех лет низовой журналистской работы (полтора года в районной газете и два года в крейсерской многотиражке). И это, как я тогда легкомысленно думал, давало мне право старшинства.

Но таких ухарей, как я, набралось среди абитуриентов, наверное, с десяток. Помню, выделялись Анатолий Джапаков, Саша Пашков, Коля Кузьмин, Михаил Чирков, Юрий Ермаков, Коля Володарский (он пришёл на экзамены в солдатской форме) и другие парни, считавшие себя едва ли уже не студентами. И напрасно! На экзаменах срезали безжалостно, если видели слабые знания, и никакие рекомендации не могли помочь.

Наверное, были и блатные. Но они так были законспирированы, что мы даже не догадывались, кто же идёт по протекции. Уже после экзаменов на первом курсе у нас объявился Сергей Курочкин – сын художественного руководителя Свердловского театра музыкальной комедии, народного артиста СССР, профессора Свердловской консерватории Владимира Акимовича Курочкина.

 Сергей был тих, незаметен, я бы даже сказал, очень скромен. Он мало с кем общался и старался обходить стороной наших девиц, видевших в нём выгодного жениха. Мне по поручению преподавателя пришлось в неурочное время натаскивать Сергея по немецкому языку. Вскоре он взял академический отпуск и потерялся из виду.

Я не фаталист, не сторонник каких-то мистических штучек, но на вступительных экзаменах встретил семнадцатилетнюю девушку, живописное изображение которой ещё во время службы на флоте вырезал из журнала и наклеил на обложку самоучителя по немецкому языку. И подписал: Meine Ehfrau (моя супруга). И вот эту Ehfrau, один к одному, будто она сошла с той картинки, вижу вдруг у дверей аудитории, где шли вступительные экзамены по истории. Через год мы с Еленой поженились. Была Никитиной стала Сенчевой. И нашему браку уже более 50 лет.

Студенческая жизнь в советское время не была нищей, как пытаются изобразить иные мемуаристы. Стипендия, если у тебя не было двоек, равнялась сорока двум рублям при средней зарплате по стране в 120 рублей. Если сдавал сессионные экзамены на пятёрки, то мог рассчитывать на стипендию в 60 рублей. У нас с Еленой такая стипендия была, потом скатились на обычную.

На 42 рубля трудно было, конечно, прожить. Но, если ты не бездельник, то мог ещё и приработать. Многие так и делали. Я навострился писать в местные газеты, где платили приличные гонорары. Дополнительно к стипендии имел ещё не менее полста рублей в месяц. Сокурсники тоже не дремали. Ольга Васильева, например, после второго курса укатила на летние каникулы на остров Шикотан, где работала на рыбзаводе. Труд адский. Зато получила хорошие деньги на дальнейшее студенческое житьё-бытьё.

Свердловск в семидесятые годы, как город первой категории, пользовался особым положением. Во всяком случае продовольствием и товарами ширпотреба он снабжался стабильно. Помню, зашли как-то в универсам на улице Куйбышева. Мать честная, чего только там не было! В рыбном отделе – свежемороженые палтус, камбала, престипома, бельдюга, морской окунь и разные морепродукты, названия которых и не выговоришь. В гастрономическом отделе мы всегда покупали языковую колбасу и прочие мясные вкусности.

И если мы, студенты, могли покупать это, считающееся нынче деликатесом, то, наверное, для работяг хорошо отовариться тем более не было проблемой. На большинстве промышленных и строительных предприятий работали столы заказов. А многие заводы имели свои подсобные хозяйства, откуда мясо, молоко, овощи поступали к столу рабочих. Рассказываю об этом только потому, что позже, в девяностые и последующие годы из всех рупоров сми внушалась мысль, что при Советах был едва ли не голод. Вранье несусветное! И это несусветное вранье исторглось однажды их державных уст самого главного чиновника в стране, который, не моргнув глазом, публично заявил, что в Советском Союзе, кроме резиновых калош, ничего не производили.

Да, был дефицит некоторых продовольственных продуктов. Красную икру, к примеру, так просто не купишь. Не лежали на полках сыры, сливочное масло. Нелегко было купить в магазине мясо. За этим нужно было идти на рынок. Причем на рынок многие продукты перекочевывали с государственных оптовых баз и магазинных подсобок. Уж в чём-чём, а в этом-то работники торговли хорошо поднаторели.

И все-таки продуктовая проблема не была такой кричащей. Не случайно же в восьмидесятые годы зародилось известное выражение: социализм – это когда в магазинах пусто, а в холодильниках густо. Да, это парадокс. И породила этот парадокс негодная система потребительского распределения, негибкое ценообразование и такое же негибкое, а порою просто идиотское, дуболомное планирование.

К примеру, складные зонтики были в дефиците почти везде, а в северных регионах ими были завалена вся торговая сеть. Зимние женские шубки можно было без труда купить в Ташкенте, Бухаре, Самарканде, а на Урале, в Сибири их днём с огнём не найдёшь. Вот яркий штрих. В центре болгарского города Варна был книжный магазин, носящий имя Маяковского. Туристы из Союза вывозили оттуда подчистую книги, которые в самом Союзе невозможно было купить. Или вот такая деталь. В одной из журналистских командировок зашёл в универмаг степного районного центра Тальменка Алтайского края. Весь торговый зал был увешен импортными новомодными куртками «Аляска». А местным жителям такие куртки до лампочки, они спрашивали, когда фуфайки завезут. В селе фуфайки и кирзовый сапоги были в дефиците. Что же это за политика такая была!

В студенческую пору лично я пока не задавался подобными вопросами. Восприятие жизни было на уровне спонтанных эмоций, а не серьезных, подкреплённых знаниями, размышлений. Преподавали нам, надо сказать, хорошо. Особенно выделялся Владимир Александрович Чичиланов, журналист, прошедший школу собкора в «Учительской газете» и секретарскую работу в «Уральском рабочем». На кафедре теории и практики печати он был, пожалуй, самой авторитетной и влиятельной фигурой. Студенты его панически боялись. За технику газеты (он преподавал именно этот непростой предмет) Владимир Александрович спрашивал, как говорится, по полной. И всегда добивался, чтобы студент обязательно освоил науку газетной вёрстки, планирования номера, разбирался в технологической цепочке от журналистского блокнота до печатного цеха.

Ко мне Чичиланов относился по-другому, чем к моим однокурсникам. Возможно потому, что признавал мой микроскопический опыт работы в газете до поступления на журфак. Он же стал руководителем моей практической дипломной работы и оценил её на «отлично». И как я понял однажды, он продолжал следить, как я проявляю себя в должности разъездного корреспондента в газете «Уральский рабочий».

После моей очередной публикации он позвонил и сказал, что напрасно в статье я дал негативную оценку человеку, прошедшему войну с фашисткой Германией от первого до последнего дня. Суть в чем. В одной неблагополучной сельской семье во время родительской попойки кипятком обварился ребёнок. Пьяная мать бросилась за помощью к односельчанам, чтобы доставить мальчика в районную больницу. Один мужик отказался, другой. Уж очень опостылела всем эта пьяная семейка. Отказался и фронтовик…

 Для меня этот факт показался особенно выигрышным. И я стал «раскручивать мораль» вокруг этого эпизода. Статья получилась вроде бы звонкой. Но… с изъяном. Мне нужно было бы понять причины такой бесчеловечной реакции сельчан, а я ушел в морализаторство, стал стыдить и воспитывать людей, за спинами которых такая сложная противоречивая жизнь. Досталось и фронтовику. Он, дважды горевший в танке, вытащивший на себе товарища с поля боя, в этой ситуации проявил почему-то необъяснимую отстранённость. Вот в этом и надо было бы разобраться, не называя, возможно, фамилии человека.

Чичиланов, прочитав эту статью, сразу увидел её слабость и неделикатность в трактовке фактов и прямо сказал мне об этом. Его правоту я принял не сразу и только спустя годы, я признал, как глубоко он чувствовал и понимал слово.

В семидесятые годы на журфаке УрГУ состав преподавателей был, как сказали бы сейчас, премиальным. На лекциях Людмилы Михайловны Майдановой студенты замирали от внимания и удовольствия. Она преподносила русский язык так, как будто мы открывали для себя досель неведомый, но долгожданный мир, а для подкрепления своих теоретических высказываний по стилистике языка использовала тексты из «Мастера и Маргариты» Булгакова.

Любимцем всего факультета был Валерий Маркович Паверман. История зарубежной литературы в его лекциях воспринималась нами как галерея потрясающих литературных образов. Валерий Маркович был нами любим ещё и за то, что он никогда никому на экзаменах не ставил «неуд». И не обращал внимания на шпаргалки. Наоборот, он поощрял использование шпаргалок, считая, что студент, заготовивший «шпоры», уже поэтому кое-что знает и заслуживает положительной оценки.

 С Валерием Марковичем мы продолжали общаться и после окончания университета. Иногда после лекций он заходил в редакцию «Уральского рабочего», мы наскоро накрывали в укромном уголке столик и под рюмку чая он рассказывал еврейские анекдоты. С виду веселый, неунывающий, он иногда впадал в мимолётную грусть и говорил: вот обзаведусь дачей и с этим (он показывал на бутылку) поаккуратнее буду.

 Разумеется, что профильным предметом у нас была теория и практика партийной и советской печати. Преподавала нам эту мудрость (говорю об этом без всякой иронии) Любовь Ивановна К. Она же у нас вела спецкурс «Редакторская деятельность В.И.Ленина» и спецсеминар «Вопросы социалистического соревнования и печать».

Не знаю, она сама глубоко ли вникала в то, что пыталась до нас донести. Все её теоретические мысли блуждали вокруг знаменитой ленинской формулировки: газета – не только коллективный пропагандист и агитатор, но и коллективный организатор. И эта ленинская мысль в разных вариациях нудно, с ударной интонацией повторялась из лекции в лекцию без соотнесения с историческим контекстом, без дополнительного разъяснения, что функции печати расширяются и изменяются по мере развития самого общества и самой государственной системы.

Не удивительно, что многие мои сокурсники старались увильнуть от таких лекций, а если застревали в аудитории, то дремали или перебрасывались записочками. Курс был неровный. Если Александр Пашков, Юрий Ермаков, Сергей Рыков, Анатолий Джапаков, Михаил Чирков, Любовь Шаршавова, Лев Селезнев, Геннадий Чугаев и ещё несколько человек заметно выделялись своей энергичностью, всевозможными инициативами, то другие, как мышки, были тихи и незаметны.

Были и такие, которые вели себя отчужденно: общение с курсом воспринимали как вынужденное и временное. Кстати, о них и память не сохранилась, да и они в своей памяти не оставили места студенческим годам. Одна из наших сокурсниц, которую хотели пригласить на встречу выпускников, холодно, если не зло, отчеканила: «Забудьте мой телефон. То, что я с вами училась, это еще не повод для продолжения знакомства».

 Спустя годы, я пытался отследить судьбы моих однокурсников. Многие из них журналистами так и не стали. Нашли применение своим талантам в других сферах. Но почти все парни и девушки, которые считались костяком курса, неплохо проявили себя в газетах, на радио, телевидении и в пиар-агентствах. Не касаюсь их политических убеждений и нравственных принципов. Но как профессионалы, овладевшие ремеслом журналистики, они, конечно же, состоялись.

Продолжаю разговор о наших преподавателях. Были среди них подлинные педагоги, которые стремились разбудить в нас желание осмысливать жизнь и ничего не воспринимать на веру. Конечно, они не были с диссидентским уклоном, но не боялись привить нам критический взгляд на происходящее.

Историю русской литературы нам читал Иван Иванович Грибушин. Как раз в это время был лишен гражданства и выслан из страны Александр Солженицын. В СМИ с подачи ТАСС об этом было сказано очень скупо. А публичные разговоры вокруг его имени если велись, то, разумеется, с осуждением его личности.

Моё знакомство с творчеством этого писателя ограничивалось повестью «Один день Ивана Денисовича» и рассказом «Матренин двор». И когда в своей лекции Иван Иванович Грибушин вдруг повел речь о книгах Солженицына, появившихся за рубежом (к тому времени на западе вышли только два его романа «Красное колесо» и «В круге первом») я сразу навострил уши: что же он скажет?

Ничего плохого, ничего осуждающего не сказал. Но отметил только то, в чём я сам, по своему восприятию, убедился только спустя годы. Солженицын, заявил наш преподаватель, слабый писатель, стиль изложения громоздкий, язык утяжелён вычурными неологизмами, чувствуется претензия на оригинальность, что лишает повествование естественности и простоты.

 Меня, честно скажу, это обескуражило. Не раз перечитывал «Ивана Денисовича». Повесть как раз покоряла образным и лаконичным языком. Не говорю уже о том, что она вскрыла гигантский пласт жизни людей за колючей проволокой в годы сталинских репрессий. Почему же последующие произведения Солженицына страдали слабой литературной техникой и отсутствием авторского своеобразия? По каким же книгам судить о нем как о художнике?

 Мне думается, что к литературной отделке «Одного дня Ивана Денисовича» приложили руки опытные редакторы журнала «Новый мир». И в первую очередь Александр Трифонович Твардовский. Нигде напрямую об этом не говорится. Упоминается лишь то, что с текстом пришлось повозиться, чтобы не цеплялась цензура. И так вышло, что повесть «Один день Ивана Денисовича», пожалуй, единственное у Солженицына художественное произведение с яркими литературными достоинствами. Остальные книги автора (и прежде всего «Архипелаг Гулаг» – это скорее гибрид разных жанров, не лишенных какой-то документальной основы под соусом беллетристики.

Сам Солженицын назвал свой объёмный труд о Гулаге «опытом художественного исследования», тем самым как бы заранее оправдывая себя в неточностях, непроверенных фактах, проще говоря, во вранье.

Жизнь Гулага, в котором перемалывались судьбы многих и многих людей не была монопольным предметом документального и художественного исследования только одного Солженицына. О лагерях писали Евгения Гинзбург (мать Василия Аксёнова), Варлам Шаламов, Олег Волков, Георгий Жженов, Ефросиния Керсновская, Борис Ширяев, Лев Разгон, Василий Ажаев, Зара Веселая (дочь писателя Артема Весёлого) . Причем их произведения отличаются не только высоким литературным качеством, но и точностью в отображении тюремной и лагерной жизни.

На страницу:
3 из 5