Полная версия
Дай мне имя
Пёс выбрался из-под стола, лизнул руку старой даме.
«Вот что значит хорошее воспитание. – Должно быть, мне следовало поцеловать ей руку. – Он старше меня, – добавила она. – Если не ошибаюсь, ему за восемьдесят. Не правда ли, Чёрберо?..»
Хозяйка хлопнула в ладоши. Появился субъект в войлочной шляпе, мой знакомец.
«Я предполагаю, что наш гость проголодался», – сказала хозяйка по-французски.
Она коротко, вполголоса отдавала приказания одноглазому.
«Вы должны извинить его, за столько лет я так и не смогла научить его быть вежливым…»
«Мне говорили, что пропуск не нужен».
«Пропуск?»
Я объяснил, что от меня потребовали предъявить пропуск.
«Ах, эти формальности… Ничего не нужно. Вам, во всяком случае».
Должен ли я что-то уплатить, спросил я.
«Ах, оставьте. Я рада вашему прибытию».
Разве она меня знает?
Она развела руками: «Кто же вас не знает».
Я понял, что мне не следовало приезжать. Из вежливости я поинтересовался, часто ли… э?..
«Часто ли приезжают к нам? Да, туристы иногда; всё-таки есть на что поглядеть… Что касается посетителей вроде вас, то, как вам сказать. Могло быть и больше».
Она уставилась на меня, у неё были мертвенно-чёрные глаза без зрачков.
Мне стало как-то не по себе, я возразил:
«Прошу прощения, princesse[2], я тоже в некотором роде турист».
Владелица острова подняла брови.
«В самом деле? Мне кажется, вы ошибаетесь. Что же вас привело сюда?»
«Вы только что сами сказали. Поглядеть».
«Так, так. Поглядеть, – сказала она, кивая. – Между прочим, здесь много ваших коллег. Я хочу сказать – которым, как и вам, только здесь и место…»
В эту минуту из коридора выступило шествие.
Впереди шагал циклоп-мажордом, теперь он был в белом, в белых перчатках, на голове накрахмаленный колпак, из чего следовало, что он исполнял одновременно обязанности шеф-повара. Сразу же скажу, что он исполнял их отменно. На вытянутых руках шеф нёс на подносе овальное блюдо под серебряной крышкой. Следом за ним шёл худенький, бледный, очень красивый мальчик в опрятном чёрном костюмчике, в коротких штанишках и чёрных чулках, нёс второй поднос. За мальчиком двигался некто высокого роста, тощий, без всякого выражения на лице; я говорю, на лице, но у него и лица не было: так, что-то неясное. Этот персонаж катил перед собой столик-тележку.
Компания расставляла бокалы, тарелки с вензелями, соусники, раскладывала приборы и салфетки, в центре был водружён огромный, как баобаб, канделябр. С некоторым ошеломлением взирал я на пиршественный стол; хозяйка гостеприимно обвела трапезу пухлой рукой в кольцах.
«Надеюсь, вы отдадите должное… Наша кухня унаследовала секреты этрусков».
Спрашивается, какая может быть особенная кухня на островке величиной с воробьиный нос. И причём тут этруски? Я поблагодарил, для начала выпили по рюмке чего-то зелёного и жгучего. Была предложена лёгкая закуска: пикантный пирог, омлет с трюфелями и торт из овощей. После чего домоправитель разлил по бокалам вино цвета грозового заката. Поднял серебряную крышку.
«ConigНо arrasto alia ligurel» Это был жареный кролик по-лигурийски. Мы подняли бокалы.
«Поздравляю с прибытием».
В своём углу доберман по имени Черберо, которому повязали вокруг шеи белый фартук, с увлечением хлебал что-то из глиняной миски.
«Ну как?» – несколько свысока осведомилась хозяйка.
Я объявил, что давно уже не ел такого вкусного coniglio по-лигурийски.
«А вы уверены, что вам вообще когда-нибудь приходилось пробовать это блюдо?»
Мальчик бегал вокруг стола, убирал тарелки, ставил чистые. Явилось вино цвета северного сияния.
«Вы, конечно, думали, что никто здесь не интересуется литературой. С одной стороны, вы правы…»
«Abbachio alia romanal» (Римский молочный барашек под соусом).
Человек с лицом без лица, занявший пост перед аркой, зычным голосом объявлял перемены, обращаясь скорее к кому-то в коридоре, чем к сидящим за столом.
«Сильвио, не так громко… – попросила госпожа. – Да, вы правы. Для быдла, которое именует себя цивилизованным обществом, больше не существует ни Вергилия, ни Данте, ни Шекспира. Для него и вы не существуете… Ничего не поделаешь. Нужно выбирать: или демократия – или культура».
«Cima alia genovesel» (Фаршированный ягнёнок по-генуэзски).
Вспомнилось, что я с утра ничего не ел. Утро казалось очень далёким. Проглотив первый кусок, я счёл уместным заявить, что давно не отведывал такого чудного молочного барашка и такого восхитительного фаршированного ягнёнка.
Старуха вытерла увядший рот салфеткой.
«Не могу утверждать, что чтение ваших произведений доставило мне безусловное удовольствие. Но, – она подняла палец, – возбудило интерес. А это уже кое-что значит, не так ли? Давайте поговорим о вас».
«Обо мне?»
«Боже мой, о ком же ещё. Мне известна ваша биография… в общих чертах».
«Saltimbocca alla romana!» – вскричал сухопарый герольд. (Рулет по-римски с ветчиной и шалфеем).
«О! – сказал я. – Обожаю рулет».
«Подытожим в двух словах… Мне известно, что вам не было пятнадцати лет, когда вы сбежали от домашних. Вас нашли в южном городе, в гавани, где вы пытались уговорить какого-то капитана дальнего плавания помочь вам бежать за границу. Он оказался порядочным человеком… Верно?»
С полным ртом я кивнул, не имея возможности что-либо сказать.
«Через год вы снова ушли от родителей. На этот раз окончательно… Путешествовали с геолого-разведочными партиями – род легального бродяжничества в вашей стране. Далее, я достаточно осведомлена о вашей неописуемой сексуальной жизни. За то, что вы были неразборчивы, вам, простите за откровенность, приходилось расплачиваться, и не раз. Сколько у вас было женщин?»
«Я не считал».
«Напрасно. Ваш соотечественник Пушкин составил свой донжуанский список. Там были знатные дамы и крестьянские девушки».
Я пробормотал:
«Друзья! не всё ль одно и то же: забыться праздною душой в блестящей зале, в модной ложе или в кибитке кочевой?»
«Что это?»
«Пушкин».
«Ио чём же он говорит?»
«Он говорит, что когда дело доходит до дела, все женщины одинаковы».
«Ваш великий поэт – циник. A votre sante…»[3]
«Arrosto di vitello al latto!» (Обжаренная телятина в молоке).
Внесли нечто источавшее упоительный аромат. Разлили коралловое вино. В своём углу Черберо аппетитно хрустел чем-то твёрдым.
«Так как вы писали стихи, не будучи официальным поэтом, следовательно, не имея соответствующего разрешения, вас сослали, может быть, вы напомните мне – куда. Полагаю, что Вам следовало бы поклониться тирану в ножки, ведь благодаря ему вы сделались знаменитостью… Кончилось тем, что вас заставили покинуть родину. Вы были счастливы. Вы были безутешны. Вы давали интервью направо и налево. Помнится, на вопрос, что такое отечество, вы ответили: место, где вы не будете похоронены. Надо признать – как в воду глядели… А когда кто-то пожелал узнать, как вы чувствуете себя за границей, вы сказали: чужбина не стала родиной, зато родина стала чужбиной. Позвольте вас спросить: где вы вычитали это изречение?»
С орудиями еды в обеих руках, я оглядывал стол, словно боец, отыскивая достойного противника.
«Оно принадлежит одному немцу-изгнаннику. Кто-то перевёл вам эти слова, вы ведь не знаете немецкого языка. Вы не знаете толком ни одного языка. Неудивительно: вы, милейший, никогда ничему не учились. Вы полагаете, что говорите со мной по-французски, но я единственный человек, который способен вынести ваше ужасное произношение… Само собой, вы не в состоянии были прочесть и эту латынь. Ту самую, над воротами… Ex omnibus bonis, quae homini natura tribuit, nullum melius esse tempestiva morte. Знаете ли вы, что она означает? Из всех благ, какими природа одарила человека, нет лучшего, чем своевременная кончина».
«Вот как? А я думал…»
«Плиний Старший, – сказала она. – Древние были не глупее нас. Не имеет значения, что вы думали».
Я крякнул от удовольствия, телятина была роскошной – перезрелая дева, наконец-то дождавшаяся брачной ночи.
«Спросите себя: кто вы такой? У вас не только нет родины, в сущности, у вас не было и родителей. Вы облысели, ваше лицо приобрело пергаментную гладкость, подозреваю, что и с вашей легендарной мужской мощью давно уже не всё в порядке… Жизнь-то прожита, – чего ждать? Скажу больше: жизнь изжита. Лучшее из написанного вами позади. Вы перешли на прозу – по общему мнению, она не выдерживает сравнения с вашей поэзией. Вы презираете критиков – теперь они отвечают вам тем же. Бульварная пресса уже не интересуется вашими похождениями, вас перестали осаждать корреспонденты. Вы и сами не перечитываете свои сочинения, потому что боитесь собственного суда. Этот суд беспощаден. Встаёт вопрос о долговечности ваших писаний. Спросите самого себя – разве всего этого недостаточно?»
Выслушав эту галиматью, я расхохотался.
«Недостаточно для чего? Для того, чтобы приехать к тебе в гости?»
Она не обратила внимания на моё «ты».
«Для того, чтобы просить у меня убежища», – сказала она строго.
«У меня впечатление…»
«Сначала проглотите еду».
«У меня впечатление, что ты меня ждала».
«Pourquoi pas?[4] Что ещё остаётся делать человеку в вашем положении?»
«Много ты понимаешь, – пробормотал я, – тебе сто лет…»
«Вы забыли, что разговариваете с дамой».
«Ну, пусть девяносто… Что мне ещё остаётся, ха-ха. Это у тебя ничего не осталось! Это ты забыла, – сказал я, потрясая вилкой, – да, забыла, что такое жизнь. Сидишь здесь со своим кобелём… Жизнь – это нечто необъятное, невероятное, неописуемое. Моя жизнь!»
Даже удивительно: с чего я так разошёлся?
«Crostini di cavolo nero! Sauté di vongole!» (Поджаренные хлебцы. Печёные венерины ракушки под лимонным соусом).
«О да. Ещё бы. Известность, слава. Кажется, вы даже отхватили – простите за вульгарное выражение и простите мою забывчивость: как называется ваша премия? Впрочем, где она. Вы всё раздали жадным друзьям и случайным собутыльникам».
«Tortelli dipatatel»
«Пельмени с картошкой!» – вскричал я. И вновь почувствовал зверский аппетит.
«Но, Боже мой, разве так уж трудно понять, какова цена всему этому…»
«Cinghiale in salmil» (Рагу из дикого кабанчика).
«Нет, это просто удивительно. Я как будто вас уговариваю. А между тем мы не дошли ещё до самого главного…»
«Должен сказать, что я давно уже…»
«Не пробовали такого рагу из кабанчика?» – съязвила она.
«Вот именно, ma princesse».
«Можете звать меня: ma chere».
«Вот именно, дорогая!»
Шеф, с которого ручьями лился пот, сорвал с головы колпак, утирал лицо и затылок. Мальчик стоял, тяжело дыша от беготни. Человек без лица покачивался, как под ветром, хрипло возглашал названия яств. Тьма упала, как это бывает на юге, внезапно. На столе пылал канделябр. Внесли фазана. Внесли утку под пеласгийским соусом и фаршированные сардины из Сицилии. Подъехали на тележке пироги, торты и кексы. Огни свечей двоились. Полное лицо хозяйки всходило и растекалось, как опара, – несомненное следствие съеденного и выпитого мною. Нашему вниманию было предложено вино цвета вечернего моря. Это о ней, сказала старая синьора, о морской глади, залитой заходящим солнцем, как скатерть вином, говорит Гомер: ойнопс, винноликая.
Пёс в замаранном нагруднике, протянув лапы, густо храпел на полу возле кастрюли с недоеденным супом из бычьих яиц и хвостов.
Моя хлебосольная хозяйка деликатно осведомилась, не испытываю ли я потребности освободить желудок. Знаем, как же, проворчал я. Метод, к которому прибегали римляне. Пощекотать пёрышком нёбо, и поехало. А после продолжать пир. Но жалко, чёрт возьми.
Она отставила бокал. Я почувствовал на себе её непроницаемочёрный, кофейный, я бы сказал, взгляд.
«Знаю, – сказала она, – о чём ты думаешь. (Наконец, и она перешла на ты). Ты думаешь: будь она на шестьдесят лет моложе, уж я бы её не пропустил… У тебя грязное воображение. Признайся, я тебе нравлюсь!»
Я идиотски осклабился.
«Что же ты медлишь?»
Я сделал вид, что хочу подняться, это в самом деле было непросто.
«Сиди… – она презрительно махнула рукой. – Не о том речь».
Явились сыры, фрукты и кувшины с мальвазией.
«Ты сказала, мы не дошли до главного… Что же главное?»
«Главное… Главное – вопрос о смысле. Высший смысл – это бессмыслица. Высший ответ… Ты разглагольствовал о том, что пожертвовал родиной ради литературы… Тебе не приходила в голову простая мысль, для чего ты пишешь? Для кого… Посмотри вокруг».
Я обернулся. Под сводами было темно.
«Цивилизация переродилась. Плебс объелся хлебом и зрелищами. Литература ему не нужна».
Свечи уменьшились на две трети, воск капал на скатерть. Мы лениво лакомились миндальным тортом, фрустингольским пирогом с финиками, миланской шарлоткой, занялись засахаренными потрохами сабинского единорога и запивали их граппой, бенедиктином и густым смолистым вином цвета звёздной ночи.
«Есть много всяких теорий, и медицинских, и каких угодно. Всё это не основание. Всё это только повод. Поводы всегда найдутся. Причина, подлинная, глубокая причина, всегда одна. Открытие, которое делают рано или поздно, которое, без сомнения, сделал и ты, pardon: вы… Даже если вы не отдавали себе в этом отчёта… Ну, ну, не делайте вид, будто вы не понимаете, о чём речь».
«Какое же открытие?» – спросил я, осушил бокал и, пожалуй, чересчур твёрдо поставил его на стол. Из мрака выскочил мальчик и вновь наполнил чашу.
«Будто вы не знаете».
Я пожал плечами.
«Будто вы не догадываетесь. Великое чувство пустоты. Вот что это такое».
И, отколупнув крышечку медальона, она показала мне. Я взглянул – там что-то лежало. Там ничего не было.
«И вот…» – продолжала хозяйка, устремив, словно в трансе, чёрно-слепой взор поверх стола, поверх безбрежной жизни, гнусной действительности.
«И вот человек начинает вести себя по-особому. Чувствовать себя по-особому. Всё, что он видит вокруг, становится знаком и приглашением. Он часами стоит на Бруклинском мосту. Взбирается на смотровую площадку Эйфелевой башни, чтобы, склонившись над барьером, вперяться в пропасть, на дне которой бродят крошечные люди и стоят игрушечные автомобили… Он коллекционирует снотворные таблетки. Садится в машину и несётся к месту, где достаточно слегка повернуть руль, и врежешься в скалу. Пробует прочность верёвки, привязав её к крюку, на котором висит люстра, в номере деревенской гостиницы, и редактирует текст, который должен остаться на столе. Он необыкновенно спокоен, как никогда не был спокоен и умиротворён в своей безалаберной жизни. Ибо он знает: его ждёт освобождение…»
У меня не было ни малейшей охоты поддерживать эту тему. Время было позднее; слуги деликатно удалились; на всякий случай я осведомился о ночлеге.
«Разумеется, что за вопрос. Чувствуйте себя как дома. В сущности, у вас нет никакого дома, ведь правда?»
«Завтра за мной приедут».
«Если приедут».
Я пропустил эти слова мимо ушей.
Наступило молчание. Старая дама вздохнула, хлопнула в ладоши. Одноглазый домоправитель предстал, явившись ниоткуда.
Она показала глазами в угол, слуга растолкал пса. Чёрберо поднялся, шатаясь, приковылял к хозяйке.
«Ключ», – сказала она кратко.
Зверь зацокал когтями по каменному полу и скрылся под тёмной аркой коридора. Немного погодя он показался наверху, в нерешительности стоял на площадке.
«Ничего, ничего, – проговорила она. – Coraggio…[5] тебе полезно».
Черберо сполз кое-как с лестницы и остановился передо мной, держа в зубах длинный заржавленный ключ.
Княгиня сказала:
«Вы, кажется, хотели, э… осмотреть… Я встаю поздно. Выберите время сами».
Ключ хлябал в замочной скважине. Со скрежетом разошлись створы ворот. Я вступил на заповедную территорию, мучительно зевая от недосыпа. Голова трещала, у меня было странное чувство, что я – не совсем я, и даже вовсе не я, но кто-то меня изображающий, – очевидное следствие перепоя. Было бы недурно опохмелиться, да уж где там – я рассчитывал быстро покончить с осмотром и отвалить, не прощаясь. Налево от входа стояло приземистое каменное строение без окон, снаружи к стене прислонены мётлы, лопаты, перевёрнутая тачка, тут же было устроено что-то вроде очага из обгорелых кирпичей с остатками мусора.
Было раннее утро. Лохматый огненный шар сверкал между кипарисами. Слышался неумолчный плеск моря. Со вздохом моё изображение двинулось по аллее, более или менее расчищенной, усыпанной толчёным кирпичом. Видно было, однако, что место мало посещается; серые плоские камни потерялись в густой, жёсткой и высохшей от зноя траве, кое-где торчали убогие памятники, дорожки к ним заросли. Старая карга назвала меня неучем. Но кое-что – кое-кого – я всё-таки знаю. Тот, кто отважился ступить в гущу чертополоха, продраться сквозь заросли остролиста и растения, похожего на крапиву, мог обнаружить немало знаменитостей.
Например, посчастливилось сразу же натолкнуться на поэтессу, которую я больше чту, чем люблю: я говорю о несчастной, удавившейся Марине. Идёшь, на меня похожий, глаза устремляя вниз… Паломник выбрался, весь облепленный колючками; аллея, сужаясь и постепенно теряя цивилизованный вид, упёрлась в стену, одетую диким плющом. Мне захотелось узнать, что там снаружи, я подтащил то, что подвернулось под руку, вскарабкался и увидал зелёную морскую тину у самого подножья стены. Остров был в самом деле крохотный, бесполезно искать на карте. Когда-нибудь море поглотит его.
Я пробирался вдоль стены, сперва попадались одни женщины. Наткнулся на полустёртый профиль, это была Вирджиния Вульф. Говорят, она набила карманы пальто камнями перед тем, как броситься в поток.
Со смутным, хаотическим чувством, словно меня коснулся разор её души, я уставился на причудливый, похожий на окаменелый гриб памятник Ингеборг Бахман. Человек, с которым она провела последние годы, знаменитый швейцарец, довольно противный тип, – я сидел с ним рядом на каком-то банкете, – уверял меня, что это был несчастный случай, она заснула с сигаретой и сгорела во сне. Но теперь-то я знал… Джек Лондон будто бы отравился полусырым мясом. Хемингуэй чистил охотничье ружьё… Все оказались здесь.
Азарт, похожий на азарт кладоискателя. Томительное любопытство… Отыскался замшелый валун с именем Сергея Есенина. Найти другого соотечественника, того, кто оставил на столе стихи о любовной лодке, мне не удалось. Между тем солнце поднялось уже довольно высоко; по привычке я взглянул на часы. Они стояли.
Клейст был виден издалека. Он был офицером и стрелял без промаха. Я предполагал, что найду рядом ту, которую он избавил от жизни, прежде чем прицелиться в собственное сердце, её не оказалось. Я постоял возле Пауля Целана, выловленного из Сены. Стела уже покосилась. Пора было отправляться в путь; мне казалось, я слышу стук приближающегося баркаса. Я был без сил и снова видел перед собой белую дорогу, сверкающую гладь Генуэзского залива, снова высаживаюсь на острове самоубийц. Шатаясь, путешественник приблизился к выходу, но, не дойдя до ворот, опустился на траву перед нагретым, грубо стёсаным камнем и прочёл на нём своё имя.
Ноктюрн
…о чём я уже рассказывал. Нет, это не отчёт о том, что «произошло», ничего необычного не происходило и не предвиделось. Завидую тем, кому неведома музыка бдения, нескончаемый шелест дождя в мозгу. В молодости (я страдаю бессонницей много лет) я вставал посреди ночи, брал в руки книгу и утром ничего не помнил из прочитанного. Теперь мне мешает читать беспокойство. Моё окно выходит в глубокий, как пропасть, двор, сюда не заглядывают ни луна, ни солнце. Больше не было сил оставаться наедине с собой, я вышел; никакого намерения странствовать по дорогам и дебрям этого мира у меня не было, разве что прогуляться по ближним улицам. Было (я точно помню) без пяти минут двенадцать.
Накануне мне стукнуло… но лучше не говорить о том, сколько мне лет. Нынешний год должен стать, по моим вычислениям, последним годом моей жизни. Как всякий, кто владеет точным знанием, я суеверен. Как все суеверные люди, я позитивист. Приметы суть не что иное, как симптомы ещё не распознанного недуга. Предчувствия обоснованы, как боли в суставах перед дождём. Встречи не более случайны, чем движение трамвая, который выбился из расписания. Кстати, маршрут мне известен. Я проехал три остановки и сошёл перед поворотом на площадь, где стоит памятник. Да, тот самый. По крайней мере, здесь, на Левом берегу, я могу сказать о каждом перекрёстке, каждом кафе: то самое.
Вечер был мягкий, обволакивающий, это предвещало непогоду. Я не мог разглядеть стрелки на ярко освещённом диске позади монумента, но не всё ли равно? Могло пройти, пока я клевал носом, несколько минут, могло пролететь полчаса. Вдруг оказалось, что кто-то сидит на соседней скамейке. Она решила, что я ищу повода заговорить с ней, и пересела поближе. Стоят, сказала она, и так как я не понимал, пояснила: часы стоят. Ну и что, спросил я. Тут я заметил, что она немолода, серые пряди выбились из-под платка, никогда не видел, чтобы у цыганок были седые волосы. Мы коллеги, сказал я (или подумал), ты ведь тоже, наверное, предсказываешь будущее. Недурно было бы обменяться опытом. Читать-то ты хоть умеешь? Она встала, поправляя платок. Дай-ка мне твою руку, сказала она, открою тебе твою судьбу. Я спросил: что такое судьба? Она повторила: дай руку. Судьба – это то, что тебе на роду написано. Хочешь, прочту твои мысли.
Мои мысли, хм. Мои мысли остались в комнате! Я обманул их, выскочил и захлопнул дверь. Представляешь, продолжал я, можно лежать час, и два, и три, так что в конце концов уже не просто думаешь о чём-то, а следишь за своими мыслями, видишь, как они разрастаются и вянут, целое поле полузасохших мыслей!
«Красиво умеешь говорить, – возразила она, – да ведь мы люди простые, тонкостей ваших не понимаем. Только вот скажу тебе, никуда ты от своей кручины не денешься, хоть беги на край света, дай-ка взгляну одним глазком. Тебе нужна женщина». Зачем, спросил я. Она развела руками. Зачем нужна человеку женщина? Значит, ты считаешь, сказал я, отнимая руку, что это и есть решение всех вопросов. Сводня, подумал я. Она усмехнулась: «А ведь я знаю, о чём ты подумал; хочешь, скажу?»
«Шла бы ты, тётка, своей дорогой, не нужна ты мне, и никто мне не нужен», – сказал я (или хотел сказать), заложил ногу за ногу, сдвинул шляпу на нос и расселся поудобнее на скамье. Немного погодя я спросил, который час. Она всё ещё была здесь. «Говорю тебе, остановились. В такое время все часы стоят. Подари денежку». Я дал ей что-то.
Мы прошли два квартала и услышали скрежет аккордеона. Человек стоял в глубине двора, склонив голову на плечо, механическими движениями раздвигал половинки своего инструмента. Музыкант исполнял чардаш Витторио Монти, все аккордеонисты на всех задворках мира исполняют чардаш Монти. Я приблизился, сунул ему монету и сказал: только больше не играй. Месье не любит музыки, сказал он. Старуха потащила меня к низкому входу, я сошёл следом за ней по ступенькам, это был полуподвал, раскалённая неоновая вывеска в конце коридора освещала путь.
В тесном фойе (мы вошли через задний вход) сидела кассирша. Это ещё кто, спросила она, все билеты проданы. Я повернулся, чтобы выйти. Attendez done, куда же вы, сказала кассирша. Я возразил, что мне надо возвращаться, и с отвращением представил себе мою полутёмную комнату, остатки ужина на столе, книги, грифельную доску – чертёж планет и силовых линий. Я зарабатываю на жизнь и выплаты моей бывшей жене преподаванием в школе для умственно отсталых подростков, всё остальное время веду войну с самим собой. Кроме того, занимаюсь разысканиями в области разработанной мною науки, о чём я уже рассказывал. Я пересёк двор, накрапывал дождь, аккордеонист исчез. Старуха, догнав, схватила меня за руку, и мы снова спустились в подвал. Кассиршу сменил некто в дымчатых очках, в костюме в полоску и криво повязанном галстуке. Он стал шарить руками по столику, нащупал тарелку с мелочью. Что-то в нём показалось мне подозрительным. Ну-ка сними очки, сказал я. Он не пошевелился, я повторил свой приказ. Человек пожал плечами, нехотя снял очки, он не был слепцом, просто я увидел вместо глаз у него чёрные провалы. Я положил сколько-то на тарелку, билета мне не дали, мы вошли в зал с низким потолком, было накурено; стоя в проходе у стены, я искал глазами свободное местечко. Старуха пререкалась с кем-то в первом ряду, поманила меня, больше я её не видел.
Я сидел перед сценой. Лампы вдоль стен померкли, раздались хлопки, вышел господин в облезлом фраке и цилиндре и сказал то, что положено говорить. Зазвучала музыка в местечковом стиле. Занавес раздвинулся. Это была история невинной Сусанны. За длинным столом сидели старцы. Горели два семисвечника, актёры были в бородах, подвешенных на верёвочках, в балахонах и ермолках. Посредине на стуле с высокой спинкой восседал главный за толстой книгой, подняв палец, потом всё поехало вбок, качаясь, выдвинулись справа и слева кулисы с кустами, пальмами и бассейном. Я хотел встать, но чья-то крепкая рука сзади удержала меня. С двух сторон, крадучись, вышли два старца, один их них тот, который сидел перед книгой, видимо, он не решался с ней расстаться и держал её под мышкой. У другого на груди висел бинокль. Увидев друг друга, они сделали вид, что забрели сюда случайно, но поняли, что замышляют одно и то же, подмигивали друг другу, прищёлкивали языками, рисовали руками в воздухе женские округлости и целовали кончики пальцев. Продолжая показывать друг другу воображаемые бёдра и груди, они удалились. Музыка заиграла «Сказки Венского леса». Вышла, приплясывая, Сусанна. Вопреки ожиданиям, она была совсем юной. Видимо, начинающая.