Полная версия
Дай мне имя
“Да еще вдобавок, если он в таком виде”, – добавил я и показал на телогрейку и ватные штаны.
Пассажир снова пожал плечами, оттого ли, что плохо меня понимал, или желая сказать, что для него не имеет значения, кто как одет. Может быть, он решил, что в этой стране принято так одеваться, что, в общем-то, было недалеко от истины.
Что касается его собственного наряда, то тут я должен сказать, что он не просто выглядел иностранцем, но как будто явился из другого века. Конечно, в дороге кого только не встретишь. Пассажир был облачен в черный сюртук, жилет, высокий крахмальный воротничок с отогнутыми уголками, черный шелковый галстук. На крючке под багажной полкой висели его шляпа и плащ с пелериной, называемый, если не ошибаюсь, крылаткой, в который девочка зарывалась всякий раз, когда я посматривал на нее.
Мне было стыдно, что я так плохо говорю, и я пробормотал, что когда-то учился, только вот все забыл.
Он поднял брови.
“Забыл язык!” – сказал я сокрушенно.
“О, нет, вы прекрасно говорите”, – возразил он и погладил внучку, которая, открыв рот, слушала нас или, вернее, меня и, видимо, вовсе ничего не понимала. Она положила голову на колени деду, не спуская с меня глаз, как будто хотела показать, что он ее собственность и она не намерена уступить ее даже на короткое время чужому человеку.
Старик сказал:
“Конечно, язык очень быстро забывается; я знаю это по себе. К тому же вам мешает мое произношение. Сами немцы, знаете ли, не всегда понимают друг друга. Ведь у нас что ни область, то новый диалект”.
“Но вы же…” – проговорил я, глядя на бархатную лиловую шапочку на его лысой голове в венце желто-серых кудрей.
“Что я?.. Ах вот оно что! Видите ли, – он усмехнулся, – все немецкие евреи считают себя немцами – или по крайней мере считали. Немецкие евреи – большие патриоты. Или были ими… Несмотря на то, что они евреи. То есть именно потому, что они евреи, они были такими патриотами. Also? (Так что же?)»
“Я спросил, где мы едем, потому что это должен быть поезд дальнего следования, – сказал я, старательно подбирая слова. – Поезд, который пересекает несколько областей. А у нас области очень большие, каждая величиной с целую Германию”.
“О, да”. – Он улыбался, кивал с сочувствующим видом.
“Так вот, я хочу сказать, этот поезд выглядит как пригородный.
Нет ни полок, ни купе. Странно, не правда ли?”
“Но в Европе все поезда такого типа”.
“Это в Европе. А мы должны ехать в поезде дальнего следования. Поэтому я и спросил”.
“В дороге, – сказал пассажир, – бывают всякие неожиданности”.
“Верно, замечательно верная и важная мысль. Понимаете, жизнь так сложилась, что у меня было мало практики. Общение с иностранцами у нас не поощряется. Да и вообще столько времени утекло, знаете ли… Но вы мне сразу понравились. Внушили доверие. У нас ведь, знаете, как: если к тебе хорошо относятся, значит, жди подвоха. Или к тебе подлизываются, думают, что ты начальство, или хотят облапошить тебя, пользуясь тем, что ты растаял. А чтобы просто так к тебе хорошо относились, – сказал я, качая головой, – не-ет, так не бывает”.
“Вы слишком строго судите”.
“Я?” – И я усмехнулся.
Мне хотелось говорить, я не мог остановиться.
Я чувствовал, что выражаюсь бессвязно и нарушаю не только правила грамматики, но и приличия, необходимые в разговоре между незнакомыми людьми. Не умея найти нужный тон, я должен был показаться моему собеседнику тем, кем я, в сущности, и был: полуинтеллигентом, полубосяком. Уютный вагон, спасение от преследователей, чудесным образом исчезнувших, – сейчас я уже не мог отличить реальность от наваждения – развязали мне язык, и при этом я испытывал восхитительную беззаботность, как бывает, когда приходится изъясняться на иностранном языке. Это может показаться странным, но чужой язык обрекает вас на косноязычие и в то же время расковывает. Чувствуешь себя в самом деле свободнее, исчезает страх, падают запреты. Стыдные слова, запрещенные слова, опасные слова – все, что так боязно произнести на своем родном языке, словно наткнуться на колючую проволоку под током или наступить на мину, – теряют свою взрывную силу; на чужом наречии легче объясниться в любви и ничего не стоит произнести вслух самую страшную крамолу.
“Вы, наверное, не знаете, – сказал я, смеясь, как говорят со смехом о собственной смертельной болезни, – вы даже не знаете, что́ у нас бывает за связь с иностранцем”.
Он спросил: “Что вы подразумеваете под связью?”
“Разговор. Вот как мы сейчас с вами разговариваем”.
Да еще, хотел я добавить, когда турист заводит знакомство с такими, как я. С несуществующими людьми.
“Я вообще удивляюсь. Вы так свободно разъезжаете, и никто за вами не следит?”
“Кто знает, может быть, и следят”.
“А все-таки мне ужасно приятно, что мы едем вместе”.
“Мне тоже. Впрочем, это не должно вызывать удивления”, – заметил он.
“И куда же вы едете?”
“Гм, куда я еду? Как вам сказать, по правде говоря, я сам еще точно не знаю. Еще не решил!” – сказал пожилой пассажир и развел руками. Поезд шел, не сбавляя скорости.
4. Воспоминания
Тут, наверное, надо было спросить: как это вы не знаете, ведь билет-то у вас до определенного места? С другой стороны, я не имел представления о порядке передвижения иностранных граждан по нашей стране.
“Это ваша внучка?”
Пассажир усмехнулся, снял панамку с ребенка и слегка взъерошил его золотистые волосы. Малыш потянулся к его бархатной шапочке, старик наклонил голову, малыш схватил шапочку и надел ее на себя. Старик напялил панаму. Эта игра продолжалась некоторое время.
“Слыхал, что сказал дядя? – спросил пассажир, насаживая шапочку на свои седины. – Он сказал, что ты моя внучка. Хочешь быть девочкой?”
Малыш насупился и энергично помотал головой.
“Вот он, наверное, мог бы поговорить с вами по-русски, если бы не дичился. А? Скажи что-нибудь”.
От тепла и ритмичного покачивания меня начало морить. Долгий разговор утомил меня, я уже не понимал, с какой стати я вдруг так разболтался. Голова моя стала толчками опускаться на грудь, и уже почти сквозь сон я услышал голос попутчика:
“Позвольте…”
Не позволю, подумал я. Дайте поспать, я целые сутки не смыкал глаз.
“…задать вам один вопрос. Приходилось ли вам когда-нибудь…”
“Нет, не приходилось, – сказал я поспешно. – Послушайте: мы так долго едем… Сколько сейчас времени?”
“Боитесь проехать вашу станцию?” – насмешливо спросил он.
“Мне пора выходить”.
“Сидите, до станции еще далеко. Also! (Ну так вот.) Вам приходилось когда-нибудь видеть свои детские снимки?”
“Что?” – спросил я.
“Фотографии вашего детства”.
“Знаете что, – сказал я ему. – Очень вас прошу. Не задавайте мне никаких вопросов”.
“Но вы даже не знаете, почему я спросил”.
“Все равно; ни о чем меня не допрашивайте”.
“Помилуйте, какой же это допрос! Так… все-таки?”
“Не помню”.
“А вы вспомните”.
“В ящике письменного стола, – сказал я, – лежала большая фотография, где я на руках у моей матери. Мне, наверное, было меньше года”.
Пассажир сказал:
“Она и сейчас там лежит”.
“То есть где это там?”
“Там, где вы сказали. В письменном столе”.
“О чем вы? – вскричал я. – Никакого письменного стола давным-давно не существует”.
“Верно, – сказал он мягко, – но в каком-то смысле все-таки существует. Так же на фотографиях человек продолжает жить, хотя, может быть, его давно уже нет… А более поздние?”
Я ответил, что была еще карточка, на которой я был снят во весь рост, в бархатном костюмчике и с бантом на шее. “Знаете, – и я рассмеялся неожиданно для себя самого, – бант – это была просто мука. Меня тоже в детстве принимали за девочку. Худшего оскорбления нельзя было придумать”.
“Вот видите, надо было и мне повязать ему бант. Сходство было бы еще заметней. – Он помолчал. – Ты все еще не узнаешь себя?”
Разговор в самом деле затянулся, а я так и не решил, что делать, сойти на ближайшей станции или ехать дальше; я устал говорить на чужом языке и уже не был уверен, что правильно понимаю моего собеседника. А между тем было ясно, что мы только подбираемся к главному, и остановиться было невозможно, как невозможно было затормозить движение поезда.
5. Туннель
Пассажир вытянул за цепочку из кармашка брюк серебряные часы, отколупнул крышку.
“Вы хотите сказать…” – пробормотал я.
“Надо будет свериться на ближайшей остановке, похоже, что мои часы отстали. Вероятно, мы в другом часовом поясе… Впрочем, какая разница. М-да. Вот именно, – сказал он, щелкнул крышкой и спрятал часы. – Именно это я и хочу сказать. Вас это удивляет, но, в сущности говоря, как бы вам объяснить.
В дороге все бывает. Мне кажется, вы того же мнения”.
Я не знал, что сказать, чем ему возразить, и моя физиономия, как можно предположить, приняла глупое выражение. Он продолжал:
“Дорога – это великая вещь. Можно встретить кого угодно. Можно разговориться с человеком, которого вы не удостоили бы в обычной жизни и двумя словами. Можно встретиться с теми, кого вы не только никогда больше не увидите, но и не могли бы увидеть в обычной жизни”.
“Что значит – в обычной жизни? Знаете ли вы, кто я?”
“Ungefaђhr. (Приблизительно.) Сиди спокойно, – сказал он мальчику. —
Хочешь ко мне на коленки? Или к дяде. Не бойся, ведь это ты сам”.
Вспыхнули лампы, поезд вошел в туннель. Сквозь тьму мы мчались под грохот и визг колес, и рядом с нами в черно-туманном стекле пошатывался ярко освещенный вагон, и за окном мы трое, я и напротив меня старик в антикварном одеянии, с ребенком на коленях. Старик что-то говорил. Мальчик уставился на свое отражение. Впереди забрезжил утренний свет, померкло электричество, вагон вылетел на волю. В наступившей блаженной тишине вновь послышалось ровное, мерное постукивание. За окном тянулись пустые ровные поля, и казалось, что поезд еле движется. Изредка мелькали безлюдные полустанки. Леса отступили к горизонту. Покойно качались в углах вагона безмолвные дремлющие пассажиры.
“Мы прекрасно помним себя детьми, это остается на всю жизнь. Вот и вы, например, сразу вспомнили, как вы негодовали, когда мама повязывала вам на шею бант… Мы способны возвращаться в детство, в сущности говоря, это и есть наша единственная родина, наш дом… И когда мы входим туда, все стоит на своих местах, вещи, игрушки. И фотография лежит в письменном столе… Только взрослых больше нет. Я вам скажу так, – сказал он доверительно, тоном, который в самом деле поразительно напоминал интонации родственников в моем детстве, – я вам скажу так… Математическое время Ньютона, те-те-те, все это мы прекрасно знаем. Но, дружок мой, это ведь не более чем абстракция… Мы не живем в одном определенном времени, не плывем пассивно в его потоке, как лодочник по течению реки. Мы существуем, если вдуматься, и в настоящем, и в прошлом, и, может быть, даже в будущем. Нынешняя жизнь, вот это путешествие… и наша встреча… – это будущее, не правда ли, если смотреть на него оттуда? Я вам не наскучил своими рассуждениями?”
“О, нет”.
“Но… вы поняли, что я хочу сказать?”
“Стараюсь, – сказал я. – Мне кажется, многое зависит от языка. Немецкий язык выражает все эти вещи как-то убедительней. Однако из этого не следует, что они существуют на самом деле”.
“На самом деле… Бог ты мой, кто знает, что это такое – на самом деле! Что значит существовать? Может быть, мы все существуем в каком-то условном смысле, в чьем-то великом уме, о котором нам ничего не дано знать. Впрочем, не решаюсь с вами спорить, тем более что… – Он развел руками. – Для дискуссии, сами понимаете, у нас не так много времени. Должны же мы наконец куда-то приехать!”
“Послушайте, – сказал я в сильном беспокойстве, – я не очень-то разбираюсь во всех этих вещах. Но это не важно. Мы не должны расставаться. Раз уж так получилось… Разумеется, у меня тысяча вопросов, но, может быть, позже! Знаете что? Я сойду вместе с вами. Мы пересядем в другой поезд. Вам надо ехать назад”.
И я с вами, хотел я сказать. Это была внезапная ошеломительная идея. Какая разница, что он там нес! Для меня это был неожиданный выход.
“В крайнем случае объясните контролеру, что вы не смогли купить билет, не знаете русского языка, вам поверят. Покажете паспорт… Ведь у вас есть паспорт?”
“Конечно”.
“Иностранный, да? Иностранный паспорт! Этого достаточно. Уверяю вас. А если кто-нибудь начнет придираться, скажите, что вы хотите связаться с посольством. Главное, уезжайте. Уезжайте поскорее и увезите его отсюда”.
И меня. А как же моя телогрейка, весь мой вид? Наголо остриженная голова? А, подумал я, терять все равно нечего.
“Пожалуйста, – сказал старый пассажир, – успокойтесь. Видите ли, в чем дело… Я, конечно, всего лишь гость и, может быть, долго не задержусь. Все мы гости в этом мире… в конце концов я приехал из-за него, приехал, чтобы повидать вас… или тебя, я все-таки твой дед, зачем нам это “вы”?..”
“Уезжай”, – прошептал я.
6. Другая жизнь
Старик усмехнулся. “В Германию я, конечно, не вернусь, мне там делать нечего. Я человек старого поколения, я никогда им не прощу того, что было…”
“Здесь не лучше!”
“Ты не даешь мне договорить. Поверь, получить визу было непросто. Так что до некоторой степени я знаком со здешними порядками. Впрочем, ты прав, виза – это для меня нечто вроде охранной грамоты. В крайнем случае вышлют, вот и все. Но что касается мальчика…”
“Как? – сказал я. Простая мысль пришла мне в голову. – Ты говоришь, дед. Но у меня не было никакого деда. К тому времени, когда я родился, мои дедушки, оба, уже умерли”.
“Что значит – умерли? Для кого умерли, а для кого нет”.
“Но я говорю, что я никакого дедушку-немца не помню”.
“Конечно. И не можешь помнить, потому что никто тебе обо мне не рассказывал. Иметь родственников за границей не полагалось. Твой отец был болен…”
“Это я знаю”.
“Твой отец был моложе твоей матери. И он был болен. Удалось добиться, чтобы он приехал ко мне. Его привезли уже совсем плохим, и он скончался в клинике, между прочим, очень хорошей клинике. Твоя матушка приехала с тобой – тебе было меньше, чем сейчас ему, – на похороны. Вот и все. Конечно, если бы ты остался, все было бы по-другому. Но она хотела вернуться, и я ее понимаю…”
Подумав, я спросил:
“Сколько же вам лет?”
“Тебе, – поправил он. – Это интересный вопрос. Сейчас я кое-что покажу. – Он снял бархатную шапочку. – Ты знаешь, что это такое?”
“Знаю”.
“А вот это, – он вывернул ее наизнанку, – видал?”
“Ты каббалист!” – вскричал я.
“Поэтому, – сказал он наставительно, разгладил шапочку, сдул с нее какие-то пылинки и насадил обеими руками на лысину, – нет никакого смысла спрашивать, сколько мне лет”.
“Смотри, смотри!” – закричал мальчик.
Что-то со свистом пролетело за вагонным окном. Дедушка вздохнул и погладил внука по голове:
“Ты говоришь: сядем в другой поезд. Очевидно, ты думаешь, что, если я его увезу с собой назад за границу, от этого что-нибудь изменится. Ты думаешь, если он уедет, его жизнь потечет по-другому и он вырастет другим человеком, свободным или уж не знаю каким. Милый мой, это невозможно”.
“Почему?”
“Потому что невозможно. Потому что не существует никаких черновиков: то, что написано, написано раз и навсегда. И никакая магия тут не поможет. Твоя жизнь уже состоялась. Пойми простую вещь. Жить два раза никому еще не удавалось. И то, что было, того уж не изменишь!”
“А как же вот он?”
“Он – это ты. Пойми это, Файбусович! Совершенно так же, как нельзя выбрать себе другое имя, так нельзя выбрать себе другую жизнь. У него только одна жизнь – твоя. У него нет выбора. Он обречен. Как поезд идет по рельсам и не может свернуть в сторону, так и он ничего не сможет изменить. Просто он об этом еще не знает”.
“Смотри!” – сказал ребенок, и мы оба взглянули в окно.
Я почувствовал, что время уходит, а мы ни о чем так и не договорились, и он сойдет на ближайшей станции – наденет свою шляпу, похожую на гриб, свою крылатку и выйдет, держа за руку внука, и больше я его не увижу. Он сказал, что мы живем в детстве, будучи взрослыми, или что детство навещает нас – что-то в этом роде, – но я не мог представить себе, что был когда-то этим мальчуганом, подобно тому как мальчик не подозревал о том, что он станет таким, как я. Они сойдут, и мне останется только гадать, что это было: сон, наваждение или правда.
Но разве все-таки невозможно, хотел я сказать, ведь мы все вместе, мы встретились, вот что главное, – разве невозможно вместе и уехать, бежать отсюда, раз уж случилось такое чудо? Какая мне разница, думал я, в каком времени мы живем, ньютоновском или не ньютоновском, я не философ и не в состоянии разобраться в этих хитросплетениях, я знаю только, что я в неволе и до самой смерти останусь в неволе, что за мной гонятся, так вот, нельзя ли?.. Кроме того, я думал – мысли, как трассирующие пули, неслись в голове, – я подумал, что если этот малыш в самом деле я, то почему же он обречен прожить мою жизнь, почему не наоборот, почему я не могу зажить другой жизнью? Я глядел на моего попутчика в безумной надежде, губы мои шевелились, я что-то бормотал, о, конечно, он не имел ни малейшего представления о том, что со мной будет, если я останусь. И в этот момент в наш вагон с двух сторон вошли контролеры.
7. Финал. Чудесное пробуждение
Вошли и стали проверять билеты. А у меня нет билета.
“Знаете, – сказал я, озираясь, – вы меня извините, мне придется рвать когти…”
“Когти – что это значит?”
“Мне надо исчезнуть… Вы тут посидите, я сейчас…”
Быстро выйти из вагона, на ходу придумать объяснение, если окликнут; прикинуться глухонемым, слабоумным или что у тебя колики; быстро, не мешкая – по железному трапу в другой вагон, оттуда в следующий, запереться в сортире, на худой конец выбраться наружу, на ступеньки, скорчиться, чтобы не увидели из окна вагонной двери, спрыгнуть! Скатиться с насыпи, замереть, пока не просвистит мимо и не исчезнет вдали поезд.
Поздно. Он приближается с щипчиками.
“Ага, – говорит старый пассажир, – судя по всему, это контролер, порядок есть порядок. Где наши Fahrkarten?”
Поздно!
Он ищет в кармашке жилета, во внутреннем кармане сюртука: где же они, Бог ты мой, куда я их засунул? Человек в железнодорожной форме и фуражке величественно ждет, пассажир протягивает билеты, свой и детский. Щелчок компостера. Два щелчка. Человек шествует дальше.
“Слушайте, – говорю я вполголоса на языке, который никто, кроме нас, не поймет, теперь уже совершенно уверенный, что вижу какой-то несообразный сон. – Почему же он не спросил билет у меня?”
“Какой билет?”
“Мой”.
“Но я же предъявил твой билет”.
“У меня нет билета, – сказал я. – У меня ничего нет. Ни билета, ни паспорта”.
“Не пори чепухи, вот твой билет”.
“Это не мой. Это его… Я с вашим внуком не имею ничего общего. Я… Я беглый. Я вне закона. Вот они сейчас спохватятся и вернутся”.
Он улыбнулся. “Зачем им возвращаться? Проверили, все в порядке. Я же сказал, вот твоя карта, можешь убедиться…”
“Чья, чья карта?”
Старый каббалист покачал головой.
“Милый мой. Жить два раза невозможно. Одно из двух. Он для тебя уже не существует, а ты еще не существуешь для него. Он едет с билетом. А ты…” – И он пожал плечами.
И я понял (с великим облегчением), что меня нет.
Лигурия
Так получилось, что мне пришлось совершить эту поездку в самое жаркое время года; запомнилось сизое и сверкающее, как сталь, море, белая от зноя дорога, белая пыль, покрывшая сиденье автомобиля, меня и моего спутника. Тот, кому знакомо лигурийское побережье, знает, что можно ехать часами вдоль каменных стен, за которыми прячутся виллы, мимо отвесных скал и пологих склонов, поросших зеленовато-серым кустарником, мимо террас с виноградниками, и никого не встретить. Шофёр нетвёрдо знал дорогу, мы достигли местности, называемой Cinque Terre (что, по-видимому, следует переводить «пять селений»), время от времени тормозили в каком-нибудь объятом летаргическим сном городке. Нигде не удавалось толком узнать, далеко ли осталось ехать. Я знал, что дорожные указатели могут увести в другую сторону, но и указателей не было. Стало ясно, что мы пронеслись мимо цели. Пришлось возвращаться, наконец, показалась бухта. Подъехали к плотам. «Здесь?» – спросил шофёр, развернулся и укатил в клубах пыли.
Несколько лодок и моторный баркас с мачтой для паруса и флагом на корме, скрипя бортами, покачивались на воде. Поодаль в море кто-то в лодке удил рыбу. Мальчик подплыл и, видимо, с трудом мог понять мой ужасный итальянский язык. Я дал ему что-то, он подтянул штаны и поплёлся в деревню. Сидя в тени под навесом, я дремал, передо мной проплывали оранжевые круги, искры моря, белая от зноя дорога. Автомобиль остановился над обрывом, внизу брызги и пена прилива, водитель повернул ко мне лицо, искажённое ужасом. Водитель тряс меня за плечо с беззвучным криком. Лодочник, смуглый парень в плоской соломенной шляпе с лентой, держал ладонь у меня на плече. Я поднялся.
Где-то далеко за горизонтом лежал корсиканский берег, островок должен был находиться на середине пути. Под убаюкивающее постукиванье мотора, бесшумно рассекая изумрудную гладь, мы шли вперёд, в сверкающую даль моря, я поднял голову, провожатый величественно сидел на корме, прочь от нас уходил серебряный пенистый след, впереди – бесконечная тускло-блестящая пустыня. Я вопросительно взглянул на кормчего, хвостики ленты порхали на его шляпе, мне показалось, что он пожал плечами. Мои часы остановились. Мой итальянский подвёл меня, матрос решил, что я еду на Корсику. Я стал мысленно перебирать всех, кто снабдил меня сведениями об островке, и вспомнил, что никто не показал мне его на карте, – означало ли это, что острова не существовало? Что же ты раньше мне не сказал, пробормотал я по-русски. В ответ рулевой медленно, важно кивнул, не меняя курса. Сонливость снова одолела меня. Разлепив веки, я увидел, что горизонт прояснился: это была полоска земли.
Обнесённый стеной, остров медленно поворачивался, пока не показались ворота, сваи причала, мотор был выключен, судёнышко развернулось и мягко стукнулось о мостки. Солнце палило с небес; не видно было никого кругом. Матрос протянул мне руку, я спрыгнул с кормы на пристань. Я рылся в портмоне. Он возразил, помогая себе знаками, что завтра вернётся за мной, тогда и расплатимся. Стук мотора затих вдали. Я подошёл к воротам. Наверху красовалось латинское изречение, и два ангела, знавшие лучшие времена, держали крест. Сбоку от входа висела мраморная табличка.
Стоя перед воротами, я разглядывал вывеску у ворот, выбрал самое длинное слово и составил из его букв десять коротких слов. По-прежнему никого не было. В отчаянии я озирался, наконец, вдалеке показались двое, человек и собака. Огромный чёрный пёс едва удостоил меня взглядом, моргая, сел на задние лапы и уставился на море. Мужик в войлочной шляпе, в рубище, с вытекшим глазом, похожий на пастуха или нищего, спросил, есть ли у меня permesso. Последовал разговор (подкрепляемый жестами) на смеси итальянского с вульгарной латынью, – вероятно, так говорили в этих местах тысячу лет назад.
«Какое разрешение?»
«Обыкновенное»
«Нет, конечно», – сказал я.
«А ты кто такой будешь?»
Я попытался объяснить.
«Закрыто», – сказал одноглазый.
«Как это, закрыто?»
«А вот так. Никого не пускаем».
Возможно, подразумевался весь остров, а не только то, что находилось за воротами.
«Ну, хорошо, – сказал я и вытащил кошелёк, – надеюсь, мы сговоримся…»
«Чего ты мне суёшь».
Фраза на диалекте, которая за этим последовала, скорее всего означала: вали откуда прибыл.
Некоторое время мы стояли друг против друга, признаюсь, у меня было сильное желание съездить ему по небритой физиономии. Он оглядел меня своим единственным оком и произнёс:
«Сиятельство отдыхает».
По-видимому, всё ещё продолжалась сьеста; день казался бесконечным.
Зверь нехотя поднялся и побрёл по каменистой тропе, мы следом. Обогнули стену, там оказался дом, каменный, по виду очень старый; низкая дверь без крыльца, тёмные оконца под буро-рыжей черепичной крышей и солнечными часами. Провожатый исчез. В прохладном сумраке я сидел за огромным дубовым столом, из-под которого выглядывала желтоглазая морда. Прошло сколько-то времени, наверху заскрипела дверь. Её сиятельство, осанистая, полнотелая старуха в чёрном шёлковом одеянии до лодыжек, в крошечных домашних туфлях, держась за перила, другой рукой придерживая платье, сошла по лестнице. Я встал.
Я представлял себе её иначе. Я вообще не имел представления, кого я здесь встречу. Встречу ли кого-нибудь? Круглое моложавое лицо, какое бывает у очень старых и дородных женщин. Прямые белые волосы, усики над углами рта, двойной подбородок. Никаких украшений, кроме цепочки с медальоном на груди.