bannerbanner
Азиатская книга
Азиатская книга

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 13

Окакура Какудзо утверждает, что японская культура – не только самурайское стремление к смерти, но и то утонченное, что постигается путем чая, путем икебаны, путем благовоний. Юкио Мисима возражает, что душа Японии – это не чаепитие и не любование цветами, а самурайская доблесть, «сокрытое в листве», бусидо. Если же вспомнить, что и сам родоначальник чайной церемонии Сэн-но Рикю ушел из жизни как истинный самурай, совершив харакири по велению своего господина, становится ясно, что между путем воина и путем чая – зыбкая грань. Ибо, говорят комментаторы, Сэн-но Рикю дал понять: пить чай – значит быть готовым к смерти. В общем, то же самое можно сказать и про водку. У них трансформация сознания путем чая, у нас – путем зерна. Или корнеплода, кто как любит. Но чай – не водка, много не выпьешь. Особенно если во время чаепития приходится часами сидеть на коленях.

На коленях сидеть необходимо: сэйдза45 – обязательная часть чайной церемонии. Так же как и чайный сад, тропинка к тясицу46. Установленное количество шагов от калитки к порогу. Установленное количество поклонов. Сложенный веер, который гость кладет перед собой, чтобы обозначить временную границу личного пространства. Токонома47, где висит свиток с каноническим изречением и стоит икебана. Звук кипения воды в котле. Установленный порядок и ритм движений (в такт дыханию чая). То, как хозяйка складывает шелковую салфетку. То, как гость принимает пиалу правой рукой, ставит ее на левую ладонь и дважды поворачивает на девяносто градусов против часовой стрелки. То, как хозяйка выходит из комнаты, чтобы дать гостям возможность хорошенько разглядеть посуду и обсудить качество керамики. То, что нужно сказать и о чем нужно подумать. Соотношение формы и пустоты. Соотношение двойственности и единства… Чем строже предписания ритуала, тем шире пространство возможных интерпретаций. Недаром, думаю я, о чайной церемонии написаны библиотеки, а о водочной церемонии – только «Москва – Петушки».

Последний фолиант в библиотеке чая – роман «Тысячекрылый журавль», который можно истолковать как развернутую метафору чайной церемонии. Кажется, вся суть там в лирическом отступлении, в письмах Фумико, не имеющих прямого отношения к сюжету, но играющих ту же роль, что токонома с цветами и буддийским свитком. Впрочем, самое запоминающееся в романе Кавабаты – это не любовная лирика Фумико, а образ Тикако Куримото, олицетворение пошлости, постепенно подчиняющей себе все вокруг. На протяжении книги внимание читателя то и дело возвращается к ужасному родимому пятну на груди Куримото. Вот-вот оно разрастется, и, кроме его уродливых очертаний, не останется ничего – ни тела, ни души, ни всепрощения. Но и это – в каком-то труднодоступном буддийском смысле – тоже будет путь чая.

Цветы

В объявлении было написано: «Уроки икебаны для начинающих. По средам в Хиросиме, по четвергам в Осаке». Я набрал номер.

– Здравствуйте, я звоню по объявлению, хочу записаться на урок.

– Спасибо, что позвонили, – ответил женский голос на безупречном английском, – а вы когда-нибудь занимались икебаной?

– Нет, никогда.

– Извините, – сказала женщина после некоторой паузы, – но я преподаю только ученикам, у которых есть как минимум три года опыта.

– Но в объявлении было написано «уроки для начинающих».

– Те, у кого три года опыта, – это и есть начинающие.

– У меня мама занималась икебаной, – зачем-то сообщил я.

– Ваша мама – японка?

– Нет. Но у нее был учитель… или учительница… не помню.

– Ясно. А где вы сейчас находитесь?

– В Хиросиме. Завтра будем в Осаке.

– Хорошо, приходите сегодня вечером, после семи. Я дам вам урок. Моя студия – на втором этаже цветочного магазина. Записывайте адрес.

В назначенный час, поднявшись на второй этаж, мы очутились в обшарпанной комнате с длинными столами и школьной доской, изрисованной какими-то диковинными диаграммами. Несколько японок средних лет возились с цветами и кензанами48. Больше всего это напоминало кружок вязания для домохозяек при ЖЭКе.

– А вот и вы, – поприветствовала нас иэмото49, по виду – училка вроде тех, что в свое время ставили мне тройки из принципа, – познакомьтесь, девочки, это наши иностранцы. Давайте с ними сфотографируемся. Вы не возражаете, если мы с вами сфотографируемся?

Мы закивали: да, то есть нет, конечно, не возражаем. Японские художницы-домохозяйки смущенно захихикали.

– Вот и славно. Мы с девочками как раз заканчиваем урок. Сфотографируемся, и они разойдутся по домам, а мы с вами начнем. Заплатить мне можете прямо сейчас. По две тысячи иен с человека. Вас устраивает?

Мы снова закивали.

– У вас прекрасный английский.

– Еще бы. Я семь лет прожила в Калифорнии, у меня там была своя школа. Я преподаю икебану уже тридцать лет. Три года – минимальный срок обучения. И поэтому, когда вы сегодня позвонили и попросили дать вам один урок…

– Мы просто хотели…

– Да-да, я понимаю. Хотели получить представление. Я понимаю. Я в Америке семь лет провела. Кофе будете? У вас в Америке считается, что лучший способ получить представление – это попробовать что-то сделать самому. Вот и славно. Вы сами выберете цветы и составите из них композицию. А я просто объясню вам некоторые базовые вещи.

Объяснение было не слишком длинным и, кажется, вполне доступным, но у меня, как и во время лекции про дана-парамиту, рассеивалось внимание. Помню, Юкико когда-то говорила, что в старших классах японской школы чайную церемонию и икебану проходят как отдельные предметы. И правда: повеяло чем-то школьным. Неправильные треугольники, векторы, плани- и стереометрия. Плюс – грамматика. Да-да, морфология и синтаксис. В цветочной композиции, как в предложении, можно выделить подлежащее, сказуемое, дополнения и обстоятельства. В третьем классе я обожал это подчеркивание, да и потом, когда штудировал университетское введение в философию, на раз отличал субъект от предиката. Но вот передо мной несколько лилий, ветка рогоза и еще какой-то пучок, и кто бы объяснил, как перейти от теории к практике. Я составил букет, как мне показалось, красивый, и предъявил его нашей иэмото. Что скажете? Интересно, что сказал бы, к примеру, Иннокентий Анненский, если бы ему принесли стихотворение «с днем рожденья поздравляю, счастья, радости желаю» и попросили оценить поэтические достоинства и недостатки этого текста? Вряд ли, конечно, наша училка была Анненским от икебаны, хотя кто его знает, все может быть. Увидев мою «композицию», она изо всех сил постаралась сделать непроницаемое лицо покерного игрока, но у нее не получилось.

– Знаете, попробуйте поговорить со своими цветами.

– Это как?

– А так. Попробуйте увидеть в цветке собеседника.

Иными словами, я безнадежен. Пойду лучше погляжу, что получается у других. В противоположном углу комнаты женщина в затрапезном халате корпела над какой-то сложной аранжировкой. Как выяснилось, она продумывала эту композицию в течение последних трех месяцев.

– А что будет, когда она закончит свое произведение? – спросил я у иэмото.

– Ничего. Выбросит цветы и займется новым проектом. Это у вас на Западе искусство стремится в вечность.

Эту песню я слышал и раньше: западная цивилизация одержима идеей бессмертных творений, а в восточном искусстве господствуют идеи несубстанциональности и непостоянства, пришедшие из буддизма. Так-то оно так, но ведь и здесь не обошлось без желания сохранить результаты своих стараний. Иначе зачем бы участницам этой студии выпускать ежегодный календарь-каталог, куда помещают фотографии лучших композиций?

У Алки получилось лучше, чем у меня, и вместо снисходительного совета поговорить с цветами ее удостоили более серьезным разбором полетов.

– Что-то тут есть, что-то есть… Но вы должны понять, что икебана – это не подарочный букет. Как вам объяснить? Букет, который продается в магазине, – это хвастливый рыбак, показывающий всем: «Вчера поймал во-о-от такую рыбу». А икебана – это танцовщица, застывшая в одной из своих самых сложных и неустойчивых поз. В аранжировке не может быть никакой симметрии, симметрия несовместима с жизнью. Не натюрморт, а живая природа, застывшая, но живая, – вот что такое икебана.

Западный человек плохо понимает цветы. Но что-то он все-таки понимает. Ведь это цветы будут оплакивать и опекать его, когда он будет лежать под могильной плитой.

На прощание нам предложили подписаться на каталог студии («Мы даем скидку – специально для наших иностранных гостей…»). Фотографии в каталоге красивые, да и поддержать искусство не грех. Но мы поскупились.

Киото

Из окна поезда «Синкансэн», несущегося со скоростью 300 километров в час, чередование пейзажей похоже на тасование карт в руках шулера. Сколько ни всматривайся, все равно не поймешь, что к чему. Одно сменяется другим настолько быстро, что у тебя создается впечатление, будто ничего не изменилось. Это кинематографический эффект, превращение динамики в статику. Зрение покоряется обману, принимает его как данность. Мимо летящего во весь опор состава медленно проплывает панорама панельных застроек. Следующая станция – Фукуяма. За дебаркадером виднеются очертания замка даймё. Наверное, реконструкция. В какой-то момент эти феодальные замки становятся неотличимыми один от другого. То же и с пагодами. Драконья чешуя крыш, длинный шпиль, «врата трех освобождений», тахото, дайто… Все сливается воедино, превращается в застывший ручей («шаг за шагом останавливать звук журчащего ручья» – суть практики дзадзен, согласно Судзуки50).

Махнув рукой на виды, я опустил штору и уткнулся в киндл. «Исповедь неполноценного человека». Осаму Дадзай – какая-то двоящаяся фигура; от его творчества рябит в глазах, как от этих заоконных картин, если вглядываться в них, чуть сбавив скорость. В одну минуту его проза кажется невыносимым нытьем, а в другую – пронзительной и достоверной. Скорее всего, она невыносимое нытье с гениальными вкраплениями. И, возможно, именно эти вкрапления, не позволяющие «списать в утиль» весь корпус Дадзая, были тем, что так раздражало Мисиму. Впрочем, Мисиму, кажется, раздражало практически все, кроме него самого и нескольких авторов, избранных им по неочевидному принципу. В этом смысле он похож на Набокова. У Мисимы с Набоковым – при всей несхожести образов и биографий – вообще масса общего: многоязычие, литературная виртуозность, своеобразное сочетание новаторства с консерватизмом, strong opinions, поза аристократа. Странно, что никто из американских критиков, охочих до подобных сравнений, об этом не писал. Или просто мне не попадалось. Попадались сравнения Набокова с Кавабатой (шахматы против го), с Танидзаки (Лолита против Наоми). Хотя как раз в случае Танидзаки, по-моему, никакого сравнения быть не может. Я честно пытался читать «Свастику», «Татуировку» и кое-как одолел примерно половину эпопеи «Сестры Масаока». Больше не смог. А вот Мисиму – «Золотой храм», «Жажду любви», «Смерть в середине лета» – прочел на одном дыхании. И господь с ними, с его strong opinions.

Если Мисиму раздражает все, что не вписывается в его картину мира, то Дадзая раздражает в первую очередь он сам. Поэтому у первого – «Исповедь маски» (вполне набоковская игра), а у второго – «Исповедь неполноценного человека». И то и другое – повесть о себе («ватакуси сёсэцу»), она же «эго-беллетристика». Это жанр, в котором написано лучшее не только у Дадзая, но и вообще в современной японской литературе. Симадзаки, Мотодзиро, поздний Акутагава, Наоя Сига и т. д. В более широком смысле сюда можно отнести и «Рассказы на ладони» Кавабаты (там, где он, ребенок, видит своих родителей умирающими от чахотки), и трилогию Кэндзабуро Оэ об отношениях отца с умственно отсталым сыном, и военные ужасы Сёхэя Ооки, и «Хроники моей матери» Ясуси Иноуэ, и даже наркотический бред Рю Мураками. Весь этот надрыв, определяющий японскую литературу ХX века. Откуда столько «эго-беллетристики»? Может, она тоже, подобно чайной церемонии, икебане и самурайскому уставу, берет начало в дзен-буддизме? «Когда человек говорит о себе, он забывает себя» – это из Догэна. Душераздирающая исповедь как одна из разновидностей дзадзен. Но мне по вкусу и более сдержанная проза: Нацумэ Сосэки, Мори Огай. Последний – ровесник Чехова – по профессии был врачом. Его стиль изложения предельно сух, как в истории болезни. Вот к чему хотелось бы стремиться.

Киото полон литературных ассоциаций. Они часть экскурсии, как в Петербурге. Вот Золотой храм, где герой Мисимы боролся со страшной силой красоты. Вот веселый квартал Гион, где до сих пор живут гейши, сошедшие со страниц Кавабаты и Кафу Нагаи. Вот императорский дворец, где полы скрипят – не скрипят даже, а кричат, как голодные чайки, целый птичий базар (оказывается, такими скрипучими их делали специально, чтобы слышать, когда кто-то идет). Вот придворная музыка гагаку, придворная живопись суми-ё. Горная река на картине похожа на стеганое полотно, прошитое красной нитью; гребни гор превращаются в гребни волн, и лодка, несомая течением, повторяет форму волны. И опять литературные ассоциации: эпоха Хэйан с ее дайнагонами, тюнагонами, левыми и правыми министрами, северными и южными покоями, дворцовыми интригами, альковными историями, культом красоты, обязательной любовной перепиской в стихотворной форме. Все, что запечатлели родоначальницы японской литературы Сэй-Сёнагон, Нидзё и Мурасаки Сикибу. Благодаря их сочинениям мы имеем самые подробные сведения о жизни местной аристократии в X веке. Но чем больше сведений, тем труднее сложить их в общую картинку. Эпоха Хэйан непредставима, она кажется чем-то инопланетным. «„Повесть о Гэндзи“ была написана тысячу лет назад, – говорится в музейной брошюре, – но читается так, как будто написана в наше время». Не знаю, не знаю. Первое, что приходит мне в голову при упоминании «Гэндзи-моногатари», – это обычай хэйанской знати вымазывать передние зубы черной краской.

В Киото нам выпало двухдневное счастье бесцельно слоняться по городу, восхищаясь тем, о чем было заранее известно, и поражаясь тому, о чем известно не было. Идеальный туризм, готовый судить обо всем сплеча, выдумывающий миф за мифом и блаженный в своем неведении, – что может быть лучше? Мы уплетали морских гадов на городском рынке, ужинали подозрительно недорогой говядиной кобе и ядовитой рыбой фугу под умиротворяющие звуки кото и сямисэна. Случайно оказавшись в самой гуще фестиваля Гион-мацури, мы улюлюкали вместе со всеми, пока раскрасневшиеся мужики с выпученными глазами тащили куда-то горящее бревно. В храме Фусими-Инари мы хлопали в ладоши и звонили в колокольчик, сзывая синтоистских богов, вытягивали удачу из номерного ящичка и даже брали напрокат кимоно и гэта51 – словом, делали все, что полагается туристам. Но фокус был в том, что рядом с нами японцы, стар и млад, делали все то же самое. Вот еще одна отличительная черта, не выпадающая из общего стереотипа, но тем не менее достойная удивления: оказывается, местные жители клюют на приманки для туристов с не меньшим, а то и большим энтузиазмом, чем сами туристы. Сказывается ли тут чрезмерная занятость, вынуждающая человека принимать все, что не касается его профессиональной деятельности, в облегченном (туристическом) варианте? Или это и вправду национальная специфика? Во всяком случае, в Китае, где вроде бы вкалывают не меньше, я такого не видел.

Из всех храмовых достопримечательностей Старой столицы мне особенно запомнился сад камней в монастыре Дайтокудзи. Там расчесанная в аккуратные борозды галька символизировала реку жизни, текущую от водопада рождения к океану нирваны. На пути попадались большие камни; один из них был черепахой, пытающейся плыть против течения, другой – спящей коровой. Корова спит, потому что все время смотрит в прошлое. Вот уже пятьсот лет корова и черепаха лежат в каменной реке, не замечая друг друга. По другую сторону океана нирваны – справочный центр и сувенирная лавка, где развешаны таблички с изречениями корифеев дзен-буддизма. «Истинное сознание – камень, подобный чистой воде, изливаемой в чистую воду…» «Прошлое – верхушка сердца, настоящее – верхушка кулака, будущее – затылочная часть мозга…» «Только набрав воды в черпак, ты ощущаешь воду как живое существо…» Вот что можно читать часами, вкладывая смысл, точно добавляя соль или перец, по вкусу.

После ужина мы бродили по Гиону, шпионя за жизнью выбеленных обитательниц «мира ив и цветов» и их клиентов-толстосумов. Попав в этот квартал, практически не изменившийся с XIX века (узкие улочки, двухэтажные чайные домики с бамбуковыми оборками и оградой, похожей на завязанный «барабанным бантом» пояс от кимоно), ты испытываешь уютное чувство безопасного подглядывания за греховно-таинственным, как при чтении детективов Эдогавы Рампо. Наша прогулка была настоящей «фотоохотой», причем охотились не мы одни. Когда из театра, где мы незадолго до того смотрели «Мияко одори»52, выплыли пять майко53 в сопровождении клиентов, все проходившие мимо японцы повынимали айфоны и принялись щелкать. Если им можно, то и нам можно. И мы с удовольствием примкнули к своре папарацци с айфонами на изготовку. Майко шли с каменными лицами, глядя прямо перед собой, а их пожилые клиенты сыпали шутками, размашисто жестикулировали – в общем, развлекали нанятых ими девушек, как могли. По всему было видно, что непрошеное внимание со стороны прохожих этим великовозрастным волокитам только в радость. Наконец они нырнули в узкий проход, в конце которого, как объяснил нам кто-то из японских папарацци, находился ресторан «для своих» («for regular patrons only, new faces cannot go in»). Все переглянулись, как бы поздравляя друг с друга с удачной охотой, и снова полезли в айфоны – проверить, хорошо ли получились снимки.

Коя-сан

День долог, как для ребенка; гора спокойна, как бесконечное прошлое. Монастырский быт кажется неправдоподобной идиллией. Комнаты, выстланные татами; раздвижные сёдзи и перегородки, обклеенные рисовой бумагой, расписанные традиционными цветами и птицами; ужин, на который хочется смотреть, а не есть, потому что сервировка сама по себе – произведение искусства. Футон, дзабутон, юката. Почти как в рёкане54. Только вместо купания в горячих источниках и массажа здесь предлагают молитву и медитацию. А так – сплошной санаторий. Не совсем то, чего я ожидал. Одна приятельница, японская художница, живущая в Нью-Йорке, со смехом рассказывала, что западные хипстеры ездят в Японию специально для того, чтобы их побили палками в буддийском монастыре. Говорят, в нью-йоркских салонах БДСМ клиентура состоит преимущественно из трейдеров с Уолл-стрит. Я не трейдер и не горю желанием быть битым, но в остальном вполне соответствую стереотипу «дзен-туриста». Нормальный обыватель, чей поиск не выходит за пределы дозволенного и предусмотренного в часы досуга.

В шесть утра звонит колокол. Сначала несколько ленивых ударов, потом все чаще и настойчивей, как гонг в Пекинской опере, имитирующий учащение пульса во время батальных сцен. Но эта побудка не нужна: все давно проснулись. Монахи – по привычке (утренняя медитация начинается в три часа ночи), а я – из‐за непроходящего джетлага. Когда полтора часа назад я раздвинул сёдзи и, стараясь никого не будить, вышел в коридор, в монастырской канцелярии уже горел свет. Двое послушников разбирали какие-то бумажки; третий, сидя в позе лотоса перед ноутбуком, впечатывал цифры в таблицу Microsoft Excel. Я вышел в сад, уселся на камень. Медитировать я не умею, зато в отключку ухожу на раз, могу часами пребывать в полной прострации. Может, это тоже такая медитация? «Нет, – смеется Нобу, – это антимедитация». Нобу – мой ровесник. Он принял постриг пятнадцать лет назад. Что я делал пятнадцать лет назад? То же, что и сейчас. Занимался антимедитацией.

– Как получилось, что ты стал монахом, Нобу?

– А благодаря иностранцам. Таким, как ты. Мне в школе всегда легко давался английский. Я даже думал, это станет моей профессией. Но в университет сразу поступать не хотелось. Искал какую-нибудь непыльную работу. В конце концов устроился в этот монастырь переводчиком. К нам сюда то и дело наезжают иностранцы, а английского никто не знает. Ну вот, я начал переводить речи настоятеля. Пока переводил, много всего выучил. И решил остаться. А настоятель – он отец моего школьного друга. Он меня с детства знал и поэтому согласился взять в ученики. Чтобы стать монахом, нужны связи.

– А если связей нет?

– Ну не знаю. Можно попробовать устроиться в монастырь уборщиком. Полотером там, судомойкой. Начать с этого. Но вообще трудно. Мне даже кажется, что иностранца охотнее возьмут, чем японца. Хотя к иностранцу никто всерьез не относится. Его по-настоящему обучать не нужно, он здесь не за этим.

***

Два молодых монаха читают сутру, сидя по краям алтаря. Монотонные распевы, сопровождаемые барабаном, тарелками, колокольчиками. Японские буддийские песнопения сёмё делятся на две категории – рёкёку (простой стиль) и риккёку (сложный стиль). Интересно, в каком стиле поют эти двое? В чем разница между простым и сложным? Никто ничего не объясняет. Пузатый настоятель, сидящий в центре, подхватывает каждую фразу песнопения с середины. Буддийский канон. Вернее, Каннон. Нет, Каннон – это из синтоизма. Тысячерукая богиня. Тысячекрылый журавль. Стон горы. Стон горы Коя-сан – это сёмё. Почему он поет таким нарочито противным голосом? Голос человека, страдающего запором. И внешность под стать. Так должен был бы выглядеть Досэн из «Золотого храма». Тысячекрылый канон. Нет, это из синтоизма. Аматэрасу55. Сусаноо-но микото56 на склоне лет. Все, что я знаю, – из книг. Книжный мальчик. Какой еще к черту мальчик? Я дяденька с негибким телом и путаницей в голове. Сидеть надо c полузакрытыми глазами, с прямой спиной, скрестив ноги так, чтобы колени касались пола. Вдох-выдох, вдох-выдох, вот так. Поза равновесия. Энергетические каналы. Но у негибкого дяденьки от этого полулотоса болит правое бедро. Боль в бедре и путаница в голове. Не в этом дело. Мое сознание – вращающаяся дверь или камень-голыш, один из миллиона в саду камней. Надо отвлечься от своего камня и обозревать весь сад. Так советовал Нобу. Ему легко говорить, он гибкий. Я закрываю глаза и пытаюсь наблюдать за собственными мыслями. Чувствую, как кто-то трясет меня за плечо. Это не иллюзия сансары, это пожилая прихожанка, выступающая в роли парторга. Всем присутствующим полагается по очереди подойти к буцудану, помолиться Светлоликому и пересыпать щепотку пепла из одной курильницы в другую. Теперь мой черед. Но я не хочу молиться, не могу. Я здесь не за этим. А зачем тогда? Молись, не задерживай очередь. Кажется, сейчас меня выгонят. Пока я жестами препираюсь с парторгом, преподобный заканчивает молитвословие и обращается к мирянам. Сидя лицом к нам, он напоминает уже не настоятеля из «Золотого храма», а сувенирную статуэтку Будды с брюшком-жемчужиной. Его речь обращена к нам, но глаза прикрыты (надо сидеть с полузакрытыми глазами, чтобы внешнее уравновешивало внутреннее), взгляд расфокусирован. Если избыть привязанности, что тогда? Сосна зеленая, а снег белый.

***

После ужина Нобу водил нас по огромному кладбищу, примыкающему к мавзолею храма Окуно-ин, где покоится в вечном самадхи Великий учитель. По этим святым местам, говорил Нобу, лучше всего бродить ночью. Тусклые фонари высвечивают древность, как бы выхватывают ее, и только ее из сумрака, поглотившего все вокруг. Так, в детстве, пытаясь представить себе, как выглядел мир в старину, я щурил глаза, чтобы все цвета потускнели. Если погасишь свет, ближнее станет дальним. Но если свет зажечь, дальнее ближним не станет. Откуда это? Из танка Сайгё? Из хайку Басё? В общем, издалека. «Почудится вдруг: / То не туча вдали, а дым / От костра погребального… / И таким неожиданно близким / Ночное покажется небо…»57

Кажется, ночная прогулка по кладбищу – вполне в духе дзен-буддизма. Синтоизм имеет дело с жизнью (никакой эсхатологии), буддизм – со смертью. Синкретизм двух религий понять нелегко. Синтоистское божество А. может считаться воплощением буддийского божества Б., которое в одной из своих функций отождествляется с синтоистским божеством С.; при этом в некоторых толкованиях буддийской доктрины божество Б. само считается воплощением… Черт ногу сломит. «Чтобы понять наше учение, – лопочет жовиальный монах, – надо провести ночь на кладбище». Над головой – пирамидальные кроны криптомерий, жутковатый писк невидимых белок-летяг. Бесчисленные надгробия, каменные светильники, склепы в форме пагоды, увенчанные пятью камнями (пять элементов: земля, вода, огонь, ветер, пустота). В буддизме тело усопшего принято кремировать. После кремации подъязычную кость, которая символизирует мудру медитации58, отделяют от других костей и хоронят на одном из буддийских кладбищ (остальные кости кладут в семейную могилу). Сыновний долг – позаботиться о подъязычной кости родителя.

Это кладбище в Японии считается самым престижным. Вроде Новодевичьего или Пер-Лашез. Среди прочих здесь захоронена подъязычная кость основателя компании Panasonic, получившего посмертный статус синтоистского бога бизнеса. В синтоистском пантеоне – сто тысяч богов; на кладбище Окуно-ин – двести тысяч могил. В некоторых склепах вырезаны оконца в форме полумесяца. Это не символ ислама, а дань Великому учителю, Кобо Дайси, уподобившему человеческую мысль луне. Сияние луны – отраженный свет; источник мысли (света) находится не в нас. К тому же облик луны изменчив: сегодня – полный круг, завтра – долька. Источник же неизменен. Луна словно дерево, спиленное под корень. Белеет свежий срез.

На страницу:
12 из 13