Полная версия
Азиатская книга
В 1941‐м ситуация резко изменилась: Япония вступила в войну на стороне Германии. Шанхайский порт прекратил прием беженцев из Европы. Багдадских евреев-миллионеров, Сассунов и Кадури, интернировали как британских подданных. Район Хункоу превратился в гетто, куда загоняли всех евреев, проживавших в Шанхае и окрестностях. Впрочем, в отличие от еврейских гетто в европейских городах шанхайское обходилось без забора и колючей проволоки: узникам с их ашкеназской внешностью все равно не затеряться в толпе. Надзирателем в Хункоу назначили чиновника по имени Кано Гоя, любившего раздавать леденцы еврейским детям и подвергать публичной порке их родителей. В начале 1942‐го наступил голод. По утрам мимо гетто везли провиант для японских солдат. Проворные подростки гнались за повозками, на лету протыкали шилом мешки с лапшой и рисом. Другие, на подхвате, сгребали просыпавшееся на землю богатство, чтобы потом кропотливо отделять рисовые зерна или полоски лапши от битого стекла, гвоздей и грязи. По вечерам (с шести вечера – комендантский час) жители гетто ловили «Голос Америки», единственный канал связи с внешним миром. Большинство из них до конца войны не знали об участи тех, кто остался в Европе.
Начиная с 1944‐го военно-воздушные силы США производили стратегические бомбардировки оккупированного Шанхая. В Хункоу, где уровень грунтовых вод поднимался почти до самой поверхности земли, бомбоубежищ не было. Зато здесь находилась японская радиостанция – именно ее пытались разбомбить во время воздушного налета 17 июля 1945-го, в результате которого погибли тридцать восемь евреев и сотни китайских обитателей Хункоу. Японские спасатели соорудили полевой госпиталь прямо посреди шанхайского гетто. А 2 сентября Япония подписала акт о капитуляции. На следующий день, выйдя на улицы, обитатели гетто обнаружили, что в городе не осталось ни одного японского солдата. По реке Хуанпу плыли катера с американскими и израильскими флагами. В течение следующих нескольких месяцев практически все беженцы отбыли из Шанхая. Одни эмигрировали в США, другие – в Израиль. Что стало с теми шанхайскими Витисами? Их след, по-видимому, потерян навсегда.
И все же постскриптум есть. В больнице, где я работаю последние восемь лет, один из моих коллег – хирург-онколог по фамилии Сассун. Как-то раз он обмолвился, что его предки принадлежали к известному роду багдадских евреев – тому же, кстати сказать, из которого вышел выдающийся английский поэт Зигфрид Сассун. Стало быть, это его родственники помогали когда-то Витисам и тысячам других беженцев, бедствовавших в шанхайском гетто. Могли ли они мечтать, что семьдесят с лишним лет спустя потомок Сассунов будет лечить пациентов вместе с потомком Витисов в госпитале на Лонг-Айленде? Казалось бы, более счастливого эпилога и не придумать. Но сейчас ни о каком хеппи-энде говорить не приходится. Ужасы семидесятипятилетней давности повторяются, а пространство схлопывается. Вот и Китай под предлогом политики «zero Covid» фактически закрыл свои границы. Теперь туда уже не вернуться. Да и не только туда. Но чем меньше остается пространства, тем отчетливей воспоминания; невозможность передвижения заостряет память, в том числе историческую. Как писал когда-то Алексей Цветков, «обрыдла география, в историю пора». Кассирер versus Хайдеггер. А драматург Керен Климовски в своей новой пьесе пишет так: «Пространство – иллюзия. Можно уходить только вглубь, в память. Это то, что случилось с моим народом. Нас отовсюду выгоняли, мы теряли одну страну за другой, мы больше двух тысяч лет в изгнании, и географически нам ничего не принадлежало. У нас оставалась только память, только она – поэтому мы так цеплялись за нее…»
***Из Шанхая обратно в Нью-Йорк я летел в Сочельник. Запомнилась долгая дорога в аэропорт и музыкальная радиопрограмма, которую слушал таксист: англоязычная передача с душераздирающим названием «For Those Who Are Spending a Lonely Christmas». Снега не было, но был густой туман, похожий на какой-то искусственный снегопад. Этот туман, предвестник будущего смога, почему-то запомнился особенно. Вспоминаю его и теперь. В последние годы меня не покидает ощущение, что мы движемся в таком вот тумане. Включаешь дальний свет, но все без толку, видимость крайне ограниченна – как впереди, так и сзади. Один катаклизм сменяется другим, и совершенно невозможно представить, какой будет жизнь через год-два, да и будет ли человечество вообще существовать через пять, десять или пятнадцать лет. И та же стремительность новостного цикла, мешающая заглядывать вперед, стирает все, что позади. Наша память – новостная лента, где ничего не сохраняется. То, что было три года назад, кажется глубокой древностью; человеческие жизни и смерти забываются мгновенно, важные события мелькают, чтобы исчезнуть навсегда. Какой-нибудь буддийский философ мог бы узреть в этом мельтешении великую истину: дескать, в наше время как нельзя наглядней проявляется бессубстанциальность бытийного потока. Есть лишь бесконечное чередование неустойчивых состояний, больше ничего. Но мое непрерывное «я» – не безличностная сила дао и не буддийская шуньята, а африканская птица с вывернутой шеей, пытающаяся дотянуться клювом до собственного хвоста. Птицу зовут Санкофа, что в переводе с языка чви означает «вернись и возьми». «Чтобы шагнуть в будущее, нужно сперва узнать свое прошлое», – гласит народная мудрость, служащая интерпретацией символа Санкофы. В наше время – особенно. Потому-то все и копают свои родословные, проводя дни и ночи на сайтах Ancestry и GeneTree. В наше беспамятное, страшное время это самая очевидная точка опоры. Вот и я туда же. Но прошлое остается непроницаемым – безликие, ничего не значащие имена из списков шанхайского мемориала. Сочельный туман. Снег, падающий на колокол.
2002–2022ПУТЕМ ЧАЯ
Кабуки
По дороге в Токио наш попутчик Джош, молодой бармен из Лас-Вегаса, признался, что мечтает увидеть в столице «то, что можно увидеть только в Японии».
– Ну так пойдем с нами в театр кабуки, – предложила Алла.
Но Джош оставил это предложение без внимания.
– Не, вы не поняли. Меня интересуют такие чисто японские вещи. Традиционные. Говорят, тут есть такое кафе, где все официантки в лифчиках, а парни – в костюмах роботов. Или еще я читал, есть такое кафе, где всё про туалеты. Тема такая. Вместо стульев унитазы, миски и тарелки тоже в форме унитаза. Приносят тебе типа такой миниатюрный толчок, в нем говно плавает. Говорят: попробуй. Ты пробуешь, а это шоколадное мороженое. Классно, да? Всюду хочется успеть, все посмотреть…
Мне тоже хочется все посмотреть. За исключением разве что тех мест, куда тянет нашего попутчика. Ему налево, нам направо. «Всего посмотреть не получится, – осадила меня практичная Алла, – придется выбирать». Но у меня в арсенале – мудрость дзен: «Выбор – это рабство. Выбирая, попадаешь в ловушку мира». Вот-вот. Хочу объять необъятное. Всюду успеть. Императорский дворец, парк Хибия, парк Уэно, витрины Гинзы, рыбный рынок Цукидзи. Схема метро, издали похожая на изображение сакуры в традиционной японской живописи; на кольцевых и радиальных ветках распускаются бесчисленные бутоны станций на «с»: «Синагава», «Симбаси», «Сибуя», «Синдзюку». Но сначала – кабуки.
«Кабукидза», главный театр Японии, их эквивалент Большого. Если вас устраивают места на галерке, билеты можно купить в день спектакля. Для этого необходимо занять очередь за несколько часов до открытия кассы. День выдался жаркий, и мы были уверены, что нам уготован один из тех малонавещаемых буддийских адов, о которых писал еще Акутагава. Ад театрала. Зуд в пояснице, затекающие конечности, пот в три ручья. Многочасовое стояние на солнцепеке. Но – нет. Ведь мы в Японии, а не в Америке или России. Здесь все по-другому. Завзятым театралам, толкущимся у кассы чуть ли не с самого утра, отводится место в тени, под навесом. Для удобства ждущих выносят скамейки с бархатной обшивкой, включают переносной вентилятор. Кунжутное печенье предлагают на пробу. Не очередь за билетами, а дом отдыха какой-то. Даже обидно: превратили вековую традицию в сущий фарс. Интересно, другие буддийские ады («ад разбухающих волдырей», «ад стучащих зубов», «ад великих воплей» и так далее) тоже со всеми удобствами?
Я очарован японским драматическим искусством с тех пор, как впервые услышал фальцетный звук бамбуковой флейты и совиное уханье хористов на сцене театра но. Каждые пару лет, когда знаменитая киотская труппа «Касю-дзюку» привозит в Нью-Йорк очередную пьесу Дзэами Мотокиё или что-нибудь из «Повести о Гэндзи», я тяну свою долготерпеливую жену на спектакль. Алла слушает «японскую оперу», стиснув зубы, и по окончании берет с меня честное слово, что это был последний раз. Я обещаю, но в следующий раз как ни в чем не бывало покупаю билеты. «Как, опять театр но? Мы же договаривались!» Я отвожу глаза, бормочу что-то вроде «Но ты сама жаловалась, что мы редко ходим в театр».
– Знаешь, ты начинаешь напоминать мне мужа из анекдота про норковую шубу, – замечает Алла.
– Ладно, в театр но мы больше не пойдем, – уступаю я, – вместо этого пойдем на бунраку.
– Куда-куда?
– На бунраку. Кукольный спектакль.
– А там тоже все будут завывать, как привидения из ужастиков?
– Не знаю. Но, между прочим, великий Тикамацу Мондзаэмон, которого называют японским Шекспиром, изначально писал свои пьесы именно для кукол, – вворачиваю я для убедительности, хотя Тикамацу я не читал и, в любом случае, мои доводы на жену давно не действуют. Однако на сей раз она неожиданно соглашается.
После кукольного театра Алла, видимо, смирилась со своей участью и по пути из Осаки в Токио сама предложила сходить на кабуки – для полноты картины. Спору нет, кабуки и зрелищнее, и доступнее, чем бунраку. На представлении в «Кабукидзе» стоит побывать, даже если ты уже видел тот же спектакль в гастрольном варианте за пределами Японии. Ибо кабуки – это не только то, что происходит на сцене, но и участие аудитории. Дикие выкрики из зала, от которых у иностранца может сложиться впечатление, будто половина зрителей страдает синдромом Туретта. По счастью, я предварительно ознакомился с англоязычной брошюркой, где было специальное предупреждение для туристов: не обращайте внимания на вопли, это такая традиция.
Из-за непривычности изобразительных средств и актерского метода трагедия поначалу воспринимается как комедия, все кажется карикатурным. Но ко второму отделению даже мы, невежды, прониклись драматизмом. «Те шестнадцать лет, когда ты был здесь, промелькнули как сон, как сон…» – произносит главный герой, оплакивая сына, которого сам же и обезглавил. Ни дать ни взять греческая трагедия. Но с японской проблематикой. «Путь воина – решительное принятие смерти». Самурайский кодекс чести, подминающий под себя все на свете, перемалывающий человеческие жизни не хуже, чем фатум. Кажется, это один из лейтмотивов японской классики от Ихары Сайкаку до Мори Огая. Так, в «Семействе Абэ» вассалы слезно выпрашивают у старого феодала разрешение совершить харакири после его смерти. Матери, жены и дети этих вассалов всецело поддерживают их стремление покончить с собой и сокрушаются, если даймё40 не дает разрешения (что свидетельствует о его неуважении к подданному). Такая традиция. Впрочем, поступки героев можно мотивировать чем угодно – честолюбием, долгом самурая или чистой случайностью («вареной скумбрией»41 у того же Огая). Экзистенциальная подоплека от этого не меняется. Не меняется и эмоциональная окраска; она только усиливается, становится все более яркой, пока игра актера не дойдет до крайней точки напряжения. Это запал самурая перед сэппуку, смертника-камикадзе или члена якудза, который должен отрубить себе палец. Ослушание невозможно.
Театр «Кабукидза» начинается с вешалки, а заканчивается шумом вечернего Токио. Все еще сглатывая комок (по части катарсиса кабуки превзошел все ожидания), ты выходишь на улицу и попадаешь в непривычный, но уже узнаваемый мир живых аниме и муляжных бэнто42. Чтобы удержать впечатление от спектакля, ты пускаешься в глубокомысленные рассуждения, пытаясь что-то сформулировать, высечь искру, извлечь урок или хотя бы какое-нибудь точное определение. Ведь должно же быть что-то в сухом остатке. Иначе зачем вообще был нужен этот театр? Но твой утилитарный подход не работает, сформулировать не получается. Через несколько минут комка в горле как не бывало. Да, под конец спектакля тебе что-то сообщилось, был какой-то шанс, но, чтобы воспользоваться этим шансом, нужно иметь быстрый ум, а твой не быстр и не остер. И поэтому тебе остается только одно: понять, что настоящая кульминация – это не плывущий звук сямисэна, не финальная реплика героя («Те шестнадцать лет… промелькнули, как сон… как сон…»), не сновидческая сила искусства, воспетая мастером Сосэки в «Треугольном мире», и не драматическая поза, известная под кодовым названием «указательный столб», а то, что происходит сейчас: мгновенное выветривание опыта, его окончательное исчезновение. Раз – и ничего не было. Только легкий ветерок, вечерняя прохлада после жаркого дня. Впереди – ночное праздношатание по Синдзюку, где в любой вечер недели бродят толпы пьяных и усталых salarymen43; где игровые автоматы «Патинко» никогда не нуждаются в починке.
Караоке
Сероглазая вахтерша выдает номерки, принимает заказы. Три бутылки сётю, пожалуйста. Смотрит строго. «Вам туда». Длинный и плохо освещенный коридор, свинцовые двери палат, полная звукоизоляция. Точь-в-точь как в психбольнице, в «буйном» отделении, где я когда-то проходил мединститутскую практику. Долговязый санитар-надзиратель отпирает дверь, запускает новичков и… Вспыхивает неоновый свет, дискотечный стробоскоп. На огромном телеэкране мигает надпись: «Welcome to fun». Сётю сейчас принесут.
Я люблю пить с японцами. Несколько раз доводилось, и всякий раз было весело. Взять хотя бы недавние посиделки с нашей приятельницей Юкико, страстной любительницей русской культуры и иудейской философии. Любимое блюдо Юкико – селедка под шубой, любимый напиток – ерш. После двухсот грамм «Столичной» и нескольких бутылок «Балтики» эта хрупкая японка, работающая в нью-йоркском хедж-фонде, вдруг заговорила с хрипотцой, как в детстве соседский алкаш дядя Петя, и сообщила нам с Аллой буквально следующее: «Вы не смотрите, что я похожа на русскую. Вообще-то я еврейка. И значит, дочь моя, Софи, тоже по галахе еврейка. Она в совершенстве знает русский, польский и идиш». Маленькая Софи, которая в это время играла с нашей Соней, вряд ли подозревала о своем полиглотстве. Зато сама Юкико и вправду говорит по-русски. В свое время она объездила пол-России и даже побывала на Сахалине, где, как она утверждает, жила ее бабушка. Японцев, я заметил, вообще нередко тянет на все русское. Недаром в японской литературе то и дело всплывают русские персонажи: у Акутагавы – Толстой с Тургеневым на тяге вальдшнепа, у Танидзаки – эксцентричное семейство белых эмигрантов Кириленко, у Масахико Симады – жители Чернодырки, вымышленного пригорода Петербурга. Интересно вот что: когда японские писатели пытаются вывести образ русского человека, их интерпретация «русскости» не слишком отличается от американской. Так иностранные акценты у людей, приехавших из разных точек мира, иногда кажутся очень похожими, хотя их родные языки не имеют между собой ничего общего.
Короче говоря, чем больше выпито, тем ощутимей родство культур. Вот и я после трех стаканов сётю запел караоке во весь голос, почувствовал родное. Как будто сижу в гостях у Лены Мандель, в перекрестном дыму цветковских и кенжеевских сигарет, и тяну вместе со всеми военную песню. «Горит свечи огарочек…» И пускай мои соседи по палате поют совсем другое – например, Мадонну или Бритни Спирс. Все равно мы братья и сестры навек, все свои, все заодно… После караоке мы еще гуляли по ночному Токио, продолжая горланить песни – каждый на своем языке, и в какой-то момент даже пустились в пляс.
– Хорошо вчера повеселились, – сказал я Алле на следующее утро, запивая аспирин мисо-супом, – а как на улице-то плясали и пели хором, совсем как в студенческие годы!
– Как тебе сказать, – отозвалась Алла, – в общем, так все и было. Только пел и плясал ты один, а остальные умоляли меня, чтобы я поскорее увела тебя домой.
Странно, мне запомнилось совсем иначе.
Семьдесят лет спустя
В Хиросиму приезжают не ради Хиросимы, а ради Миядзимы – священного острова синто, куда можно добраться из города на пароме. Этот остров известен в первую очередь благодаря одному элементу пейзажа: плавучие ворота тории, опознаваемые как открыточный символ Японии во всем мире, – это здесь. Сам остров – странная смесь святилища и курорта. Здесь находится один из главных синтоистских храмов в стране, Ицукусима, а рядом – пляж, где пасутся ручные пятнистые олени. У синтоистов они считаются священными животными. Олени бродят по пляжу, загорают – сущие курортники, только не купаются и в волейбол не играют. От пляжа отходят несколько улочек, где продают сувениры и жареные устрицы. Летом здесь всегда наплыв туристов и молодоженов: в храме Ицукусима часто проводят традиционные свадебные церемонии с флейтистами, барабанами и экстравагантными синтоистскими нарядами, сшитыми по образцу придворных нарядов эпохи Хэйан. Поглазев на свадебное действо (жених с невестой не возражали, даже наоборот: присутствие пятнистых оленей, круглоглазых туристов и прочей живности на свадьбе считается хорошей приметой), мы отправились в глубь острова и неожиданно очутились в сумрачном лесу. Лес, как и все на этом острове, оказался священным. Там росло много малины и подберезовиков, но собирать нельзя: все принадлежит богам. Богу богово, кесарю кесарево, а туристу – хорошего понемножку. Поглазели, и будет. Выйдя из леса, мы купили по жареной устрице и потащились к пристани ждать парома.
***Трамвай идет по Хиросиме, мимо многоэтажек в советском стиле, по направлению к Куполу мира. Середина рабочего дня, но пассажиров довольно много. Группа австралийских туристов беззастенчиво разглядывает местных, особенно тех, кому за семьдесят. Я сижу рядом с австралийцами. Мне тоже интересно. Чем оно объясняется, мое любопытство? Ничем хорошим. Но от человеческого, слишком человеческого никуда не деться. Местные долгожители, кто бы они ни были, отвечают сдержанными улыбками. Они не в обиде. Возможно, они и не видели ядерного гриба, приехали потом. Свято место пусто не бывает. Хотя в 45‐м все были уверены, что эта земля будет безвидна и пуста как минимум лет сто. Теперь здесь обычный город: дома, магазины, парки. Есть даже традиционный сад периода Токугавы, восстановленный в начале 50‐х. В саду растут павловнии и дзельквы, в пруду плавают карпы кои. Пенсионеры, заделавшиеся художниками-любителями, приходят порисовать. Можно кормить черепах, можно пить чай в беседке. Можно дойти пешком до места взрыва, посидеть в кафе с видом на реку, в которой некогда кипела вода. Можно спорить о целях и средствах, о том, сколько продлилась бы война, если бы на Хиросиму и Нагасаки не упали «Малыш» и «Толстяк». Потомки всегда крепки задним умом, но мне как врачу, занимающемуся лучевой терапией, доподлинно известна медицинская сторона дела. Как ни крути, подробной информацией о воздействии радиации на человеческий организм мы располагаем именно благодаря Хиросиме. Прежде было известно лишь то, что облучение может иметь катастрофические последствия. Но какие именно? При какой дозировке? В том, что одной из причин бомбардировки была необходимость провести крупномасштабный эксперимент, сомневаться не приходится. Как известно, 6 августа 45‐го года знаменитый бомбардировщик сопровождали еще два самолета: один для фотосъемки, другой для замера радиации. За несколько секунд до взрыва в воздухе появились белые журавлики-парашюты, к которым были прикреплены термолюминесцентные дозиметры. Эксперимент был хорошо продуман и, надо сказать, принес много пользы. Без Хиросимы не было бы того невероятного прогресса, который произошел в радиобиологии за последние десятилетия. Не было бы и детального знания того, что представляют собой концентрические круги ада. Круг первый: кипящая вода, в которую прыгали обезумевшие люди, чтобы спастись от пекла. Круг второй: желудочно-кишечный синдром, проявляющийся в течение недели после облучения. Безостановочная рвота, диарея, выпадение волос, гиповолемический шок. Круг третий: гематопоэтический синдром (проявляется в течение месяца). Это как если бы человек одновременно болел Эболой и СПИДом. Тех, кто переживет и эту стадию, ждет круг четвертый: онкогенез. История Садако Сасаки («Журавлик, журавлик, японский журавлик, ты вечно живой сувенир…»). Что же касается психологической травмы (круг пятый), достаточно вспомнить произведения японских писателей послевоенного времени: «Черный дождь», «Вошедшие в ковчег», «Записки пинчраннера», «Объяли меня воды до души моей». Целое поколение людей росло в уверенности, что не сегодня завтра наступит конец света и единственное, чем имеет смысл заниматься в жизни, – это строительство бункера или поиск безопасного места, где можно было бы навсегда укрыться от мира. Можно перечитать эту лихорадочную прозу, сидя в кафе с видом на реку или в восстановленном саду Шуккейен. Можно поговорить о целях и средствах, об исторической необходимости; но лучше, наверное, воздержаться.
Один из выживших в Хиросиме – мой пациент мистер Тамура (Тамура-сан). В 45‐м году ему было семь лет; последние четверть века он прожил в Америке. У мистера Тамуры рак печени с метастазами. Только ему об этом никто не сказал. Или сказали, но он не понял. Мои коллеги утверждают, что три месяца назад пациент говорил, будто собирается вернуться в Японию. Но Тамура уверяет меня, что в Японию ездил только на десять дней, а вернувшись в Нью-Йорк, сидел дома и ждал, когда мы ему позвоним. И вот наконец не вытерпел и решил позвонить нам сам. Медсестры предупреждали, что он едва говорит по-английски, но у него есть внук, который ему переводит. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что и тут сплошная путаница: по-английски Тамура говорит абсолютно свободно, а «внук» оказался просто студентом, подрабатывающим сиделкой. И в качестве переводчика для Тамуры этот студент не годится хотя бы потому, что он вообще не японец, а кореец. А Тамура-сан – тот еще фрукт: требует, чтобы ему всё дублировали в письменном виде. Дескать, я английского не знаю, и мне нельзя звонить домой, а можно только присылать письма по факсу. Сам он шлет мне факсы с вопросами по пять раз на дню. Когда я ему звоню, он подходит к телефону и на прекрасном английском произносит: «Спасибо, что позвонили, но я, к сожалению, вас не понимаю, пришлите, пожалуйста, факс». А электронная почта на что? Я ведь знаю, что он умеет ею пользоваться, мне миссис Тамура говорила. «Умеет, но не любит. Предпочитает факс».
В молодости он был океанологом, потом основал компанию по импорту электроники. Когда-то его компания имела филиалы в пяти городах, но сейчас она состоит из трех человек: Тамуры, его жены Ёко и того корейского студента, которого мы поначалу приняли за внука. Основатель компании тяжело болен и уже несколько лет парализован, но настаивает, чтобы его ежедневно привозили в офис, требует, чтобы всё дублировали по факсу. Последние попытки сохранить контроль над ситуацией.
В Японии у Тамуры остались влиятельные друзья. Один из них – доктор Ямамото, бывший президент Японской ассоциации радиационных онкологов и радиологов. Через несколько дней я должен встретиться с ним в Токио, чтобы поговорить о возможном сотрудничестве. Думаю, я ему на фиг не сдался (кто я и кто он!). Просто он согласился на эту встречу, чтобы сделать приятное своему старому другу – моему пациенту. А Тамура хотел сделать приятное мне и, узнав, что я собираюсь в Японию, самовольно растормошил большого человека Ямамото (я Тамуру об этом не просил). Теперь всем друг перед другом неудобно, и от встречи не отвертеться. Будем говорить об ионах углерода.
Трамвай идет по Хиросиме – мимо магазинов, где продают аниме и мангу, мимо пляшущих покемонов, мимо молодых людей, раздающих листовки с призывами. К чему призывают? Приходите на демонстрацию, узнаете. За последние семьдесят лет демонстрации протеста против использования атомной энергии стали в Японии чем-то само собой разумеющимся – вроде еще одного синтоистского фестиваля. В Киото мы видели, как толпа студентов с транспарантами «No more Hiroshima! No more Fukushima!» слилась с карнавальной процессией, выплеснувшейся из храма Ясака по случаю праздника Гион-мацури44. Была среди демонстрантов и представительница старшего поколения; ее как особо важную персону везли на моторикше. Представительница старшего поколения скандировала какой-то антиядерный лозунг и энергично размахивала флажком. Я плохо определяю женский возраст, особенно возраст азиаток, но, насколько я мог судить, в 45‐м она еще не родилась. Хотя какая разница? Разница есть.
Путем чая
«Чтобы понять чайную церемонию, надо начать с дана-парамиты…» Я выпрямил спину (правильная осанка, правильное дыхание), и мое внимание тут же рассеялось. Из всей речи чайного мастера до меня доносились только отдельные слова: «парамита… река… переправа…» Неожиданно вспомнилась олимпиадная задачка, которую в детстве задавал мне папа. Четверо беглецов, одна лодка, в лодке могут находиться двое, один из беглецов может переплыть реку в лодке за десять минут, другой – за пять, третий – за две, четвертый – за минуту. За ними гонится стража, она будет здесь через семнадцать минут. Как переправить всех четверых на другой берег до того, как их настигнет стража? Когда папа подсказал решение, возникло ощущение прозрения. Теперь, вспоминая, я понимаю, что решение задачи я давным-давно позабыл, и мне начинает казаться, что прозрение – это не тот момент, когда ты нашел ключ, а когда обнаруживаешь, что снова его потерял. Но эта версия сатори уж больно смахивает на какой-нибудь афоризм из книги «Буддизм для чайников». Нет, прозрение заложено в понимании, что и это тоже не прозрение… Так, путаясь в блестящих по своей тривиальности мыслях, я успешно пропустил мимо ушей всю лекцию о дана-парамите. Услышал только самый конец – про знаменитый труд Окакуры Какудзо «Книга о чае».