Полная версия
Побег. Роман в шести частях
Но мир, воспользовавшийся литературным приемом, теряет в своей экзистенциальности, в своем весе – становится неустойчивым и призрачным. Естественно: жизненные ценности, пройдя через горнило литературы, став общепонятными и общедоступными, превращаются в дым и пепел.
Мы убеждаемся в том, что литературный прием, проведенный в жизни – дело сомнительное, ибо он превращает эту жизнь в сон; но ведь точно также и литературная форма не выдерживает натиска жизни, – ломаясь, она делается нереальной.
Кот панически выл, раздражая меня, – он выл, прижав уши, беспомощно подняв левую лапу… Я подошел, изловчившись, схватил его за шиворот – кому ты нужен!? – поднял, стал рассматривать, пытаясь понять его страх, на минуту влезть в шкуру зверька: он, конечно же, чувствовал мысль съесть его, он напуган, бедняга, – еще бы! – ведь для него растворение в мире – есть смерть, как для нас… Ий, мой милый, значит ты тоже индивидуальность? значит ты тоже любишь одиночество и боишься исчезновения в другом? А я-то, смотри-ка, думал, что ты уже и так растворен в мире; чувствуешь каждую мысль, каждое движение души того, кто имеет дело с тобой. Нет конечно! – всем знаком страх смерти, никому не нравится исчезновение в другом.
Вот, читатель, к каким выводам прихожу я, глядя на этого кота, пытаясь встать на его место, – я понимаю, что наша индивидуальность зиждется на страхе смерти, а страх смерти – на индивидуальности. Индивидуальность и страх смерти – это одно и то же; это примитивный инстинкт у кошек, это тончайшее чувство у людей.
Однако же ведь как-то удалось угадать этому серому, что я хочу его съесть. Да ведь и я, будучи существом божественным, свободно мыслю мыслями неземной цивилизации, хотя между нами «несомненно существует отличие», – думал я, пережевывая кошатину.
Я шел посредине ночной улицы в сторону бульваров – хвост трубой, громко, призывно, победно мявкая, – и думал о том, что человеческая порода уж слишком выродилась и что стыдно уважающему себя существу появляться в свете на двух ногах.
Свернув в переулок, почуял манящий запах съестного. Но, конечно, не стал рыться в баке с пищевыми отходами, как компания занюханных кошек. Я впрыгнул в первую попавшуюся фортку, огляделся впотьмах: в клетке спала канарейка – облизнулся, но до нее не добраться. Открыл лапами холодильник и основательно подкрепился. Затем лег, заурчал, стал тереться головой об пол и помахивать хвостом. В ярком свете, идущем из распахнутого холодильника, уснул. И мне приснилось, что я вкладываю один за другим кусочки сахара в морозилку, холодильника. Потом появляется встревоженная Марина Стефанна, которую я тут же обнимаю кошачьими лапами, и она в моих объятиях постепенно превращается в кошку…
Мой сон прервал удар: хозяйка квартиры (это была Лапшина), увидав безобразье на кухне, подкралась и хлестнула меня ремнем. Со сна я бросился на свет, дверца хлопнула – я оказался заперт в холодильнике и завыл дурным мявом: «Мя-яя! Маа! May!!!»
Но надо было что-то предпринять! – снаружи, видимо, основательно готовились к расправе со мной. Я изо всех сил толкнул дверь, и, издав клич, от которого у всех спящих в околотке волосы встали дыбом, вылетел вместе с лучами света из морозной тьмы. Лапшина в ночной рубахе, с глазами, полными сна, в бигудях – моя Лапшина! – стояла посреди кухни, как хоккейный вратарь, со шваброй в руках.
От неожиданности она и двинуться не успела – я пролетел мимо швабры и, скользнув меж ее раскоряченных ног, вышел в тыл. Сумел оценить ситуацию: фортка открыта! – увернуться от швабры, на стол, и на улицу. И я бросился на противника («Нападение лучший вид обороны», – Суворов), взвился по ночной рубахе вверх – на плечо, – взмыл, расцарапывая когтями мощные ягодицы и груди, – вверх! – с плеча махнул на стол – к окну, и был таков. Надо мной, над домами, расправляя кривые крылья, резанул воздух отчаянный поросячий визг. Виктория, читатель!
Побродил немного один. Около слабо тлеющегося окошка присел умыться. Вдруг, изнутри послышалось коровье мычание.
– У-у-у, у-у-уй… бо-о-льно… Это тыы, тыы мне целку сломал.
– Не… эт не яяя…
А кто же? – подумал я, вспрыгивая на подоконник. В забордаченной комнате копошились два слизняка, прямо против меня, за стеклом, спала, свернувшись клубочком прехорошенькая белая кошечка. Я царапнул когтями раму. Кошечка вздрогнула, подняла головку и взглянула на меня. Я вскочил – хвост к небесам, спина выгнута, шерсть на загривке ежиком, – я вскочил и стоял перед нею, вздрагивая всем телом, помявкивая почти беззвучно. Она осталась равнодушна. В чем дело? Я пожал плечами – любая женщина на месте этой кошурки давно бы сомлела, а тут хоть бы что, и я заорал, застенал, заплакал (знакомая мелодия, читатель), и я исчез из мира, выдыхая свою песнь песней: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна»… – как вдруг меня окатили холодной водой.
Кот не меньше человека, – подумал я, встряхиваясь, – а поет не хуже соловья, так за что же так?.. Впрочем, моя красоточка оценила такую самоотверженность и выскочила ко мне.
О, упоительнейшая ночь! – весь остаток ее мы провели на крыше и вместе приветствовали восходящее солнце иступленными воплями, рвущимися из неисповедимых непроглядных глубин кошачьей души. Вот настоящая любовь, – думал я растроганно, – чистая, возвышенная любовь, восторженное чувство, подлинная куртуазность. Между нами ничего не было – ни объяснений, ни объятий, ни поцелуев, – кошурка не подпустила меня даже близко к себе, мы только без конца друг пред другом скакали по крышам и пели – все пели и пели! – отдохнем и опять вновь пойдем куролесить, а душа все поет и поет, и сердце рождает напевы…
Половые отношения между людьми куда проще и, я бы сказал, примитивнее, чем между кошками. Кошачья душа богаче, – думал подкрадываясь к зазевавшейся птичке, – возвышеннее, чище… Тут я прыгнул и, промахнувшись, полетел вниз, парашютируя хвостом.
Кошачья душа богаче, – думал я, прогоняя разомлевшего, мурлычащего кота со своих колен, – богаче, возвышеннее и чище, но пора уже и честь знать. О, лживая Марина Стефановна! Ночная мгла уже сменилась призрачным утром, и, хлопнув дверью, я направился в сторону метро. Я думал о чарах богини Щекотихиной. Ведь что, собственно, такое боги? Ответим теперь на это с точки зрения физики. Боги – это источники поля – особого поля, божественного (и это не каламбур!) – фундаментального поля, а не каких-то производных: электромагнитного, гравитационного, биологического, колхозного.
Забудь сейчас, читатель, о том, чему тебя учили в школе, взгляни на дело непредвзято, как будто бы и вообще первый раз слышишь это слово – поле. Итак, вообрази: есть бог – богиня любви Марина Стефанна Щекотихина, и она создает поле любви. Что это значит? А это значит, что, если есть поклонник (небесная цивилизация), то он испытывает на себе действие этого поля – в нем возникают силы, которые движут им. Напишем простое соотношение:
F = KE.
То есть, F сила (в данном случае половая сила) небесного поклонника пропорциональная, с одной стороны, напряженности божественного поля Е (того поля, которое в данный момент создает Марина Стефанна), а с другой – постоянной величине К, которая просто выражает некое врожденное свойство нашего поклонника – его потенцию. Естественно, при К=0 половая сила ни при каких условиях не может отличаться от нуля. Но также и если Марина Стефанна бездействует (т.е. не создает никакой напряженности), половая F влюбленного странника равна нулю.
Но вот как раз этим сексуальным полем был я. Ведь Гермес, если читатель вспомнит античную мифологию, – собственно говоря, и есть поле – поле вообще: поле общения, эфир, который все соединяет, посланец богов и сопроводитель души (психопомп). Марина Стефанна – стихия пола, а я – стихия поля (не путайте этого).
Колоссальная напряженность поля Щ, аберрации в нем (т.е. в конечном счете – во мне), вызванные потерянным носом майора Ковалева, его (поля – т.е. моя) странная непроницаемость для молитв звездного скитальца – все это привело к тому, что связь странника с предметом его страсти стала просто невозможна, и ему (поклоннику) пришлось теперь уже не молитвами, а какими-то другими (уже известными нам) средствами воздействовать на поле (т.е. обращаться непосредственно ко мне) для достижения своих заветных целей. Вот физический смысл моей встречи с НЛО.
Впрочем, это, пожалуй, метафорическое выражение истинного положения вещей, но ведь и вся наша физика – есть одна сплошная развернутая метафора. Как обстоят дела на самом деле и какова физика у неземной цивилизации, сказать пока трудно.
Однако не возникает никакого сомнения в том, что страдания неземному существу были причинены потерявшимся носом. Именно майор Ковалев повинен в повысившейся сверх всякой меры напряженности поля Марины Стефанны, а следственно в том, что она (Астарта Щекотихина) не слышит домогательств любви обезумевшего звездного странника.
Так я попал между молотом и наковальней: богиня индуцировала немыслимую напряженность (Е) полового поля, и небесный странник превратился в полового маньяка, но ведь и со мной происходили невообразимые вещи – я попал в поле озабоченности.
«Я сегодня очень-очень сексуально озабочен», – мурлыкал я себе под нос песенку, входя в метро. Было раннее утро, и народу – кот наплакал. Сел, взглянул в окно напротив. В черном базальте стекла себя не обнаружил: справа – милая миниатюрная женщина, слева – старичок (вон они отражаются), а между ними – здоровенный мужик, усатый гренадер, двухметроворостный красавец… Я встряхнул головой и пожал плечами, гренадер – тоже: встряхнулся и поднял плечи. Я провел рукой по небритой щеке (а где борода? и что это за шрам под скулой?) – незнакомец в раме удивленно ощупывает свое лицо… Неужели!!! – я взглянул на свои руки – не мои руки, и брюки не мои, и рубашка тоже – боже! – этого еще не хватало! Когда же это произошло? – как я здесь очутился, черт возьми! Я беспомощно оглядывался по сторонам: справа эта маленькая женщина пахнет… – о-го-го! – я ощутил такой позыв, что дернулся о-го-го! – схватил ее за руку… Но нет, нет – успокойся, возьми себя в руки! Кого? – разве это возможно? – разве этого сперматозавра можно взять в руки?
Глава VIII. Метаморфозы (under ground)
Десять утра. Я спускаюсь вниз по узкому тенистому Петровскому бульвару – моему любимому бульвару, читатели. Большую часть майского времени я провожу именно здесь, в верхней его части, где древесный мирок, приподнятый над проезжею частью, отделен от Петровки серым домом, который, выбегая на площадь, растянувшийся бульвар облегает клешнями каменных лестниц. Вы сидите здесь, как на террасе, и машины, идущие к центру, похожи на волны реки, текущей, против всяких правил, снизу – вверх.
Прекрасное место, и здесь я шагаю сейчас, как-то неестественно выгибаясь, слишком размахивая руками поминутно трогая усы, – широко шагаю в сторону Трубной (мне не по себе и хочется есть), – шагаю и вот на одной из скамеек вижу Лику Смирнову.
Не подойти ли, не заговорить ли мне с ней? – но о чем!? – и неизвестно еще, как это у меня получится. Я так похож сейчас на того таракана, который заставил меня познакомиться с ней в электричке по дороге к Марли. Вылитый черный таракан: черные волосы, черные усы – медлительный черный флегматик.
Кстати, не все, может, знают, что черный таракан – совсем не то, что наш маленький рыжий прусак. Черный – пузат и степенен, как русский купец. Подчас даже кажется, что расхожие представления о коренном русаке («оперный мужик») образованы вовсе не на человеке, а на таракане. И действительно, есть глубинное сходство – ведь судьба у русского человека такая же, как у черного таракана.
В начале ХVIII века к нам попал новый вид: тот самый, который сейчас повсеместно распространен – рыжий, или прусак. Он пришел из Европы как символ (точнее: симптом) Петровских реформ и постепенно вытеснил исконно русского (черного) таракана со всех, так сказать, командных позиций, вытеснил и заполонил все. Характер его отлично известен, и, если сравнить развязно галдящих, ярко одетых – «не солидных» – иностранных туристов с вертлявым рыжим прусаком, не обнаружится почти никаких отличий, хотя, конечно, за два столетия естественного отбора прусак основательно обрусел (вспомним уже «подпольного человека» Достоевского).
Пока я раздумывал: не заговорить ли мне с Ликой? – раздумывал на ходу и уже прошел мимо… она, вдруг, подняла глаза, улыбнулась, махнула рукой:
– Но ты даешь! – я уже собралась уходить. Ты раздумал?
– Я?.. нет, – сказал я, машинально пытаясь втянуть свою голову в плечи. Хотелось бы все же узнать, что это значит.
– Ну так у меня все с собой: сапоги, фонарь…
– Хорошо, – сказал я и попытался извиниться за опоздание.
– Ты что это, Серж? Какой ты сегодня странный, – сказала Лика.
Итак, это тело зовут Серж. Хорошо, что она назвала мое новое имя, а то ведь вот уже сколько брожу по городу и не знаю, что делать. Вначале я, конечно, испугался, когда в метро увидел себя в новом теле, потом все же взял его в руки, слегка успокоился, немного обтерся в неудобном Серже, помаленечку свыкся со злою судьбой, объяснил свое превращенье потерянным носом майора и так далее…
Но теперь мне надо как-то себя повести. Имя могло подсказать, как вести это тело, тело же (в этом я уже успел убедиться) само поведет себя соответствующим образом – важно только ему не мешать.
– Ну, пошли.
Стараясь предугадать наши маневры, я думал о том, куда мы идем и что может связывать юную Лику с этим сорокалетним малым?
Вскоре мы вошли в подъезд, спустились в подвал и остановились перед запертой дверью. Лика рылась в своей сумке.
– Давай ключи, – сказала она.
– Ключи? – Но, спохватившись, сунул руку в карман. «Ключи», – она сказала? Никаких ключей в карманах Сержа не оказалось. Ключи от чего? – подумал я, склоняясь над замком, – ну, для такого замка и не надо ключей. – Дай-ка шпильку.
– Ты же говорил, что достал ключи…
Что-то подсказывало не открывать эту дверь с ржавым висячим замком, но Лика проворчала что-то вроде: «Эх ты болтун», – и я принял это на свой счет.
– Да на что мне ключи? – посвети лучше.
Лика включила фонарик, и я стал обшаривать пол. Очень странно было обнаружить, что она говорит с этим Сержем не так, как со мной. Она же им просто помыкает, – подумал я, окончательно раздваиваясь, и в этот момент увидал ржавый гвоздь на полу, – а ведь я теперь постарше ее лет на двадцать…
Когда я всунул гвоздь в скважину замка и попытался его отомкнуть, стало ясно, почему Лика так третирует Сержа. У него оказывается просто не руки, а крюки – подобные вещи каждая женщина очень легко просекает. Недотепа ты, Серж, – думал я, ковыряясь в несчастном замке. Своими руками я вскрыл бы его в момент, а этими возился полчаса и весь взмок. Но вот, наконец, язычок замка щелкнул – на нас пахнуло сыростью и смрадом.
– Переобувайся скорей, – прошептала почему-то Лика, прикрывая дверь. – Где твои сапоги?
Я уже знал, что в моей (Сержевой) сумке лежат болотные сапоги, но все еще не мог понять зачем все это. Мы переобулись и, освещая путь фонарем, стали спускаться по каменным ступеням вниз, в подземелье.
Зачем нам туда?! В этой тупой и темной неизвестности меня охватывала настоящая паника, но, скрепившись, я бодрился и строил из себя бывалого путешественника в недра земли.
Не называй это страхом, доблестный читатель, – я достаточно храбрый человек, – но это смутное беспокойство: и в самом деле, зачем этому Сержу сдалось тащить сюда романтическую Лику? Уж не клады ли какие они ищут здесь? – с них станется. Все нисхождение мы совершили молча и вот уже стояли в каком-то тоннеле, в огромной трубе, по которой текла вода.
– Так вот здесь как!? – сказала лика оборачиваясь.
– Вот так, – ответил я, поняв, наконец, куда мы пришли. На подземный берег Неглинки, читатель.
Лика с любопытством оглядывалась, поводя лучом фонаря из стороны в сторону, и я видел осклизлые стены довольно высокой трубы, справа – излучину этой реки, слева – уходящее во тьму подземное русло. Стояла ужасная вонь, слышались непонятные всплески – место крайне неприятное.
– Ну что, посмотрела? пойдем? – спросил я.
– Пойдем, – ответила Лика и направила фонарь совсем не туда, куда мне хотелось (назад), а в темный тоннель. Медленно спустившись на пару ступенек, она осторожно пошла по мелководью во тьму. Делать нечего – я двинул за ней, увязая в неверной трясине. Воды медленно текли нам навстречу.
Я проклинал все романтические натуры вместе взятые. Особо – молоденьких девушек, всё почему-то желающих видеть своими глазами. Они все, как одна, тянут вас, засыпающего от скуки, на какое-нибудь кладбище, или, скажем, забраться на высоковольтный столб. Причем (знаю по опыту), если вы откажетесь, она ведь полезет сама, одна, и вам все же придется быть провожатым. И обратим внимание: делается это без всякой задней мысли, а просто потому, что играет молодая кровь. Женщина поопытней и постарше ведь не полезет на высоковольтный столб, стоящий посреди поля, ибо знает вольты послаще. А девчонка, что ж! – она не знает, как разрядиться. Так объяснял я нашу романтическую прогулку по берегу подземной реки.
Лика направляла фонарик то туда, то сюда, выхватывая из тьмы все те же липкие стены, ту же воду, и всем восхищалась, а я был занят одним: как бы побыстрей вернуть ее к реальности. Что бы такое сказать ей, – думал я, когда вдруг заметил странный феномен: мне показалось, что река теперь течет в другую сторону. Вначале я решил, что здесь водоворот, но потом понял, что дело в чем-то другом.
Я остановился, заподозрив водоворот, и сказал:
– Лика, посвети-ка сюда.
Лика повернулась и направила фонарь мне под ноги. Посмотрел на воду, текущую перед моими глазами слева направо, – нет, показалось – и вдруг (я лишь немного переместил зрачки), – вдруг я увидел, что вода течет уже наоборот: справа налево. Так, стоя над потоком, несколько раз менял я положение зрачков, и каждый раз река попеременно текла то в одну, то в другую сторону – это было, как на картинках Эшера.
– Лика, ты ничего не замечаешь? – спросил, доведя себя уже до ряби в глазах.
– Нет, а что?
– Водоворота.
– Нет.
– Ну ладно…
Мы двинулись дальше по руслу подземной реки, и вдруг там, впереди, перед нами предстала в белесой предутренней дымке болотистая, камышами поросшая местность. Это было предчувствием, ужасом, мистикой, черт знает чем – тело Сержа потоками пота и дрожью отвечало на то, что я видел.
– Вернемся, – услышал я шепот несчастного (собственный шепот), – вернемся, – шептал я, все глядя из-за плеча, ничего не заметившей Лики, на этот пейзаж, и на лодку, плывущую по реке, и на человека в ней, гребущего одним веслом.
Вы не верите мне? – и не надо. Пусть это было обычным видением, вывертом моего расстроенного воображения, молитвой небесного странника – чем угодно! – но только припомните после, поближе к концу, что челноком этим правил древний старец Харон.
Прежде чем исчезнуть в слабом смещении моих зрачков, он поднял весло и указал им в то место, где река делала поворот. Лика направлялась прямо туда, я за ней.
Там, у поворота, в реку впадал маленький ручеек, и дальше уже мы пошли по его руслу – довольно узкому коридору.
– А сюда мы зачем? – наконец спросил я.
– Должен быть другой выход, – ответила она, не оборачиваясь.
И действительно, вскоре мы добрались до мощной железной двери, чуть-чуть приотворенной в нашу сторону. Лика взялась за ручку и захлопнула дверь.
– Ты что, не хочешь идти? – спросил я.
Лика оглянулась, прошептала:
– Какая-то странная дверь.
– Что?
– Я ее толкнула, а она закрылась.
– Ну, а как же ты хотела? – сказал я, – она же открывается к нам.
– Нет, от нас.
– Да бог с тобой, я же видел…
– И я видела.
Тогда я, подошедши, потянул дверь на себя – она не поддалась. Толкнул ее, и дверь под моим давлением приоткрылась немного – в нашу сторону. Что за черт! – нам сразу расхотелось идти дальше.
– А мы шли по течению или против? – спросил я, начиная кое-что соображать.
– Не знаю. А там разве было течение? – ответила Лика. Она все косилась на дверь и передергивала плечами, как от холода.
Мы сидели на корточках: я лицом к двери, Лика – спиной, и молчали. Догоравший фонарик тлел между нами. И вдруг эта дверь заскрипела. Я всей кожей почуял, что кто-то напряженно и пристально смотрит на нас. Мы замерли. Ни шороха больше не доносилось оттуда, но мне показалось, что-то поблескивает. Напрягая глаза, я попытался зацепиться за этот блеск, но ничего не сумел разглядеть в темноте. Наверно минуту длилось это. Я подумал, что в любом случае надо загасить фонарь, сделал движение… и вот опамятовавшая Лика, по щенячьи подвывая, тихонечко поползла ко мне. Я протянул руку, чтобы помочь ей, и тут вдруг бледно-зеленая волосатая лапа метнулась из тьмы, наткнулась на Лику, сгребла, потащила, дернула так, что Лика, крича, повалилась на спину и тут же исчезла за дверью. Лязгнул засов.
Я вскочил, заорал, стал звать Лику, стучать, но бахнул выстрел, и пуля оборвала мне мочку уха.
Я бросился на пол. И вдруг из-за двери стали слышны ужасные, совершенно отчаянные вопли:
– Нет! – визжала Лика, – нет не надо, не надо, пожалуйста, Серж, ой уйди сволочь гад скотина, да помогите же мне помогите, мне больно, ну пожалейте, ну я же прошу, умоляю, отпусти меня, больно ой-ой дяденька, ну не надо же, помогите мне, помогите же о-о-о!!!
Все это время я, совершенно ничего не соображая, пытался выломать дверь. Потеряв голову, я дергал на себя, наваливался плечом, стучал ногами – и все безрезультатно. Но вот уже крики стали стихать и мало-помалу совсем прекратились. В напряженно-насыщенной тишине, прислонив ухо к холодному металлу двери, я различал приглушенные стоны и частое, как у собаки, дыхание.
Липкий пот окатил меня, а стоны меж тем становились все громче, и вот Лика опять кричит во все легкие, но – окраска ее криков иная:
– Мамочка! – кричит она, – ой умираю, ой не могу мамочка ой не могу не могу умираю…
Тогда я сел на землю, прислонившись спиной к двери и, заткнув уши руками, впал в оцепенение и уже больше ничего не воспринимал вокруг.
– Не надо больше, мне больно, – послышалось за дверью. Я вскочил и вдруг заметил, что кладка кирпича над притолокой не доведена до потолка – можно было пролезть. Я подпрыгнул, подтянулся и, кое-как протиснувшись, перевалился, упал, задевая что-то мягкое и горячее.
Понятно, что, если я сразу не убежал из этого страшного места, а теперь, к тому же, пролез в самое его средоточие, то видимо знал, зачем и на что я иду. А здесь все начисто забыл. Зачем я здесь? – думал я, стоя в тесной каморке, где трудно даже было поместиться троим, – что это я сюда забрался? – ах, да! – Лика. И резкая струя похоти захлестнула меня.
В этой темени мои глаза лишь смутно угадывали очертания двух тел: огромного мужского и маленького Ликиного. Ей теперь, может быть, хорошо, – думал я, – зачем разрушать эту идиллию? – фавн и пастушка. Да и не справлюсь я с таким громилой! (эти мысли проползали у меня медленно, словно бы я вышел из себя и наблюдаю все со стороны, сверху) … какое мне дело до них? Зачем я сюда?..
Но, наряду с этой вялостью и желанием спрятаться, бурные темные волны захлестывали меня, и тогда я думал: как зачем? – ведь это твоя девушка, ведь это с ней ты так бесплодно галантничал в лесу, а мог бы и… Но волна откатывала, и я снова не мог понять, для чего я здесь нужен, – хотел уйти, – убежать. И я сделал шаг к двери, но тут вдруг мелькнула еще какая-то смутная мысль и сразу исчезла, уступив место безотчетной ярости.
Я схватил первую железяку, попавшуюся под руку, взмахнул и, крякнув с надсаду, рубанул насильника по черепу. Он сразу обмяк, хоть и не отпустил Лику, а я вдруг отчетливо понял, зачем попал сюда.
Раздвоенность мигом исчезла, но я все еще стоял, размышляя о том, почему это вдруг на меня нашло такое затмение. И еще я подумал, что все-таки есть во мне совесть и нравственное чувство, и что закон, если он должен иметь силу морального закона, то есть быть основой обязательности, непременно содержит в себе абсолютную необходимость, что заповедь не лги действительна не только для людей, как будто другие разумные существа не должны обращать на нее никакого внимания, и что так дело обстоит со всеми другими нравственными законами в собственном смысле; что, стало быть, основу обязательности должно искать не в природе человека или в тех обстоятельствах в мире, в какие он поставлен, но а рriori исключительно в понятиях чистого разума… и т.д… однако, – продолжал думать я, прислушиваясь к стонам Лики, – человеку, как существу, испытывающему воздействие многих склонностей, не так-то легко сделать ее (идею практического чистого разума) in сoncreto действенной в своем поведении.