Полная версия
Ловушка для гения. Очерки о Д. И.Менделееве
Мундир для власти, особенно авторитарной, не пустое дело. Студенческие мундиры были предметом тщательного внимания со стороны императора. «Я бы желал, – заявил Николай в трудный для него 1849 год, – чтобы эти молодые люди уважали мундир, который они носят, мундир, который уравнивает богатых и бедных, знатных и незнатных»[59]. Облаченные в мундиры студенты стали весьма походить на военных.
К концу июня добрались до учебных пособий. Чтобы «означить сочинения, по коим оные [курсы учений] должны впредь быть преподаваемы», решено было создать специальный комитет [Сборник МНП-2, т. 2, 1-е отд., № 15, стб. 29–30].
Комитет устройства учебных заведений при А. С. Шишкове (до его отставки с поста министра в апреле 1828 года) провел пятьдесят одно заседание, рассматривая самые разные вопросы, но такие темы, как ограниченность сумм, выделяемых на содержание преподавателей и чиновников, несовершенство уставов, недостаточное внимание к учебному делу со стороны попечителей округов и т. п., должного анализа не получили.
В 1827 году, ознакомившись с представленными ему бумагами, император написал:
Из всего этого извлекаю я следующее: чтоб были университеты у нас по делу, а не по одному названию, как ныне, нужно: 1. Уставы; 2. Профессоры; 3. Студенты. – 1. Уставы есть, но или нехороши, или худо соблюдаются; стало должно исправить и строжайше Министерству просвещения смотреть за их соблюдением. 2. Профессоры: есть достойные, но их немного, и нет им наследников; их должно готовить; и для сего лучших студентов, человек двадцать, послать на два года в Дерпт, и потом в Берлин, или в Париж, и не одних, а с надежным начальником на два же года; все сие исполнить немедля. 3. Студенты. Так как граф Строганов весьма справедливо заметил, у нас их нет, а называются такими сволочь шалунов, или мальчишек, не только не готовых следовать курсам университетов, но с трудом годящихся в высшие классы гимназий. Сие не исправится, доколе Комитет будет столь медленно заниматься порученным ему делом, а пройдет еще год до появления ожидаемых мной уставов низших училищ. Я требую непременно, чтоб дело шло поспешнее[60].
Однако, как бы то ни было, ситуация в большинстве российских университетов в первые два десятилетия николаевского царствования заметно улучшилась[61]: в 1832–1842 годах число студентов в университетах (без учета Польши и Финляндии) выросло с 2,1 тыс. до 3,5 тыс. (в том числе получивших диплом об университетском образовании – с 477 до 742)[62] и продолжало расти, в Дерптском университете был создан профессорский институт для подготовки университетских преподавателей, несколько десятков выпускников российских университетов было отправлено за границу за казенный счет для подготовки к занятию профессорских должностей[63], профессорские кафедры заняло 113 молодых ученых, прошедших зарубежную стажировку, в два с половиной раза увеличилось жалованье профессорско-преподавательскому составу (после принятия Устава 1835 года), на треть возросло число университетских профессоров, которые могли готовить учеников по самым высоким европейским стандартам, было принято (в октябре 1827 года) постановление «О распространении на все казенные учебные заведения предоставленного университетам права выписывать из-за границы беспошлинно разные учебные и художественные предметы» [Сборник МНП-2, т.2, 1-е отд., № 49, стб.101] и т. д. Этот комплекс мер и позволил сформироваться первому поколению русских ученых профессоров, в число которых входили А. А. Воскресенский, Н. И. Пирогов, М. С. и С. С. Куторги, Т. Н. Грановский, В. С. Печерин и др.[64]
А. И. Герцен отмечал, что в Москве «университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены – историческое значение, географическое положение и отсутствие царя» [Герцен, 1954–1965, т. 8, с. 106].
Конечно, события 1830-х годов (Июльская революция во Франции, Бельгийская революция, Польское восстание, холерные бунты в Центральной России) сказались на университетской политике правительства. В первом номере «Журнала Министерства народного просвещения» было ясно заявлено, что «только правительство имеет все средства знать и высоту успехов всемирного образования, и настоящие нужды Отечества» [ЖМНП, 1834, ч.1, с. IV], т. е. правительство объявлялось главным интеллектуалом империи.
«Мы, то есть люди девятнадцатого века, – доверительно делился своими мыслями назначенный в 1833 году министром народного просвещения граф С. С. Уваров[65], – в затруднительном положении: мы живем среди бурь и волнений политических. Народы изменяют свой быт, обновляются, волнуются, идут вперед. Но Россия еще юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь еще, сих кровавых тревог. Надобно продлить ее юность и тем временем воспитать ее» [Никитенко, 2005, т.1, с. 362].
Особое внимание было уделено нравственному воспитанию студентов.
Дисциплинарные правила… очерчивали не только рамки учебной деятельности студента, но и нормы его поведения, а внутриуниверситетский надзор контролировал поступки и даже образ мысли учащихся. ‹…› Студент, независимо от возраста, не считался полноценным членом общества, время его обучения использовалось и для укоренения в неокрепших умах политической благонадежности и общественной нравственности. ‹…› Нравственность студентов определялась как залог их академических успехов (!), а также как условие воспитания «истинных сынов церкви, верных служителей престолу и полезных отечеству граждан» [Жуковская, Казакова, 2018, с. 94–95].
С начала 1830-х годов сценарий «родительской» опеки и присмотра за студентами со стороны руководства и преподавателей, как и вообще «семейный стиль» общения внутри корпорации, уступал место мелочному государственному контролю всех сторон жизни учебных заведений. «Государство стремилось максимально сузить правовое поле универсанта, поставить под контроль не только учебную деятельность, но и пространство частной жизни учащихся, их мысли и убеждения» [Жуковская, Казакова, 2018, c. 98]. В 1831 году был опубликован указ императора Правительствующему Сенату от 18 февраля, в котором говорилось:
Мы (Николай I. – И. Д.) с прискорбием усматриваем некоторые примеры стремления к образованию юношества вне Государства, и вредные последствия для тех, кои таковое чужеземное воспитание получают. Молодые люди возвращаются иногда в Россию с самыми ложными о ней понятиями. Не зная ее истинных потребностей, законов, нравов, порядка, а нередко и языка, они являются чуждыми посреди всего отечественного. В отвращение столь важных неудобств, Мы признали нужным постановить следующее: 1) российское юношество от 10 до 18 лет возраста должно быть воспитываемо предпочтительно в отечественных публичных заведениях, или, хотя бы и в домах своих, под надзором родителей и опекунов, но всегда в России; 2) изъятия из сего правила могут быть делаемы единственно по каким-либо важным причинам, и никогда иначе, как с Нашего разрешения; 3) юноши моложе 18 лет возраста не могут быть отправляемы в чужие края для усовершенствования в науках; 4) те, при воспитании коих не будут соблюдены вышеизложенные правила, лишаются права вступать в военную и во всякую другую государственную службу [Сборник МНП-2, т. 2, 1-е отд., № 156, стб. 423–424].
Меры, предусмотренные этим указом, а также другим, от 9 ноября того же года, в котором император повелевал, чтобы «впредь в студенты университетов никто не был принимаем, не окончив в гимназиях полного курса положенных наук и не получив одобрительного о том свидетельства» [Сборник МНП-2, т.2, 1-е отд., № 179, стб.458–459][66], фактически вынуждали дворян давать своим отпрыскам образование в России.
Тем самым все стороны жизни учебных заведений России были при Николае Павловиче определены, как выразился Т. Н. Грановский, «со всей возможной отчетливостью»[67].
Устав, высочайше утвержденный 26 июля 1835 года и предназначавшийся для четырех университетов (Московского, Санкт-Петербургского, Казанского и Харьковского), освобождал университеты от надзора за образовательными учреждениями в учебных округах, университеты потеряли ряд судебных привилегий, возросла роль попечителя (ему непосредственно подчинялось университетское Правление, и он мог приостановить любое решение Совета или ректора). Выборность ректора была восстановлена, хотя окончательно он утверждался императором, а проректор и деканы – министром. Функции Совета были ограничены. Менялась структура университета, он отныне состоял из трех факультетов: медицинского, юридического и философского с двумя отделениями: физико-математическим и историко-филологическим. Число кафедр увеличивалось до 53, впервые формировались кафедры русской истории, истории и литературы славянских наречий и др. В каждом университете открывалась общеуниверситетская кафедра богословия, церковной истории и церковного законоведения для всех студентов греко-российского вероисповедания.
Накануне высочайшего утверждения императором Общего устава российских университетов попечителям учебных округов были разосланы копии доклада С. С. Уварова Николаю I от 15 июля 1835 года «Об увольнении некоторых профессоров с полным окладом пенсии». В этом документе сформулирована важнейшая задача университетской реформы: удалить «профессоров без заслуг, но без нарекания, опоздалых на их поприще, малоспособных к преподаванию, одним словом, просто доживающих срок к получению пенсии»[68].
А чтобы уменьшить недовольство увольняемых, им была предоставлена в два раза большая пенсия (за счет Министерства финансов). Главным требованием к профессорам, согласно Уставу 1835 года (§ 76), стало наличие докторской степени, а не просто «дара преподавания». С. С. Уваров подчеркивал важность этого требования, поскольку необходимо, чтобы преподаватели излагали «не общепризнанные истины, а результаты собственных исследований» [Андреев, 2001, с.196]. В этой ситуации многим пришлось либо (как, например, С. П. Шевырёву) писать и защищать (причем в кратчайшие сроки) докторскую диссертацию, либо оставить преподавание (как Н. В. Гоголю, который, по отзыву попечителя Петербургского университета князя М. А. Дондукова-Корсакова, «едва ли может выдержать докторский экзамен»[69]). С апреля 1838 года путь к докторской степени был облегчен: отныне не нужно было проходить трудную и длительную процедуру письменных и устных испытаний и публичных лекций, а также согласования решений факультетского и общеуниверситетского советов, а просто представить текст диссертации [Сборник МНП-2, т.2, 1-е отд., № 538, cтб. 1036–1037].
Ил. 3. Сергей Семёнович Уваров. Портрет работы В. А. Голике. 1833. Муромский историко-художественный музей
В итоге, – и это особенно важно, – в 1830–1840 годы университетские кафедры стали заполняться интеллектуалами новой генерации, что повышало престиж российских университетов, и, как охарактеризовала ситуацию Ц. Х. Виттекер, «даже в русских Обломовках, описанных Гончаровым, смирились, что „уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем учения“» [Виттекер, 1999, с. 175].
И о том же писал М. Е. Салтыков-Щедрин:
К похвале помещиков того (т. е. дореформенного. – И. Д.) времени я должен сказать, что, несмотря на невысокий образовательный уровень, они заботливо относились к воспитанию детей, – преимущественно, впрочем, сыновей, – и делали все, что было в силах, чтобы дать им порядочное образование. Даже самые бедные все усилия напрягали, чтобы достичь благоприятного результата в этом смысле. Недоедали куска, в лишнем платье домочадцам отказывали, хлопотали, кланялись, обивали у сильных мира пороги… Разумеется, все взоры были обращены на казенные заведения и на казенный кошель, и потому кадетские корпуса все еще продолжали стоять на первом плане (туда легче было на казенный счет поступить); но как только мало-мальски позволяли средства, так уже мечтался университет, предшествуемый гимназическим курсом. И надо сказать правду: молодежь, пришедшая на смену старым недорослям и прапорам, оказалась несколько иною [Салтыков-Щедрин, 1965–1977, т. 17, с. 336].
Историки называют многие положительные стороны университетской политики Николая I, проводимой С. С. Уваровым: «…должность профессора и ученая степень доктора наук соответствовали довольно высокой ступени Табели о рангах – VI–VII классам, до 1845 года сообщавшим потомственное дворянство. Ученая карьера по обилию льгот и преимуществ была приравнена к другим отраслям гос ударственной службы, оставляя профессору университета бóльшую перед чиновниками других ведомств свободу распоряжаться своим временем и право на творческую деятельность. Ученому чиновнику были гарантированы не только государственная квартира или квартирные деньги, но систематическая прибавка к жалованию за выслугу, пенсионное обеспечение с возможностью продолжать чтение лекций еще в течение 5, 10 или 15 лет (по способностям), заграничные командировки с научной целью, отпуска для лечения и улаживания семейных и хозяйственных дел. Университетская корпорация при Уварове стала в национальном, профессиональном и социальном отношениях гораздо более монолитной и ощущала себя таковой» [Жуковская, Ростовцев, 2013, с. 95]. Кстати, и Д. И. Менделеев отдавал Уварову должное, главным образом за то, что министр «особенно неустанно хлопотал о науке и достиг в самом деле того, что высшие учебные учреждения в России стали переходить из немецких рук в руки русских» [Менделеев, 1991, с. 223].
С. С. Уваров делал все возможное, чтобы погасить опасения императора и многих высших чиновников относительно революционного потенциала высшего образования. Естественно, он не мог в полной мере реализовать в России идею гумбольдтовского университета, основанного на трех принципах: 1) академической свободы, или свободы преподавания и обучения («академическая свобода позволяет профессорам самостоятельно строить содержание своих курсов в рамках заданного предмета, а студентам – свободно выбирать изучаемые дисциплины, при отсутствии обязательного для всех учебного плана»); 2) единства преподавания и исследования (т. е. принципа, требующего «от профессора не гелертерского воспроизводства готового знания, а участия в научном процессе, от студента – сотворчества в научном исследовании»); 3) формирования университетов нового типа как центров науки, когда научная деятельность оказывается «главным критерием их полезности и основанием внутренней ротации кадров „ученого сословия“» [Жуковская, Ростовцев, 2013, с. 94–95]. Если, в соответствии с третьим принципом В. фон Гумбольдта, С. С. Уварову удалось серьезно обновить кадровый состав университетов, то, что касается первых двух принципов, их реализация была лишь частичной и ограничивалась многими бюрократическими препятствиями и практикой назначения попечителей и прочих чиновников от просвещения из числа лиц, чуждых и науке, и духу университета. Но даже частичное воплощение гумбольдтовского идеала дало замечательный результат: в России начала формироваться отечественная университетская наука, которая в своих лучших образцах оказалась зачастую не ниже западноевропейской. Да и бюрократический аппарат империи получил неплохое пополнение, о чем уже упоминалось выше. Но даже частичное воплощение гумбольдтовского идеала университета оказалось несовместимым с авторитарным правлением.
Коварная особенность бюрократической манеры управления чем бы то ни было, в том числе наукой, культурой и образованием, является тенденция захватывать все новые позиции, подчиняя себе все аспекты регулируемой таким образом деятельности, не оставляя место ни свободе выбора, ни здравому смыслу, ни учету подлинных государственных интересов. Все утопические надежды Уварова создать в России систему образования, воспитанники которой будут «русскими по духу и европейцами по образованию», рушились перед натиском идеологизированной (не без участия того же С. С. Уварова) бюрократии, ставшей раковой опухолью на теле российской культуры.
В 1839 году была введена плата за обучение, которая время от времени повышалась, а позднее, в 1847 году, был упразднен разряд приватных слушателей и ограничен доступ в университет посторонним лицам. Вскоре и без того неблагоприятная ситуация резко ухудшилась.
«По мне же, самодержец автократ – не варвар, но похуже во сто крат»[70]
Контроль над образованием и вообще над всякой интеллектуальной деятельностью в России еще более усилился, когда в Западной Европе разразилась гроза 1848–1849 годов, так называемая «Весна народов». В странах континентальной Европы начался новый период, когда власть перешла к «модернизаторскому руководству» [Black, 1966, p. 76][71].
Встревоженный революционными движениями император, «на мгновение потрясенный» (С. С. Уваров)[72], решил, что надо принять срочные и решительные меры по предотвращению чего-либо подобного в империи. Разумеется, 370-тысячная русская армия была срочно, уже летом 1848 года, сосредоточена у западных границ государства и через год выступила против восставших венгров. Но не менее беспокоила Николая I обстановка внутри страны. Следовало немедленно нейтрализовать распространение неконтролируемого вольномыслия. «Охранительная тревога» охватила российские верхи. «По сравнению с революционной заразой даже холера, снова вернувшаяся в Россию, уже не казалась такой опасной. Николая больше заботил карантин нравственный…» [Олейников, 2012, с. 287]. В марте 1848 года император сообщает И. Ф. Паскевичу в Варшаву: «Здесь все спокойно. Выезды за границу я совершенно запретил, сделай то же у себя; въезд к нам только за личной ответственностью министров и с моего предварительного разрешения, вели то же и в Польше; и в особенности прекрати свободный выезд по железной дороге»[73]. Необходимо было в срочном порядке умножить число «умственных плотин» (С. С. Уваров) [Барсуков, 1888–1910, кн.4, с. 85].
Прежде всего был усилен контроль над прессой. Внезапно выяснилось, что направление многих российских журналов «весьма сомнительное», да и вообще, какое издание ни возьми, в нем, как выразился князь П. А. Вяземский, «каждое слово есть обиняк» [Щебальский, 1862, 53], а посему был создан так называемый Бутурлинский комитет, или Комитет 2 апреля 1848 года (официальное название – Комитет для высшего надзора за духом и направлением печатаемых в России произведений). Надо было срочно урезонить виртуозов пера, «обуздав единожды твердыми мерами врожденную строптивость периодических изданий» [Уваров, 1864, с.96] и особенно, как выразился его величество, «некоторую часть московских тунеядцев»[74]. Редакторам петербургских изданий было объявлено, что «за напечатание либеральных и коммунистических статей они подвергнутся личному взысканию, независимо от ответственности цензуры»[75].
В «мрачное семилетие» николаевского царствования (1848–1855), т. е. в период, который бросил тень на все тридцатилетнее правление Николая Павловича, Комитет проделал колоссальную работу по обеспечению доступными ему способами порядка и стабильности в империи, «храня целомудрие прессы»: по его докладам в 1848 году был сослан в Вятку М. Е. Салтыков-Щедрин, в 1852-м – выслан в Спасское-Лутовиново И. С. Тургенев и т. д. В 1849 году Комитет заблокировал принятие нового цензурного устава. Министр народного просвещения граф С. С. Уваров, поддержавший статью проф. И. И. Давыдова в защиту университетов и университетских реформ 1830-х годов [Давыдов, 1849], которая крайне не понравилась Николаю I, начертавшему: «Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя», 20 октября 1849 года вынужден был уйти в отставку[76], после чего, несмотря на болезни и переживания в связи со смертью жены, скончавшейся еще в июле 1849 года, он прожил последние шесть лет своей жизни вполне мирно, счастливо и деятельно. Оставаясь на посту президента Императорской Академии наук, даже магистерскую диссертацию защитил в Дерпте (о происхождении болгар), докторскую готовил…
Он предпочитал ничего не говорить о шагах властей после 1848 года, но одно стихотворение Байрона, им переписанное, возможно, выражает его разочарование и веру в правильность своего пути.
What shall I say to Ye;Since my defence must be your condemnation?You are at once ofenders and accusers,Judges and executioners! – ProceedUpon your power! [Виттекер, 1999, с. 269][77].Как умны, смелы и прекрасны бывают чиновники в отставке! Какое чудо природы такой человек! Как благородно рассуждает! С какими безграничными способностями! Век бы слушать…
В начале 1849 года по Петербургу и Москве поползли слухи о предстоящем закрытии всех университетов. Однако сделать это Николай I не мог, образованные специалисты и чиновники империи были необходимы[78]. Но что-то предпринять было надо, чтобы, по выражению Уварова, «дух учебных заведений был по возможности огражден от заразы мнимого европейского просвещения, не совместимого ни с нашими учреждениями, ни с благоденствием Отечества»[79]. Как видим, в руководстве российским образованием смешались две разнородные тенденции – идеологическая и просветительская, причем первой был отдан безусловный приоритет.
В итоге выборы ректоров университетов были заменены их назначением министром (без определения срока пребывания в должности), с последующим утверждением императором, в целях «неупустительного прохождения» ректорами «своего важного звания». При этом ректор отбирался не из числа профессоров данного университета. Он, как и другие чиновники империи, должен был неукоснительно соблюдать все начальственные установления [Сборник МНП-2, т.2, 2-е отд., № 494, стб.1104–1105], и его (как и деканов) главной обязанностью стал надзор за преподаванием. Даже жениться ректор не мог без разрешения попечителя. Каждый профессор должен был представить декану подробную программу курса с указанием используемой литературы.
Программа утверждалась на собрании факультета. При ее рассмотрении имелось в виду, «чтобы в содержании… не укрывалось ничего не согласного с учением православной церкви, с образом существующего правления и духом государственных учреждений»[80]. Декан обязан был следить за точным соответствием лекций программам и докладывать о любом отступлении.
18 марта 1848 года был прекращен доступ в страну «всем вообще без исключения иностранцам и иностранкам, желающим отправиться в Россию для посвящения себя воспитанию юношества» [Сборник МНП-2, т.2, 2-е отд., № 428, стб. 897] (речь шла о «домашних наставниках», деятельность которых была неподконтрольна властям). Министерство народного просвещения постоянно проводило «мониторинг» состояния умов в учебных заведениях. Свод законов, инструкций, рескриптов, распоряжений и постановлений об образовании изрядно распух.
С весны 1848 года преподавание государственного права европейских стран было приостановлено. Заграничные командировки отменялись. В апреле 1849 года император запретил печатать в журналах статьи «за и против университетов как правительственных учреждений» [Лемке, 1904, с. 234].
21 марта 1849 года была проведена так называемая бифуркация в гимназиях: начиная с четвертого класса вводилось разделение курса в зависимости от склонности учащихся и их дальнейших планов (для тех, кто собирался поступать в университет, вводилось (также с 4-го класса) изучение латыни, но если гимназист намеревался поступить на первое (историко-филологическое) отделение философского факультета университета, он должен был с 4-го класса изучать еще и греческий язык) [ПСЗ-II, т. 24, отд. 1, № 23113][81]. Таким образом, изучение классических языков в гимназиях сокращалось. Кроме того, император делал все, чтобы дворянство шло не в университеты, а в военные учебные заведения.
В записке С. С. Уварова по поводу внесения изменений в уставы гимназий и училищ (от 21 марта 1849 года) было сказано: «…разграничивая точнее и решительнее предметы гимназического учения, полезно при этом случае оградить гимназии от умножающегося прилива как в эти средние, так и в высшие учебные заведения молодых людей, рожденных в низших сословиях общества, для которых высшее образование бесполезно: ибо, составляя лишнюю роскошь, оно выводит их из круга первобытного состояния без выгоды для них и для государства» [Сборник МНП-2, т. 2, 2-е отд., № 476, стб. 105721]. Впрочем, все это было не ново. Еще 9 июня 1845 года Николай I просил С. С. Уварова «сообразить, нет ли способов затруднить доступ в гимназии для разночинцев» [там же, № 305, стб. 632]. И тот быстро сообразил, как именно следует «ограничить необдуманное стремление молодых людей из низших сословий к высшему образованию», но при этом «не лишая… трудолюбивое юношество способов к приобретению нужных специальных познаний» [там же, № 409, стб. 864].
Нет, Николай I вовсе не намеревался оставить низшие сословия без света знаний. Его позиция было иной: необходимо, «чтобы повсюду предметы учения и самые способы преподавания были по возможности соображаемы с будущим вероятным предназначением обучающихся», а потому каждому молодому человеку надлежит получить лишь «познания, наиболее для него нужные», чтобы он «не стремился чрез меру возвыситься» над тем состоянием (т. е. сословием), в коем ему суждено оставаться «по обыкновенному течению дел» [там же, 1-е отд., № 41, стб. 71]. Ведь если, допустим, крепостной или кто-то из низших сословий получит высшее образование, то от этого ему же хуже будет, поскольку это возбудит в нем «пагубные мечтания и низкие страсти» [там же, 2-е отд., стб. 72, № 41].