Полная версия
Все мои ничтожные печали
В палату входит больничный капеллан и спрашивает у Эльфи: Вы Эльфрида фон Ризен? Эльфи говорит: Нет. Капеллан удивленно глядит на нее и говорит, обращаясь ко мне, что он мог бы поклясться, что Эльфи – это Эльфрида фон Ризен, пианистка.
Нет, говорю я ему. Вы ошиблись. Капеллан извиняется и уходит.
Вот кто так делает? – говорю я в сердцах.
Что именно? – уточняет Эльфи.
Врывается к людям в палату, спрашивает у них, кто они такие. Вроде бы капеллану положено быть потактичнее?
Я не знаю, говорит Эльфи. Наверное, это нормально.
Я возражаю: Совсем ненормально. Совершенно непрофессионально.
Почему ты считаешь, что непрофессионализм – это что-то плохое? Ты всегда возмущаешься: Это непрофессионально! Как будто существует некое определение профессионализма, которое также считается непреложным моральным императивом. Я уже даже не знаю, что такое профессионализм.
Ты знаешь, о чем я сейчас говорю.
Перестань врать мне о том, что такое жизнь, говорит Эльфи.
Хорошо, Эльфи, я перестану. Когда ты перестанешь пытаться покончить с собой.
Потом Эльфи вдруг говорит, что у нее внутри прячется стеклянное пианино. И она постоянно боится, что оно разобьется. Нельзя, чтобы оно разбилось. Она говорит, что оно втиснуто ей в живот – справа, прямо под ребрами, – что иногда она чувствует, как его твердые края давят на кожу, и ей становится страшно, что кожа лопнет и она истечет кровью до смерти. Но еще страшнее, если оно разобьется внутри. Я уточняю, что это за пианино, и она отвечает, что это старинное пианино фирмы «Хайнцман», что раньше это была механическая пианола, но потом из нее вынули механизм, и она стала стеклянной. Даже клавиши стали стеклянными. Каждый раз, когда она слышит, как кто-то бросает бутылки в мусорный бак, как звенят музыкальные подвески – даже как поют птицы, – ей кажется, что это бьется ее пианино.
Утром в соседней палате смеялся ребенок, говорит Эльфи. Девочка приходила проведать отца, но я не знала, что это был смех. Мне показалось, что это звон бьющегося стекла, и я схватила себя за живот и подумала: Нет. Оно все же разбилось.
Я киваю, улыбаюсь и говорю, что мне тоже было бы страшно, если бы я носила в себе стеклянное пианино.
Значит, ты понимаешь? – спрашивает она.
Да, я понимаю. Честное слово. Даже страшно представить, что будет, если оно разобьется.
Спасибо, Йоли.
Слушай, ты хочешь есть? Тебе что-нибудь принести?
Она улыбается. Нет, ничего.
3
Эльфрида такая худая, такая бледная, что, когда она открывает глаза, это словно внезапная атака, воздушный налет, превращающий ночь в полыхающий день. Я спрашиваю, помнит ли она, как мы с ней пели «Диких коней» – очень медленно и заунывно – для компании пожилых меннонитов из дома престарелых. Мама попросила нас принять участие в концерте в честь семьдесят пятой годовщины свадьбы самой старой в Ист-Виллидже семейной пары, и мы подумали, что «Дикие кони» – это как раз то, что нужно. Эльфи играла на пианино, я сидела с ней рядом, и мы обе пели от всего сердца для озадаченной аудитории в инвалидных колясках и на ходунках.
Я думала, это воспоминание ее рассмешит, но она просит меня уйти. Она поняла еще прежде меня самой, что я вспомнила этот случай, потому что он представляет собой нечто большее, чем просто сумма его частей. Йоли, говорит она, я знаю, что ты сейчас делаешь.
Я обещаю, что больше не буду говорить о прошлом, если ей от этого больно. Я вообще буду молчать, только бы она разрешила мне остаться.
Пожалуйста, уходи, говорит Эльфи.
Я говорю, что могу почитать ей вслух. Как она читала мне вслух, когда я была маленькой и болела. Она читала мне Шелли и Блейка, своих поэтов-любовников, как она их называла. Она читала, меняя голос, чтобы он звучал по-британски и по-мужски. Тихонько откашливалась, прочищая горло… «Стансы, написанные близ Неаполя в часы уныния». Сияет небо солнцем ясным, / Играет быстрая волна, / Прозрачным полднем, нежно-красным, / Цепь снежных гор озарена[9]. Я могу спеть. Или сплясать. Как пляшут волны у высоких скал. Могу что-нибудь насвистеть. Или кого-нибудь изобразить. Могу встать на голову. Могу почитать ей вслух Хайдеггера. «Бытие и время». На немецком. Все что угодно! Какое там слово? Я вечно его забываю.
Dasein, шепчет Эльфи и улыбается бледной улыбкой. Здесь-бытие.
Да, точно! Скажи, что мне сделать? Я сажусь на краешек ее койки и тут же встаю. Давай, Эльфи. Скажи. Тебе же нравятся книги, где в названии есть «бытие», правда? Ведь правда? Я снова сажусь рядом с ней, кладу голову ей на живот и говорю: Напомни, что там была за цитата у тебя на стене.
Какая цитата?
На стене в твоей комнате. Когда мы были детьми.
Добро должно быть с кулаками?
Нет, другая цитата… что-то о времени. Что-то о горизонте событий.
Осторожней, говорит она.
Пианино?
Ага. Она кладет обе руки мне на голову, бережно и осторожно, как на живот беременной женщины. Я чувствую исходящее от них тепло. Слышу, как бурчит у нее в животе. От ее футболки, надетой шиворот-навыворот, пахнет порошком «Снежная свежесть». Эльфи массирует мне виски, а потом резко отталкивает от себя. Говорит, что не помнит цитату. Говорит, что время – это стихия и мы должны уважать его мощь и не должны вмешиваться в его ход. Я хочу возразить, что она сама проявляет неуважение к его мощи, пытаясь выйти из жизни, а значит – из времени, но потом понимаю, что она сама это знает и, наверное, сейчас говорит больше с собой, чем со мной. Добавить тут нечего. Я слышу, как она шепчет очередные слова извинения, и принимаюсь тихонечко напевать песню «Битлов» о любви, кроме которой тебе ничего и не нужно.
Эльфи, ты помнишь Кейтлин Томас?
Эльфи молчит.
Помнишь, как она, пьяная, вломилась в палату к Дилану в больнице Святого Винсента в Нью-Йорке, где он умирал от алкогольного отравления? Как она бросилась на его распростертое больное тело и умоляла его остаться, бороться и быть мужчиной, любить ее, говорить и ходить. И перестать умирать, Бога ради. Сестра говорит, что ей очень лестно, что я сравнила ее с Диланом Томасом, но она все-таки просит меня уйти. Ей надо подумать. Я говорю: Хорошо, я уйду. Но завтра снова приду. Она говорит, что мы, люди, такие смешные. Ведем учет каждой секунды, каждой минуты, каждого дня, месяца, года, делим время на отрезки и даем им названия, тогда как время – такое громоздкое, несоразмерное и неуловимое. Собственно, как сама жизнь. Ей искренне жаль тех людей, которые придумали концепцию «измерения времени». Так оптимистично, говорит она. Так прекрасно бессмысленно. Очень по-человечески.
Я говорю: Эльфи, если лично тебе не подходят системы для измерения наших жизней, это не значит, что жизнь не нуждается в измерении.
Может быть, отвечает она, но только не в соответствии с глупыми буржуазными представлениями об ограниченных временных рамках. Время – опять же, как жизнь, – есть природная сила, которая не поддается не только классификации, но даже определению.
Я говорю, что, наверное, мне и вправду надо идти. Прошу прощения, профессор Пинхед, что срываюсь с занятий пораньше, но на моем измерителе кончается время. Я купила себе два часа, и они уже на исходе. К вопросу о времени.
Я знала, что сумею заставить тебя уйти, говорит Эльфи. Мы обнимаемся на прощание, я говорю, что очень-очень ее люблю, пока слова не становятся невыносимыми, и мы просто дышим в объятиях друг друга в течение минуты, а потом я ухожу. Мне нужно быть в другом месте.
Спускаясь по лестнице к выходу из больницы, я проверяю сообщения в телефоне. Сообщение от Норы, моей четырнадцатилетней дочери: Как там Эльфи??????????????????????? Уилл сломал входную дверь. Сообщение от Уилла, моего восемнадцатилетнего сына, который учится на первом курсе в Нью-Йоркском университете, но сейчас по моей просьбе приехал домой в Торонто, чтобы присматривать за Норой, пока я сама буду в Грязных водах: Нора говорит, ты разрешаешь ей гулять до четырех утра. Это правда? Обними за меня Эльфи! Слив в ванне забился Нориными волосами. И сообщение от моей лучшей подруги Джули, которая ждет меня в гости сегодня вечером: Красное или белое? Передавай привет Эльфи. <3
В прошлый раз Эльфи пыталась покончить с собой, медленно испаряясь в пространстве. Это была затаенная попытка исчезнуть, уморив себя голодом. Мама позвонила мне в Торонто и сказала, что Эльфи ничего не ест, но просит их с Ником не звонить докторам. Они оба в отчаянии и не знают, что делать. Могу я приехать? Я примчалась к Эльфи прямо из аэропорта. Она лежала в постели. Она спросила, что я здесь делаю. Я сказала, что приехала вызвать ей скорую. Мама, может быть, и обещала не вызывать ей врачей, но я-то не обещала. Мама сидела в столовой. Спиной к нам обеим. Как любая хорошая мать, она не могла поддержать одну дочь против другой и поэтому решила не вмешиваться вообще. Я сказала, что позвоню прямо сейчас. Извини, но так надо. Эльфи умоляла меня никуда не звонить. Умоляла чуть ли не слезно. Она сложила ладони в мольбе. Клялась, что начнет есть. Мама так и сидела в столовой. Я сказала Эльфи, что скорая уже едет. Дверь в сад стояла открытой, в дом проникал запах сирени. Я не поеду в больницу, сказала Эльфи. Придется поехать, сказала я. Она окликнула маму. Мам, скажи ей, что я никуда не поеду. Мама не произнесла ни единого слова. Она даже не обернулась. Пожалуйста, сказала Эльфи. Я очень прошу! Когда врачи уложили ее на носилки, она собрала все свои силы, которые еще оставались, и показала мне средний палец.
Так я впервые встретила Дженис. Я стояла рядом с носилками Эльфи в отделении реанимации. Эльфи лежала под капельницей. Я водила рукой по стальным поручням на носилках и тихо плакала. Эльфи – слабая, как умирающая старуха, – взяла меня за руку и посмотрела мне прямо в глаза.
Йоли, сказала она, я тебя ненавижу.
Я наклонилась, поцеловала ее и шепнула: Я знаю. Я тоже тебя ненавижу.
Так мы впервые озвучили нашу с ней основную проблему. Она хотела умереть. Я хотела, чтобы она жила. Мы были заклятыми врагами, которые отчаянно любят друг друга. Мы обнялись, бережно и неловко, потому что она лежала под капельницей.
Дженис, уже тогда носившая на поясе смешную плюшевую зверюшку, легонько тронула меня за плечо и попросила уделить ей пару минут. Я сказала Эльфи, что сейчас вернусь, и мы с Дженис уединились в маленькой бежевой комнате отдыха. Она выдала мне коробку одноразовых бумажных платков и сказала, что я правильно сделала, что вызвала скорую, и что Эльфи на самом деле не питает ко мне никакой ненависти. Это чувство можно разбить на части, сказала она. Да? Давайте попробуем разобраться в его компонентах. Ей ненавистно, что вы спасли ей жизнь. Я знаю, сказала я. Но все равно спасибо. Дженис меня обняла. Крепкие, теплые объятия незнакомого человека – это сильная штука. Дженис ушла, оставив меня одну в бежевой комнате. Я сидела и грызла ногти – до крови и мяса.
Когда я вернулась к Эльфи, она все еще лежала под капельницей в отделении срочной реанимации. Она сказала, что, пока меня не было, она подслушала прекрасную фразу, просто прекрасную. Какую фразу? – спросила я. Она процитировала нараспев: Поразительное отсутствие всякого интеллекта в голове этой мисс фон Р. Я спросила: Кто это сказал? Она указала на врача, который что-то писал за круглым столом в центре общей палаты, посреди умирающих пациентов. Он был одет как десятилетний мальчишка, в шорты и мешковатую футболку большого размера, как будто явился сюда прямиком с прослушивания на роль в сериале «Школа Деграсси». Я возмутилась: Какого черта? Кому он это сказал? Медсестре, сказала Эльфи. Он считает, что если я не благодарна за свою спасенную жизнь, значит, я глупая, как бревно. Вот козел, сказала я. Он с тобой говорил? Да, ответила Эльфи. Вроде как говорил. Только это был не разговор, а скорее допрос с пристрастием. Ты же знаешь всех этих врачей, Йоланди.
Которые ставят знак равенства между умом и желанием жить?
Да, сказала она, или благопристойностью.
На этот раз Эльфи не стала морить себя голодом, а наелась таблеток. Она оставила записку на желтом листе, вырванном из того же блокнота, в котором когда-то придумывала дизайн своей уникальной аббревиатуры ВМНП. В этой записке она выражала надежду, что Господь ее примет, и сообщала, что у нее больше нет времени, чтобы оставить в мире свой след. Она составила список всех, кого любит. Мама сказала, что он написан зеленым фломастером. Она зачитала мне список по телефону. Мы все были в нем. Пожалуйста, попытайтесь понять, написала Эльфи. Пожалуйста, отпустите меня. Я всех вас люблю. Мама сказала, что там в конце была какая-то цитата, но она не сумела ее разобрать. Что-то из Дэвида Юма. Ты знаешь такого? Она произнесла его слитно, как «Дэвидюма», что все равно ничего не меняло. Я подумала: Так что, Эльфи все-таки верит в Бога?
Я спросила у мамы: Где она раздобыла таблетки?
Я не знаю. Никто не знает. Может быть, заказала по телефону.
Мама обнаружила Эльфи без сознания у нее дома, в постели, и к тому времени, когда Эльфи пришла в себя и открыла глаза, я уже прилетела из Торонто и сидела рядом с ее койкой в больничной палате. Она улыбнулась мне искренне и широко, как ребенок, впервые в жизни постигший природу юмора. Ты приехала, сказала она и добавила, что нам пора прекращать эти встречи в больницах. Официально и строго, словно мы собрались на приеме в каком-нибудь консульстве, она представила меня медсестрам из отделения реанимации и сиделке, которую наняли для того, чтобы она неотлучно находилась при Эльфи и следила за каждым ее движением.
А это, сказала Эльфи, указав на меня подбородком, потому что у нее были связаны руки, моя младшая сестра Йо-Йо.
Йоланди, поправила я. Добрый день. Мы с сиделкой пожали друг другу руки.
Она сказала, что приняла бы меня за старшую сестру. Я уже даже не обижаюсь. Такое случается постоянно, потому что Эльфи чудесным образом избежала побочных эффектов эрозии от жизни. Эльфи сказала, что они с сиделкой обсуждают Фому Аквинского. Правда? Она улыбнулась сиделке, которая изобразила сухую улыбку и пожала плечами. Ее наняли не для того, чтобы беседовать о святых с пациентами, склонными к суициду. Почему Фому Аквинского? – спросила я, усевшись на стул рядом со стулом сиделки. Эльфи пыталась поймать ее взгляд, взгляд своей стражницы и охранительницы. Сиделка сказала мне, что у нее в организме все еще велика концентрация лекарственных препаратов.
Но недостаточно велика, заметила Эльфи. Я начала возражать. Я шучу, Шарни, сказала она. Просто шучу.
Когда Эльфи уснула, я пошла к маме в приемный покой. Мама сидела рядом с каким-то мужчиной с подбитым глазом и читала очередной детектив. Я ей сообщила, что Эльфи ведет беседы о Фоме Аквинском.
Да, ответила мама, со мной она тоже о нем говорила. Еще когда бредила, спрашивала у меня, смогу ли я ее «профомааквинить». Уже позже я сообразила, что, наверное, она имела в виду, смогу ли я ее простить.
А ты сможешь?
Речь не о том. Она не нуждается в прощении. Это не грех.
Пятьдесят миллиардов людей с тобой не согласятся, сказала я.
Мама ответила: Ну и пусть.
Это было три дня назад. Теперь мама отправилась в круиз по Карибскому морю, потому что мы с Ником заставили ее поехать. Она взяла с собой только маленький чемоданчик: с сердечными каплями и детективами в мягких обложках. Она звонит с корабля по сто раз на дню, спрашивает, как дела у Эльфи. Вчера она сообщила, что корабельный бармен молился за нашу семью по-испански. Dios, te proteja[10]. Она попросила меня передать Эльфи, что она купила ей компакт-диск у какого-то уличного музыканта. Какого-то пианиста из Колумбии. Это может быть и подделка, заметила я. Мама сказала, что разговаривала с капитаном о погребениях в море. Сказала, что ночью был шторм и ее сбросило с койки, но она не проснулась, так сильно устала. Проснувшись утром, она обнаружила, что откатилась во сне прямо к открытой двери на балкон своей маленькой одиночной каюты. Я спросила, могла ли она выкатиться на балкон и упасть в море, и она ответила, нет, даже если бы она захотела, перила не дали бы ей упасть. И в любом случае она все равно упала бы не в море, а в одну из спасательных шлюпок, прикрепленных к борту корабля. Мама твердо уверена, что ее обязательно что-то спасет, так или иначе. Или еще как-то иначе.
На обратном пути из палаты я остановилась у регистратуры и спросила у Дженис, правда ли, что Эльфи упала в ванной. Да, правда, ответила Дженис. Сегодня утром, сразу после того как ее перевели из реанимационного отделения в психиатрическое. Когда к ней пришла медсестра, она лежала на полу в ванной, истекая кровью, и сжимала в кулаке зубную щетку, как сжимают разделочный нож, когда собираются перерезать кому-нибудь горло. Мне хотелось поговорить с Дженис подольше, но ее срочно вызвали унимать разбушевавшегося пациента, который разбил телевизор в общей комнате отдыха бильярдным кием. Другая медсестра открыла в компьютере медицинскую карту Эльфи. Она сказала, что Эльфриде надо хоть что-нибудь есть, и тогда у нее будут силы стоять на ногах, и что ей нужно стараться взаимодействовать с окружающим миром как-то более осознанно.
Мне хотелось вернуться в палату к Эльфи и передать ей слова медсестры, чтобы мы с ней посмеялись, закатили глаза и закрепили бы связь между нами хотя бы этим презрением, разделенным на двоих. Еще мне хотелось ей сообщить, что здесь в отделении есть человек, ненавидящий телевизор так же сильно, как она сама, и что, наверное, она могла бы с ним подружиться. Но она попросила меня уйти, и мне хотелось, чтобы она знала, что некоторые ее просьбы вполне разумны и их можно исполнить, что я (вроде как) уважаю ее желания, и, хотя она – пациентка психиатрической клиники и ее имя записано с ошибкой торопливыми небрежными каракулями на белой доске за столом на посту медсестер, она все равно остается моей мудрой, пусть и внушающей тревогу, старшей сестрой, и я к ней прислушиваюсь. Я пошла дальше по коридору и наткнулась на металлическую тележку, уставленную пластиковыми подносами с едой. Я извинилась перед двумя проходившими мимо пожилыми людьми в домашних халатах.
Эта дрянь все равно несъедобна, махнул рукой один из них. Я бы сам уронил эту тележку, но у меня беда с координацией.
Да, кивнул другой. Да!
Я говорю, эта дрянь несъедобна, повторил первый.
Да, я тебя слышал. Еще с первого раза.
Даже сквозь голоса у тебя в голове?
Да, как ни странно.
Ты из-за них оказался в дурдоме?
Нет, за то, что ударил ножом того парня, который вломился в мой дом.
Но ведь это тебе голоса подсказали, что его надо ударить ножом?
Ну да, голоса. Хотя нож был настоящий.
Да уж, нехорошо получилось. Случай как есть неудачный.
Мне понравилось это «случай как есть неудачный». Мне понравились эти двое. Мне хотелось бы познакомить их с Эльфи. Я начала собирать упавшие подносы, но медсестра сказала: Не надо. Она позовет санитара, и он все уберет. Я пошутила, что, возможно, не только моя сестра не умеет осознанно взаимодействовать с окружающим миром. Видимо, это у нас семейное. Но медсестра не рассмеялась, даже не улыбнулась, и мне вспомнилось описание вечно сердитой женщины из одной книги: ее рот был похож на карандаш с двумя остро заточенными кончиками. Спускаясь по лестнице, шагая через две ступеньки – два, четыре, шесть и восемь, мы прощения не просим, – я мысленно извинилась перед Эльфи за то, что бросаю ее здесь одну, и составила список всего, что принесу ей на следующий день: темный шоколад, сэндвич с яичным салатом, «Бытие и время» Хайдеггера (вопрос о смысле бытия должен быть поставлен), кусачки для ногтей, чистые трусы, занимательные истории, никаких ножниц или разделочных ножей.
Я уселась в мамин старенький «шевроле» и поехала прочь по Пембина-хайвей, по унылым кварталам сплошного асфальта и заброшенных торговых центров. Не в какое-то определенное место, а просто к le foutoir[11] (как сказала бы Эльфи) моей жизни. Эльфи любит использовать элегантно звучащие французские слова для описания рассыпающегося бытия. Может быть, это ее личный способ держать равновесие, шлифовать свою боль, пока она не засияет, как Полярная звезда, ее путеводный свет и, возможно, ее настоящий дом.
Я увидела магазин постельных принадлежностей, в витрине которого светилась вывеска о распродаже, и заехала на стоянку. Десять минут я разглядывала подушки: набитые пухом, набитые синтетическим волокном, всякие разные. Я снимала их с полок, тискала в руках, прикладывала к стене и пыталась пристроиться на них головой, оценить их на ощупь. Продавщица сказала, что их можно проверить на тестовой кровати. Она накрыла подушку защитным чехлом, и я на минуточку прилегла. Продавщица сказала, что я могу проверять все подушки, какие хочу, – основательно и спокойно. Она подойдет ко мне позже. Я поблагодарила ее и закрыла глаза. И мгновенно уснула. Когда я проснулась, продавщица стояла рядом и улыбалась, и мне на миг вспомнились детство и сопровождавший его безмятежный покой.
Я купила для Эльфи атласную фиолетовую подушку размером со скатанный спальный мешок с вышитыми на ней серебряными стрекозами. Снова села в мамину машину и поехала в автокафе у гостиницы «Грант-Парк», где продавали отличное пиво. Я взяла сразу ящик на двадцать четыре бутылки. Потом я заехала в супермаркет и купила пачку сигарет, экстралегких «Плейерс». Когда есть возможность купить что-то экстра, я всегда покупаю. Увидев на кассе шоколадный батончик «О Генри!» экстрабольшого размера, я взяла и его тоже. Потом вернулась домой, в мамину квартиру с окнами, выходящими на реку Ассинибойн. Уже наступила пора весеннего ледохода, лед на реке начал таять и ломаться, огромные стылые глыбины бились друг о друга, наползали одна на другую, издавая ужасный скрежет и треск, когда течение тащило их вниз. В этот город весна приходит с боем.
Я стояла на мамином балконе, прижимая к себе фиолетовую подушку с серебряными стрекозами, дрожала от холода, пила пиво, курила, размышляла, пыталась взломать тайный код Эльфи, расшифровать смысл жизни, в частности – ее жизни, Вселенной, времени и бытия. Я бродила по комнатам и разглядывала мамины вещи. Долго смотрела на папину фотографию. Этот снимок был сделан за два месяца до его смерти. В парке, где проходил матч Малой бейсбольной лиги. Уилл играл, папа пришел за него поболеть. На снимке папа в очках. Сидит, сложив руки на груди, и улыбается. Выглядит совершенно расслабленным и счастливым. Еще была фотография мамы с новорожденной Норой на руках. Фотография, где они пристально смотрят друг другу в глаза, словно телепатически делятся важными тайнами. На холодильнике висел снимок Эльфи за роялем на концерте в Милане. На ней – длинное черное платье, снизу подколотое булавками. Ее острые лопатки выпирают под тканью. Волосы отливают глянцевым блеском. Она склонилась над клавишами, и ее волосы рассыпались по плечам. Иногда, когда Эльфи играет, она привстает, так что ее ягодицы отрываются от сиденья. После того концерта она позвонила мне из отеля, и плакала в трубку, и говорила, что ей очень холодно и одиноко. Ты же в Италии, сказала я. Это твое любимое место в мире. Она ответила, что носит свое одиночество внутри, как набитый камнями мешок, который она таскает из дома в дом, из города в город.
Я позвонила маме на мобильный, но она не взяла трубку.
На столе в столовой лежала записка. Мама просила вернуть диски с фильмами в пункт проката. Я знала, что она полностью выгорела, пытаясь поддерживать в Эльфи интерес к жизни. За день до отъезда в Форт-Лодердейл, откуда должен был выйти круизный лайнер, ее укусила собака. Ротвейлер сумасшедшей соседки по этажу. Мама даже и не заметила, пока кровь не просочилась сквозь плотную ткань ее зимнего пальто. Ей пришлось ехать в травмпункт, чтобы наложить швы и сделать прививку от столбняка. Весь вечер она просидела у телевизора. Смотрела «Прослушку», все сезоны подряд, одну серию за другой – тупо и методично, как зомби, – звук был выкручен на полную громкость, потому что мама глухая на одно ухо. Она уснула прямо на диване в гостиной, а трудный подросток из Балтимора продолжал утешать ее с телеэкрана, сообщая ей то, что она и сама уже знала: что человеку приходится самостоятельно пробивать себе путь в этом долбанном мире.
Следующим утром, готовясь ехать в аэропорт, мама случайно сорвала в ванной штангу для шторки. Она все равно приняла душ и вышла из ванной, изображая довольную улыбку, – бодрая, свежая и готовая к приключениям. Я спросила, как она мылась без шторки, там же, наверное… А мама сказала, что все в порядке. Я пошла в ванную проверить. Весь пол был залит водой глубиной в дюйм, все промокло насквозь: туалетная бумага, косметика на полочке рядом с зеркалом, чистые полотенца, рисунки моих детей. Я осознала, что «все в порядке» – весьма относительное понятие и что в контексте нашей нынешней жизни мама была абсолютно права. У нас действительно все более-менее в порядке. Эльфи в безопасности, вроде как в безопасности, потому что в больнице за ней присмотрят. Больница – это не дом, где она целыми днями сидит одна, ведь Нику надо ходить на работу, и сейчас самое подходящее время, чтобы мама исчезла на пару недель и дала себе отдых.