bannerbanner
Всё, всегда, везде. Как мы стали постмодернистами
Всё, всегда, везде. Как мы стали постмодернистами

Полная версия

Всё, всегда, везде. Как мы стали постмодернистами

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Итальянский коммунист Антонио Грамши писал в Тюремных тетрадях, что фордизм был попыткой разрешить дилемму капитализма. Форд тренировал рабочих эффективно выполнять операции на одном из восьмидесяти четырех этапов производства автомобилей. Эта рационализация производства, разбивка его на отдельные стандартизованные действия, позволила увеличить выпуск, что, в свою очередь, снизило цены на готовые автомобили. Благодаря росту производительности рабочие стали получать более высокую заработную плату, что дало им возможность приобретать производимую ими продукцию, становясь одновременно производителями и потребителями. Это, в свою очередь, обособило высокооплачиваемых промышленных рабочих от остальной части пролетариата – неквалифицированных работников и безработных. Тем самым была разрушена пролетарская солидарность, угрожавшая капитализму.

Грамши также предвидел изменение отношений между работником и его работой: «Несомненно, что [Форда и Тейлора] не интересует никакая „человечность“ или „духовность“ рабочего, которые немедленно уничтожаются. Эта „человечность и духовность“ не может быть реализована иначе как в мире производства и труда и в производительном „творении“. Больше всего их было в ремесленнике, в „демиурге“, когда личность рабочего отражалась целиком в созданном им предмете и когда связь между искусством и трудом была еще очень сильной. Но именно против этого „гуманизма“ борется новый индустриализм»[39].

Грамши полагал, и его убеждение разделяли тогда многие левые, что фордизм уничтожает то, что является ценным для человека. Он также предположил, что фордизму будет необходима помощь государства, чтобы колеса его машинерии продолжали вращаться. И такая теория государственного вмешательства была разработана Кейнсом для того, чтобы сделать капитализм менее подверженным катастрофам, подобным Великой депрессии 1930-х годов, отчасти вызванной кризисом перепроизводства. Кейнсианская экономика предполагала, что, снижая безработицу, повышая заработную плату и увеличивая спрос на товары, государство могло бы способствовать достижению экономического роста и социальной стабильности, которые гарантировали бы невозможность повторения кризисов.

Кейнсианство также имело глобальный характер: его принципы управления спросом, связанные с восстановлением общественного благосостояния, рассматривались как необходимые правительственные инструменты для предотвращения новой катастрофической войны. Для левых это был образ зрелого капитализма, обеспечивавшего воспроизводство того, что антрополог Джейсон Хикель называет «послушной производительной рабочей силой среднего класса, у которой будет достаточно средств, чтобы потреблять набор основных товаров массового производства»[40].

Союз фордизма и кейнсианства обеспечивал высокие темпы промышленного развития Запада вплоть до 1970-х годов; французы назвали эру послевоенного бума les trente glorieuses – «тридцатью славными годами». Вся эта система в целом базировалась на золотом стандарте, и в частности на американской фискальной и денежно-кредитной политике, проводимой с опорой на Бреттон-Вудскую международную валютную систему.

В пятницу, 13 августа 1971 года, Никсон прибыл в Кэмп-Дэвид на секретную встречу с высокопоставленными советниками Белого дома и Казначейства США. Британский запрос на золото в обмен на три миллиарда бумажных долларов стал последней каплей. К этой дате Германия и Швейцария уже вышли из системы, и французы были на грани. Иностранные экономисты и политики теперь оценивали Бреттон-Вудскую систему обменных курсов, поддерживаемую США, как механизм, укрепляющий американскую мощь в ущерб союзникам и субсидирующий за их счет высокий уровень жизни американцев и доходы транснациональных корпораций. Экономист Барри Эйхенгрин писал: «Печать стодолларовой банкноты обходится Бюро гравировки и печати Минфина США всего в несколько центов, но другим странам придется расплатиться по счетам за реальные товары на сто долларов, чтобы эту банкноту получить»[41].

К моменту поступления британского запроса у США просто не было достаточного запаса физического золота в хранилищах, чтобы покрыть объем долларов, выпущенных в обращение по всему миру. Беспокойство финансовых властей в конечном счете распространилось и на валютном рынке, заставив трейдеров за рубежом опасаться возможной девальвации доллара. В результате они стали продавать доллары всё чаще и во всё больших объемах. После нескольких подобных атак на доллар Никсон выбрал для своей страны новый экономический курс.

Однако неустойчивость Бреттон-Вудского международного золотого стандарта была не единственной причиной, по которой Никсон декларировал отказ США от этой системы. Его гораздо больше волновали домашние проблемы. Безработица в последнее время выросла с 4 % до 6 %, и ему нужен был механизм для увеличения количества рабочих мест. Его идея заключалась в том, что Федеральной резервной системе будет легче печатать деньги, если они больше не будут привязаны к золотому содержанию. Несомненно, это привело бы к разгону инфляции, но Никсон предложил объявить инфляцию вне закона, установив контроль над ценами и заработной платой.

Решение, принятое во второй половине дня президентом по рекомендации его советников, вошло в историю как Шок Никсона. После отказа от Бреттон-Вудского золотого стандарта связь между деньгами и их ценностью была разорвана.

В воскресенье, 15 августа, Никсон в телевизионном выступлении объявил, что США отказываются от золотого стандарта. Ранее, в 1971 году, Никсон заявлял: «Теперь мы все кейнсианцы!», но одним из следствий никсоновского Шока стала международная интеграция рынков, что сделало кейнсианскую политику управления экономическим балансом спроса и предложения на национальном уровне неэффективной. С самого начала эпоха мировой связности вступила в противоречие с анахронизмом национального государства. В результате возник глобализованный гиперсвязный мир, благоприятствующий транснациональному движению капитала и рабочей силы, банковским конвенциям и оборонным пактам, наркокартелям и террористам.

Глобализация и дерегулирование рынков, последовавшие за Шоком Никсона, помогли таким странам, как США и Великобритания, которые чувствовали себя как рыба в воде на Диком Западе финансового дерегулирования, и открыли новые рынки для экспорта. Но они также разрушили социал-демократический эгалитаризм передовых индустриальных стран, особенно в Европе, где были широко распространены коллективные трудовые соглашения и государственная защита для наименее преуспевающих слоев общества.

Аргументы, на которых базировались принятые в Кэмп-Дэвиде решения, были экономически созвучны современной им аргументации в литературно-философской сфере. Те, кто стремился положить конец золотому стандарту, предвидели прекращение финансового регулирования. Это был своего рода экономический аналог того, чего добивался Мишель Фуко, когда призывал освободить литературу от ограничений авторского контроля над текстом в пользу свободы композиции, декомпозиции, перекомпоновки и манипулирования им. Шок Никсона помог создать мир, в котором мы живем, дерегулированный мир свободно дрейфующих смыслов – и такого же капитала.

Но в то же время Шок Никсона оказался катастрофой, затронувшей даже капиталистов. В книге, изданной в 1990 году, Пол Волкер писал: «Давление инфляции, которое помогло обрушить систему, удалось ослабить лишь ненадолго; как только контроль прекратился, оно стало намного больше и мучило страну в течение еще десяти лет, если не больше»[42]. Хуже того, всего три года спустя после Шока Никсона нефтедобывающие страны Аравийского полуострова нанесли следующий удар по системе, когда эмбарго ОПЕК – месть за военную помощь США израильтянам во время Войны Судного дня – привело к четырехкратному увеличению цен на нефть.

Это стало катастрофой и для администрации Никсона, и для всей американской экономики. Инфляция усилилась; после того как доллар был лишен золотого наполнения, стоимость валюты резко упала, а цена на золото настолько же резко выросла (с 35 долларов за унцию во время действия Бреттон-Вудского золотого стандарта до 600 – в 1980 году). Фондовый рынок рухнул, и экономика США вошла в штопор. Производство замедлилось, цены взмыли вверх, и появилось новое слово – «стагфляция» (сочетание инфляции и стагнации).

Чтобы выйти из штопора, требовались два важных шага. Во-первых, летом 1974 года американские дипломаты устремились в Саудовскую Аравию, чтобы уговорить королевство финансировать растущий американский дефицит за счет своего внезапно обретенного нефтяного богатства. Нефть, один из ключевых мировых ресурсов, должна была оплачиваться только американскими долларами, поэтому США будут покупать нефть у Саудовской Аравии и, в свою очередь, предоставлять королевству техническое и военное обеспечение. Саудовская Аравия начала оказывать давление на других членов ОПЕК, чтобы гарантировать долларовую оплату нефти и защиту ее месторождений посредством американского оружия. Взамен Саудовская Аравия и Кувейт фактически стали военными протекторатами США.

Во-вторых, в 1974 году министру финансов США Уильяму Саймону удалось убедить саудовцев и другие нефтедобывающие страны, что Америка – самое безопасное место для хранения их нефтедолларов. Таким образом, эти доллары стали использоваться для покупки казначейских облигаций США, что фактически означало, что ОПЕК покупала американские долги. Как следствие, доллар смог сохранить свою функцию мировой резервной валюты – не потому, что он был обеспечен золотом, а потому, что весь мир теперь покупал американские долговые расписки. Совокупный эффект низких процентных платежей и инфляции заключался, как отметил Дэвид Гребер, в обесценивании этих долговых обязательств, а для их держателей он обрел форму выплаты «дани уважения» (по словам того же Гребера) автору новой глобальной экономической системы – США.

Но хотя США и не были обязаны выплачивать свои долги, остальному миру такой поблажки никто не предлагал. Неолиберальная система, возникшая после Шока Никсона, требовала от тех стран, которые использовали доллар в качестве своей резервной валюты, проведения жесткой денежно-кредитной политики, особенно – когда дело шло о сроках и форме выплаты ими своего государственного долга. Неолиберальная система включала в себя Международный валютный фонд и Всемирный банк; оба учреждения были созданы при участии Кейнса и бдительно следили за странами-должниками, навязывая им такие режимы погашения, которые сильнее всего ударяли по бедным, и зачастую заставляли их действовать по прямой указке США. Когда дело касалось долга, вопрос заключался в том, кому быть хозяином, а кому – рабом.


Шок Никсона обострил идеологическую войну, на которую в 1947 году возлагал надежды Фридрих Хайек. Стагфляция, вызванная политикой Никсона, вынудила США, Великобританию, Чили и даже, наряду с прочими странами, Китай отказаться от своих кейнсианских обязательств и сократить патерналистское вмешательство государства в экономику в целях борьбы с безработицей и повышения темпов роста. Эти новые принципы были сформулированы гарвардским философом Робертом Нозиком в его ключевом труде Анархия, государство и утопия (1974), где он пришел к выводу, что «оправдано существование только минимального государства, функции которого ограничены узкими рамками – защита от насилия, воровства, мошенничества, обеспечение соблюдения договоров и т. п.; что любое государство с более обширными полномочиями нарушает право человека на личную свободу от принуждения к тем или иным действиям и поэтому не имеет оправдания; и что минимальное государство является одновременно и вдохновляющим, и справедливым»[43].

Это право на индивидуальные действия также выразилось в развитии инфраструктуры персонального кредита. Первая кредитная карта, American Express, появилась за тринадцать лет до Шока Никсона, другие кредитные системы, в том числе Visa и Mastercard, набрали популярность в 1970-е годы. Но хотя они и давали возможность получить желаемое немедленно, у этих кредитных систем была своя темная сторона: запредельные процентные ставки делали болезненным поиск компромисса между желанием и владением. В 2009 году First Premier Bank выпустил кредитную карту с процентной ставкой в 79,9 % годовых, нацеленную на получение прибыли от наиболее рискованных заемщиков (так называемый рынок субстандартных кредитных карт). Хотя через два года программа была закрыта из-за большого количества дефолтов, а карты отозваны, она олицетворила собой возможность исключительно легкого соблазнения наиболее уязвимых в финансовом отношении граждан, готовых выбрать немедленное получение вознаграждения, даже несмотря на то, что неизбежным результатом этого необдуманного выбора будет не удовольствие от покупки, а долговое рабство на всю оставшуюся жизнь. Воистину, защити меня от того, чего я хочу!

По словам Дэвида Харви, высшие классы в этот момент возвращали свое право господства после сорокалетнего послевоенного междуцарствия. В течение этих сорока лет политика и экономика работали в тесном взаимодействии. Глобальные финансы регулировались, государства сотрудничали на международном уровне, в то время как внутри все развитые индустриальные страны вмешивались в функционирование капиталистического хозяйства, чтобы смягчить его наихудшие последствия с помощью программ государственного жилья, социальной поддержки и социальной медицины. В борьбе за восстановление своего господства высшие классы отвергли фордизм – экономический порядок, преобладавший после Второй мировой войны, – и заменили его постфордизмом.

«Концептуальная экономика» – одно из обозначений того, что пришло на смену фордизму. Дэвид Гребер в эссе О феномене бредовой работы (2013) выразился более резко. Он отметил, что в 1930 году Кейнс предсказал, что к концу века технологии будут достаточно развиты, чтобы в таких странах, как Великобритания и США, мы могли работать по 15 часов в неделю: «В технологическом плане мы вполне на это способны. И всё же этого не произошло. Вместо этого технологии используются прежде всего для того, чтобы найти способы заставить нас работать еще больше. Для этого потребовалось создавать должности, которые по своей сути бессмысленны. Огромные массы людей, особенно в Европе и Северной Америке, тратят всю свою рабочую жизнь, выполняя задачи, которые, как они втайне думают, вообще не нужно выполнять. Эта ситуация наносит глубокий нравственный вред. Это рана на нашей общей душе. И тем не менее почти никто об этом не говорит»[44].

Какие рабочие места бессмысленны? Гребер писал: «Мир без учителей или докеров быстро столкнется с неприятностями. Не совсем понятно, насколько человечество пострадает от аналогичного исчезновения всяческих гендиректоров инвестиционных компаний, лоббистов, пиар-исследователей, специалистов по страховым расчетам, агентов по телефонным продажам, судебных приставов или юридических консультантов»[45]. Очевидно, он не задумывался о том, пострадает ли человечество, если и антропологи тоже исчезнут.

В любом случае бессмысленная активность для одного – желанный социально-экономический лифт для другого. Бывший спичрайтер Эла Гора Дэниел Х. Пинк утверждал, что мозг постфордистского работника отличается от фордистского: «Будущее принадлежит людям совершенно иного склада, с совершенно иным устройством сознания – способным к творчеству и эмпатии, умеющим распознавать образы и порождать смыслы. Художники и изобретатели, дизайнеры и рассказчики, все те, кто умеет заботиться и утешать, те, кто способен масштабно мыслить, – именно такие люди будут цениться выше всего, именно им будут принадлежать все блага жизни»[46]. Идея Пинка заключалась в том, что не только работа «синих воротничков», работников бывших индустриальных предприятий Запада, была передана на аутсорсинг в страны Азии, но туда же отправилась и работа «белых воротничков», основанная на логике, например разработка программного обеспечения. На Западе осталась работа только для правого полушария. Тяжелая работа будет отдана на аутсорсинг, а Западу предоставят возможность заниматься творчеством.

Но вот что в постфордизме было новшеством – по сравнению с его предшественником, – касающимся не процесса производства, а процесса потребления, так это его требование креативной дефибрилляции наших умирающих от пресыщенности желаний, которые заставляют нас приобретать товар, пусть даже совсем немного, но обязательно отличающийся от последней его модели, которую мы уже купили в прошлом году. Творческий гений здесь заключается в том, чтобы придать новому продукту иллюзию наличия на обратной стороне его ценника пропуска в мир свободы и удовлетворения, который – только сейчас – может приобрести находящийся на пресловутом колесе Иксиона, пойманный в ловушку собственных желаний потребитель. Фордизм предлагал покупателям автомобиль любого желаемого цвета на выбор, при условии, что он будет черным; постфордизм предлагает слишком много цветов, включая такие, о существовании которых покупатели никогда и не догадывались.

Одним из неожиданных следствий этого является то, что в нашу постфордистскую, постмодернистскую эпоху стало известно как парадокс выбора. Стандартный лозунг гласит, что свобода выбора хороша тем, что обеспечивает нам право на свободу, личную ответственность, самоопределение, автономию и многое другое, – что ничуть не помогает, когда вы, страдающие от обезвоживания и парализованные, стоите перед уходящими за горизонт полками супермаркета, заставленными бутылками с водой, не будучи в состоянии сделать решающий выбор. Как писал американский психолог Барри Шварц в своей книге Парадокс выбора: почему «больше» значит «меньше», бесконечное количество вариантов выбора работает совсем не так, как принято думать. «Если мы действуем рационально, – говорят нам [социологи], – дополнительные возможности выбора только улучшат наше положение как общества. Эта точка зрения логически убедительна, но эмпирически неверна»[47].

Мы можем быть скучающими, пресыщенными, настроенными декадентски и по самое горло нафаршированными едой, газировкой, автомобильной рекламой и перезрелыми плодами культурной индустрии, но самые творческие правые полушария мозга постмодернистской, постфордистской эпохи, разбуженные Пинком, будут горбатиться над решением задачи, как заставить нас покупать еще и еще, чтобы предотвратить кризисы перепроизводства за счет адаптации спроса к предложению.

Эта апокалиптическая картина перехода от фордизма к постфордизму в развитых странах может быть некоторым преувеличением. Несомненно, аутсорсинг получил широкое распространение из-за относительно низких затрат на рабочую силу в развивающихся странах; но производство всё еще существует и в старых промышленных центрах. Возьмем, к примеру, родину промышленной революции – Соединенное Королевство. К 2018 году его производственный сектор составлял примерно 10 % всех занятых, и непосредственно в нем работало только 2,6 миллиона человек из 66 миллионов населения. Однако для национальной экономики этот сектор был ключевым: 44 % всего экспорта Великобритании приходилось на промышленные товары[48].

Разумеется, фордистский конвейер, штампующий день за днем один и тот же продукт, устарел. Постфордизм взамен этой жесткой системы использует то, что Дэвид Харви называет гибким накоплением: «Оно основано на гибкости в трудовых процессах, на рынках труда, в продуктах и моделях потребления. Для него характерно возникновение совершенно новых сегментов производства, новых способов предоставления финансовых услуг, новых рынков, а главное, чрезвычайно ускорившиеся темпы коммерческих, технологических и организационных инноваций»[49].

Харви делит постфордистскую рабочую силу на две группы – ядро и периферию. Постоянно сокращающаяся первая группа состоит из квалифицированных сотрудников, занятых полный рабочий день, работающих по постоянным контрактам, с пенсиями, пособиями и другими правами. Но в условиях постфордизма ожидается, что даже эта привилегированная группа станет гибкой (с точки зрения как продолжительности, так и места работы); несомненно, это будет компромиссом, на который они пойдут ради своих постоянных контрактов и относительно высокой заработной платы. Однако это всё равно лучше, чем быть членом «периферии» – сотрудником, работающим неполный рабочий день, по разовому или краткосрочному контракту или вообще без контракта, или оказаться среди нещадно эксплуатируемых стажеров. Помимо гибкого накопления, Харви характеризует постфордистскую эру как эпоху пространственно-временного сжатия: «Поскольку пространство представляется сжимающимся до „глобальной деревни“ телекоммуникаций и „космического корабля Земля“ с его экономическими и экологическими взаимозависимостями [первое понятие введено теоретиком средств массовой информации Маршаллом Маклюэном, второе – архитектором и системным теоретиком Бакминстером Фуллером. – С. Д.], а временны́е горизонты сужаются до точки, где всё, что мы имеем, это настоящее (таков мир шизофреника), постольку нужно уяснить, как нам справляться с преобладающим ощущением сжатия нашего пространственного и временнóго миров»[50].

Харви писал это в 1990 году, еще до того, как интернет стал основным средством сжатия времени и пространства. интернет усилил это сжатие, сделал нас еще бóльшими шизофрениками в понимании Хаврви, способными получать всё, везде и всегда. Это то, что Фрэнсис Кэрнкросс назвала смертью расстояний. Для нее интернет, по крайней мере в начале своего распространения, был частью долгожданной технологической революции, в результате которой «передача информации почти ничего не стоит, а капитализм распределяет ресурсы более эффективно»[51]. Для Харви, конечно, эта смерть расстояния ускорила потребление и сделала всё одноразовым. Из-за чего наш мир, возможно, еще больше продвинулся по пути деградации – во всяком случае, он стал функционировать менее эффективно.

В попытках уловить эти изменения множатся неологизмы. Постфордизм – это время гиг-экономики (где рынки труда характеризуются преобладанием краткосрочных контрактов и, взамен постоянного найма, внештатной работы, а ее исполнители вместо стабильной заработной платы получают вознаграждение за «гиги» и разовые задания, такие как доставка еды, поездка на автомобиле и т. п.) и контрактов с нулевым гарантированным рабочим временем (когда работодатель не связан обязательством предоставления работнику минимального объема работы, а тот, со своей стороны, – договоренностью о ее обязательном выполнении), но прежде всего – это эпоха, в которую возник новый класс – прекариат.

Слово «прекариат» (англ. precarious [нестабильный] + proletariat [пролетариат]) служит обозначением всех тех, кто влачит неустроенное существование из-за отсутствия гарантий постоянного найма, довольствуясь периодическими заработками или неполной занятостью. Прекариат стал настолько неотъемлемой частью нашего, в остальном неолиберального, постмодернистского времени, что в 2011 году фигурировал как один из семи классов в Классовом опросе – большой работе по исследованию классовой структуры общества в Великобритании[52]. Вслед за рубрикой «Элита» в исследовании перечислены «Состоявшийся средний класс», «Технический средний класс», «Новые состоятельные рабочие», «Развивающийся сектор обслуживания», «Традиционный рабочий» класс и, наконец, «Прекариат».

Деление на классы было проведено в зависимости от того, в какой степени опрошенные обладали не только состоянием или доходом, но и различными видами капитала. Экономический капитал включает доход, стоимость недвижимости и сбережения; культурный капитал включает в себя культурные интересы и активности; социальный капитал зависит от количества и статуса людей, с которыми вы знакомы.

Соответственно, социологи также спрашивали участников, занимаются ли они каким-либо из двадцати семи видов культурной активности, включая посещение оперы или тренажерного зала. Прекариат – самый обездоленный класс из всех, с низким уровнем экономического, культурного и социального капитала. У прекариата нет ложи в опере. «Люди склонны предполагать свою принадлежность к определенному классу на основании своей работы и дохода», – утверждали авторы исследования. «Это аспекты экономического капитала. Социологи считают, что ваша принадлежность к конкретному классу определяется вашим культурным и социальным капиталом». Это переопределение класса в неолиберальную эпоху особенно важно для нас, поскольку подчеркивает культурную составляющую как детерминанту принадлежности к определенному классу. Неолиберализму, чтобы добиться успеха, необходимо было культурное движение, которое бы его поддерживало, – постмодернизм оказался в состоянии эту необходимость удовлетворить.

Такой вид классового анализа враждебен идеологии неолиберализма, который требует минимизации государства как предварительного условия индивидуальной свободы. Свою книгу Анархия, государство и утопия Нозик заключает рассуждением о том, что в неолиберальной утопии мы будем неприкосновенными личностями, свободными «выбирать свою жизнь и реализовывать свои цели и представления о себе в той мере, в какой мы на это способны, опираясь на добровольное сотрудничество других индивидов, обладающих тем же достоинством. Как смеет государство или группа индивидов делать больше? Или меньше»[53].

На страницу:
3 из 4