Полная версия
Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров
Он нажал на спуск и не услышал танковых выстрелов в упор.
Глава двенадцатая
Со страшной силой Кузнецова ударило грудью обо что-то железное, и с замутненным сознанием, со звоном в голове он почему-то увидел себя под темными ветвями разросшейся около крыльца липы, по которой шумел дождь, и хотел понять, что так больно ударило его в грудь и что это так знойными волнами опалило ему волосы на затылке. Его тянуло на тошноту, но не выташнивало – и от этого ощущения мутным отблеском прошла в сознании мысль, что он еще жив, и тогда он почувствовал, что рот наполняется соленым и теплым, и увидел, как в пелене, красные пятна на своей измазанной землей кисти, поджатой к самому лицу. «Это кровь? Моя? Я ранен?»
– Лейтенант!.. Миленький! Лейтенант!.. Что с тобой?..
Выплевывая кровь, он поднял голову, стараясь понять, что с ним.
«Почему шел дождь и я стоял под липой? – подумал он, вспоминая. – Какая липа? Где это было? В Москве? В детстве?.. Что мне померещилось?»
Он лежал грудью на открытом снарядном ящике между станинами, на два метра откинутый взрывной волной от щита орудия. Правая сторона щита разорванно торчала, с неимоверной силой исковерканная осколками. Правую часть бруствера начисто смело, углубило воронкой, коряво обуглило, а за ним в двадцати метрах было объято тихим, но набиравшим силу пожаром то лязгавшее, огромное, железное, что недавно неумолимо катилось на орудие, заслоняя весь мир.
Второй танк стоял вплотную к этому пожару, развернув влево, в сторону моста, опущенный ствол орудия; мазутный дым длинными, извивающимися щупальцами вытекал из него на снег.
В первом танке с визжащими толчками рвались снаряды, сотрясало башню, гусеницы, скрежеща, подрагивали, и отвратительный, сладковатый запах жареного мяса, смешанный с запахом горевшего масла, распространялся в воздухе.
«Это я подбил два танка? – тупо подумал Кузнецов, задыхаясь от этого тошнотворного запаха и соображая, как все было. – Когда меня ранило? Куда меня ранило? Где Зоя? Она была рядом…»
– Зоя! – позвал он, и его опять затошнило.
– Лейтенант… миленький!
Она сидела под бруствером, обеими руками рвала, расстегивала пуговицы на груди, видимо оглушенная, с закрытыми глазами. Аккуратной белой шапки не было, волосы, забитые снегом, рассыпались по плечам, по лицу, и она ловила их зубами, прикусывала их, а зубы белели.
– Зоя! – повторил он шепотом и сделал попытку подняться, оторвать непослушное тело от снарядного ящика, от стальных головок бронебойных гранат, давивших ему в грудь, и не мог этого сделать.
Движением головы она откинула волосы, снизу вверх посмотрела на него с преодолением страдания и боли и отвернулась. Сквозь тягучий звон в ушах он не расслышал звука ее голоса, только заметил, что взгляд ее был направлен на тихо скребущую ногтями землю руку Касымова, вытянутую из-за колеса орудия.
И он увидел темный бугор неподвижного тела, ткнувшегося головой в край бруствера. Касымов уже лежал лицом вниз, ватник его был посечен осколками, кучки выброшенной разрывом земли, порохового снега чернели на его спине, валенки подвернуты носками внутрь. Но жила еще одна рука. И Кузнецов видел эти скребущие пальцы.
Глотая солоноватую влагу, заполнявшую рот, он хотел крикнуть Зое, что снаряд разорвался на бруствере, их обоих контузило, оглушило, а Касымов умирает и надо отнести его в нишу позади орудия, немедленно отнести, скорее отнести. Он не понимал, почему им нужно сделать это скорее и почему Зоя медлит, когда нельзя медлить ни секунды, потому что их двое осталось здесь…
– Зоя, – шепотом позвал он и, сплюнув кровь, отдышавшись, сполз со снарядного ящика под бруствер, взял ее двумя руками за плечи с надеждой и бессилием. – Зоя! Тебя оглушило? Зоя, слышишь? Ты ранена?.. Зоя!..
Ее плечи не сопротивлялись под его руками, сопротивлялись ее глаза, ее сомкнутые губы под прядями волос; она вдруг обратной стороной рукавицы вытерла ему подбородок, и он различил кровь на этой рукавице.
– Это ерунда… меня оглушило, ударило о ящик! – крикнул он ей в лицо. – Зоя, посмотри, что с Касымовым! Слышишь? Быстро! Мне – к орудию?.. Кажется, Касымова…
Он с трудом встал, шатаясь от мутного головокружения, и шагнул к станинам, готовый броситься к ящику со снарядами, к прицелу, но тут увидел, как Зоя вдоль бруствера поползла к колесу орудия, и дошел ее голос:
– Лейтенант, миленький, помоги!..
Они вдвоем оттащили Касымова в нишу для снарядов, и Зоя, стоя на коленях, наклонясь, стала ощупывать руками его иссеченную на груди телогрейку, грязные повязки на животе, набухшие бурой влагой, разорванные осколками.
Опустив руки, наконец выпрямила спину, глядя на Касымова все понявшими глазами. И Кузнецов понял: Касымов был убит осколками в грудь, видимо, в тот момент, когда он еще хотел подняться, когда последний снаряд разорвался на бруствере…
Сейчас под головой Касымова лежал снарядный ящик, и юношеское, безусое лицо его, недавно живое, смуглое, ставшее мертвенно-белым, истонченным жуткой красотой смерти, удивленно смотрело влажно-вишневыми полуоткрытыми глазами на свою грудь, на разорванную в клочья, иссеченную телогрейку, точно и после смерти не постиг, как же это убило его и почему он так и не смог встать к прицелу. В этом невидящем прищуре Касымова было тихое любопытство к непрожитой своей жизни на этой земле и вместе спокойная тайна смерти, в которую его опрокинула раскаленная боль осколков, ударившая ему в грудь в тот самый момент, когда он пытался подняться к прицелу.
«Природа у нас хороший», – вспомнил Кузнецов и в дохнувшем ледяном запахе смерти испытал какое-то необъяснимое чувство неподчиненности самому себе. Мысль о том, что его тоже могло сейчас убить и он потерял бы способность двигаться, а только лежал бы в беспомощности, в неподвижности, ничего не видя, ничего не слыша уже, вызывала в нем ненависть к возможному этому бессилию. И вид двух горящих танков за бруствером, перекрещенные по всей степи косяки огня, сплошная, подвижная, кипящая масса дыма, где возникали и пропадали скорпионно-желтые бока танков перед балкой, горячие толчки накаленного воздуха, которые он чувствовал лицом, гром боя в заложенных ушах – все разжигало в нем не подчиненную разуму неистовую злость, одержимость разрушения, нетерпеливую, отчаянную, похожую на бред, незнакомую ему раньше.
«Стрелять, стрелять! Я могу стрелять! В этот дым, по танкам. В эти кресты! В эту степь! Только бы орудие было цело, только бы прицел не задет…» – кружилось в его голове, когда он, как пьяный, встал и шагнул к орудию. Он осмотрел, поспешно ощупал панораму, заранее боясь найти на ней следы повреждения, и то, что она была цела, нигде не задета осколками, заставило его бешено заторопиться: его руки задрожали от нетерпения.
Он скомандовал без голоса: «Снаряд, снаряд!» – и, зарядив, так вожделенно, так жадно припал к прицелу и так впился пальцами в маховики поворотного и подъемного механизма, что слился с поползшим в хаос дыма стволом орудия, которое по-живому послушно было ему и по-живому послушно и родственно понимало его.
– Огонь!..
«Я с ума схожу», – подумал Кузнецов, ощутив эту ненависть к возможной смерти, эту слитость с орудием, эту лихорадку бредового бешенства и лишь краем сознания понимая, что он делает.
Его глаза с нетерпением ловили в перекрестии черные разводы дыма, встречные всплески огня, желтые бока танков, железными стадами ползущих вправо и влево перед балкой. Его вздрагивающие руки бросали снаряды в дымящееся горло казенника, пальцы нервной, спешащей ощупью надавливали на спуск. Резиновый, влажный от пота наглазник панорамы бил в надбровье, и он не успевал поймать каждую бронебойную трассу, вонзавшуюся в дым, в движение огненных смерчей. Но он уже не в силах был подумать, рассчитать, остановиться и, стреляя, уверял себя, что хоть один бронебойный найдет цель. В то же время он готов был засмеяться, как от счастья, когда, бросаясь к казеннику и заряжая, видел ящики со снарядами, радуясь тому, что их хватит надолго.
– Сволочи! Сволочи! Ненавижу! – кричал он сквозь грохот орудия.
В какой-то промежуток между выстрелами, вскочив от панорамы, он в упор наткнулся на останавливающие его, схватившие его взгляд глаза Зои, широкие, изумленные на незнакомо подсеченном лице. И он даже не понял в первую секунду, зачем она здесь, зачем она сейчас с ним.
– Ты что? Уходи в землянку! Слышишь? Немедленно! Приказываю!.. – И он выругался внезапно, как не ругался никогда в ее присутствии. – Уходи, я говорю!
– Я помогу… Я с тобой, лейтенант…
Она придвигалась к нему на коленях, она пристально смотрела, не узнавая его, всегда сдержанного, городского лейтенанта, а обе руки ее держали снаряд, прижав к груди. И она насильно усмехнулась.
– Не надо… Не надо тебе ругаться, лейтенант!
– Уходи в землянку! Тебе нечего здесь делать! Уходи, говорю!
А она все смотрела на него удивленно, и ее взгляд, ее лицо, ее голос отбирали у него часть злобы, часть ненависти, такой необходимой, такой понятой им, нужной ему, чтобы чувствовать свою разрушительную силу, которую он никогда в жизни столь сильно не ощущал.
– В землянку!.. Слышишь? – крикнул Кузнецов. – Я не хочу видеть, как тебя убьют!
И опять в чудовищно приближенном к глазу калейдоскопе ринулись в перекрестие прицела сгущенные дымы, пылающие костры машин, тупые лбы танков в разодранных разрывами прорехах… Но когда он нажал ручной спуск, посылая снаряд туда, в это видимое им движение неостановленных танков, резкий блеск молнии сплошь рассек небо, полыхнул в прицел вместе с бьющим жаром сгоревшего тола. Ударом сбоку Кузнецова отбросило от панорамы, прижало к земле, комья земли обрушились на спину. А когда он уже лежал, в голове мелькнула злорадно-счастливая мысль, что и сейчас его не убило, и другая мысль – вспышкой в мозгу:
– Зоя! В ровик! В ровик!
И он поднялся, чтобы увидеть, где она, но его ослепило вторично разорвавшейся молнией.
Зоя упала около него на бок, цепко, двумя руками схватила за борта шинели, дыша в потное его лицо, прижимаясь к нему так тесно и плотно, что он почувствовал боль и увидел ее прижмуренные глаза, ее веки, черные, в какой-то траурной гари, ищущее защиты ее тело замерло, вжавшись в его тело.
– Только бы не в живот, не в грудь. Я не боюсь… если сразу. Только бы не это!..
А он едва слышал, что говорит она, губами почти касаясь его губ, слабо улавливая этот заклинающий шепот под вращающимися жерновами грохота. При каждом разрыве ее тело вдавливалось еще плотнее в его тело – и тогда он, стиснув зубы, обнял ее с инстинктивной последней защитой перед равной судьбой, соединившей их, простившей все, с последней помощью, как взрослый ребенка, притиснул ее голову к своей потной шее. И так, накрепко обняв, ждал крайней секунды, чувствуя, как взрывной волной кидало ему в лицо Зоины волосы, удушая горячим запахом сгоравшего тола, и перед этим обрывом секунды, ощущая ее грудь, ее круглые колени, ее холодные губы на своей шее, он с ужасом думал, как внезапно обмякнет в руках Зоино тело от удара осколка в спину. «Сюда, к колесу орудия… прижать ее спиной к колесу! Оно защитит от осколка, если…»
И он хотел пошевелиться, придвинуть ее к колесу орудия, но тут поплыл в ушах звон, вползая из грохота; прижавшая их к орудию молниями рвущаяся грозовая туча уходила за бруствер, оседала за огневой. И хотя разогретый толом воздух, земля с гулом колыхались, потрясаемые боем, звенящая и острая щелочка тишины свежим воздухом прорезала огневую, вошла в эту сжатую тесноту между их телами.
Это была не тишина, а облегчение. Зоя откинула голову, открыла поразившие его своей темной глубиной глаза в черных, очерненных гарью ресницах. Затем медленно высвободилась из его рук, прислонилась спиной к станине орудия.
И так же медленно, одергивая полушубок на коленях, темных от налипшей глины, тыльной стороной грязных пальцев откинула волосы, которые секунду назад бросало разрывами ему в лицо. Он еле выговорил:
– Все…
– Лейтенант, лейтенант, – прошептала она между мелким вдохом и выдохом. – Ты, наверное, обо мне не так подумал… Послушай… Если меня ранят в грудь или в живот, вот сюда, – она показала рукой на офицерский ремень, так стягивающий талию, что Кузнецову показалось, ее можно было измерить двумя ладонями, – то я прошу тебя, если сама не смогу… вот здесь, в сумке, немецкий «вальтер». Мне подарили его давно. Ты понимаешь? Если сюда… не нужно делать перевязку…
А он, еще мгновение назад в страхе представляя, как осколок в спину мог ранить, убить ее, молчал, не понимая, зачем она так откровенно говорит ему о том неестественном, что могло случиться и не случилось. Ее пугала рана в грудь или в живот, она боялась слабости, унижения, стыда перед смертью, боялась, что на нее будут смотреть, трогать руками обнаженное тело, накладывать бинты мужские руки.
– Ясно, – шепотом проговорил Кузнецов. – О чем ты меня просишь? Ты ошиблась: я не похоронная команда! Кто приказал тебе быть возле орудия? Ты не должна находиться здесь! Бой еще не кончился, а ты…
Он не успел договорить: обманчивая щелочка минутной тишины взорвалась за бруствером – разрывы черно встали левее орудия. Кузнецов подполз на коленях к панораме, расплавленной иглой толкнулся в зрачок огонь выстрела, казалось, в центр перекрестия прицела, и Зоя, ее волосы на щеке, ее «вальтер», ее странная просьба – все исчезло, сразу вытеснилось из его головы, и мир опять стал предельно реальным, жестоким, без доброты, без надежды на доброту, без сомнений.
«Самоходка, – думал он, хватаясь за маховики, – стреляла где-то рядом… Нащупать бы ее… Где она?»
Но, вращая маховики, он почувствовал тупое сопротивление механизма, какое-то несоответствие между прицелом и стволом орудия и оторвался от наглазника панорамы. Ствол орудия всей массой сползал назад. Коричневая жидкость из накатного устройства пульсирующей струей выбрызгивалась на исковерканный щит, на раскаленный ствол орудия.
– Сволочь!.. Это самоходка из укрытия! Как назло!.. – крикнул Кузнецов, готовый заплакать в бессилии, и ударил кулаком по сползавшему казеннику: накатник был пробит осколком.
Два танка горели перед орудием, спаренный бойкий огонь облизывал их башни; справа, на самом краю балки, вываливал боковой дым из третьего танка. И из-за этого жирного чада выскакивало треугольное пламя выстрелов, влево по фронту батареи – туда, где стояли орудия Чубарикова и Уханова. Прикрываясь дымовой завесой, самоходка стреляла сбоку по орудиям с расстояния двухсот метров.
Там, дальше, в полутора километрах слева, на подступах к переправе, танки подымались из балки, переваливаясь в дыму, шли мимо неохотно горевших, как мокрые стога, машин, и соседние батареи в районе моста, и два орудия его взвода, и противотанковые ружья из пехотных траншей вели одновременный огонь: трассы бронебойных снарядов, разрывы тяжелых гаубиц, фосфорические росчерки танковых болванок, огненные струи игравших с того берега «катюш» слились, скрестились над переправой, смешались там.
А самоходка, в укрытии за танком, выбирая цели, спокойно и методично била сбоку, во фланг, и Кузнецов видел это.
– Лейтенант!.. – услышал он крик Зои. – Что ты стоишь? Видишь?..
Но Кузнецов ничего не мог сделать теперь. Самоходка била беглым огнем по орудию Чубарикова. Орудие перестало стрелять, исчезло в багрово взлетающей мгле, а на эти взлеты мглы надвигался, шел, скоростью сбрасывая с брони низкие языки пламени, вырвавшийся откуда-то слева танк. Он, по-видимому, был зажжен бронебойным снарядом Чубарикова до того момента, пока самоходка не засекла и не накрыла позицию. И сейчас у орудия, как забором окруженного разрывами, никто не видел его. А танк, все увеличивая скорость, все сильнее охватываемый широко мотающимся по броне огнем, тараном вонзился, вошел в эту тьму, сомкнувшую орудие, стал поворачиваться вправо и влево на одном месте, как бы уминая, уравнивая что-то своей многотонной тяжестью. Затем взрыв сдвинул воздух. Черный гриб дыма вместе с огнем вырвался из башни, и танк замер, косо встав на раздавленном орудии. Во вспыхнувший костер сбоку вонзались одна за другой трассы, мелькая вдоль фронта батареи, – это вело огонь по танку орудие Уханова, стоявшее крайним.
Кузнецов был потрясен, подавлен бешеным тараном горящего танка, и его сознание уже не воспринимало ничего, кроме отчетливо-пронзительной ясности, что немцы атакуют насмерть на левом фланге, во что бы то ни стало пытаясь прорваться к берегу, к мосту, что расчет Чубарикова погиб, раздавленный, – ни один человек не отбежал от огневой – и что там, слева, осталось единственное орудие из батареи – Уханова.
– Зоя… приказываю – в землянку! Уходи отсюда, слышишь? Я туда, к Уханову! – прохрипел Кузнецов и в ту же минуту увидел: Зоя, прикусив вспухшие губы, отбросив санитарную сумку на бедро, боком пошла, потом кинулась к недорытому ходу сообщения, соединяющему орудия.
– Мне к Чубарикову, к Чубарикову! Может быть, кто еще жив! Не верю, что все… – И она, мотнув волосами, канула в ходе сообщения, не расслышав приказа Кузнецова.
И он в отчаянии выбежал из огневой площадки, оглядываясь на горящие по краю балки танки, на шевелившуюся за ними самоходку, против которой был бессилен.
Глава тринадцатая
– Сто-ой! Куда? Назад, Кузнецов!
К орудию по высоте берега скачками бежал Дроздовский; густо осыпанные снегом валенки его летели меж сугробов; на белом лице зиял раскрытый криком рот:
– Наза-ад!..
За ним, прыгая через воронки, бежали ездовые Рубин и Сергуненков; оба они с суетливой торопливостью озирались на горящие перед батареей танки, на пожар в станице, и Сергуненков то и дело нырял к земле при близких разрывах на берегу.
– Куда?.. Назад! Назад, Кузнецов! Драпать? Орудие бросил? – накаленно взвился крик Дроздовского. – Почему прекратили огонь? Отходить? Сто-ой!
Вскидывая пистолет над головой, Дроздовский подбежал, глаза с мутным, безумным блеском, ноздри раздувались, злая бледность разительно выделяла его щетинку, отросшую на щеках за эти сутки.
– К орудию! – скомандовал Дроздовский, и левая его рука клещами вцепилась в плечо Кузнецова, рванула его к себе. – Ни шагу назад!.. Поч-чему бросил орудие? Ку-уда?
– Ты – ослеп?.. – Кузнецов с силой стряхнул руку Дроздовского с плеча, быстро взглянул на пистолет, подрагивающий в его правой руке, выговорил: – Спрячь пистолет! Спятил? Посмотри туда! – и указал в сторону орудия Чубарикова, где на огневой позиции, разбрасывая снопы искр, пылал прорвавшийся танк. – Не видишь, что там?..
Блеснувшим веером низкая очередь прошла по сугробам: из самоходки, укрывшейся за подбитыми танками, заметили, видимо, людей на бугре, оттуда забил по берегу прицельным огнем ручной пулемет.
– Не стоять!.. Ложись! – предупредил Кузнецов, не ложась, однако, сам, и с удовлетворенной мстительностью увидел, как Дроздовский пригнулся, а ездовой Рубин, оборотив грубое свое лицо в сторону пулемета, грузно присел на крепких коротких ногах; худенький же, длинношеий Сергуненков по этой команде бросился под сугроб и по-пластунски пополз к огневой позиции, под укрытие бруствера, загребая карабином снег.
– Что ползаешь, как щенок? – выругался Дроздовский и, выпрямясь, ударил его ногой по валенку. – Встать! Все к орудию! Стрелять!.. Где Зоя? Где санинструктор?
И, сделав шаг к орудию, снова рванул за плечо Кузнецова, недоверчиво впился прозрачными, показалось даже, белыми глазами в его лицо.
– Куда послал? Здесь она только что была!
– Побегла она, – откашливался густо Рубин. – Черти унесли!..
– К орудию, Кузнецов! Стрелять!..
Они вбежали на огневую, оба упали на колени у орудия с пробитым накатником и щитом, с уродливо отползшим назад, разверстым черной пастью казенником, и Кузнецов выговорил в порыве неостывающей злости:
– Теперь смотри! Как стрелять? Видишь накатник? А самоходка из-за танков бьет! Все понятно? Зоя пошла к Чубарикову! Может, там остался кто…
С поспешностью вталкивая пистолет в кобуру – длинные ресницы трепетали от возбуждения, – Дроздовский громко спросил:
– Кто стрелял по танкам? Где Касымов?
– Убит. Там, в нише. И трое из расчета.
– Ты стрелял по танкам? Ты подбил?
– Может быть…
Кузнецов отвечал и видел Дроздовского будто через холодное толстое стекло, с ощущением невозможности это преодолеть.
– Если бы не самоходка… Укрылась в дыму за подбитыми танками. Бьет по Уханову с фланга… Надо к Уханову, ему плохо видно ее! Здесь нам нечего делать!
– Подожди! Что в панику бросился?
Упираясь локтем, Дроздовский быстро выглянул из-за изрытого, раскромсанного снарядами бруствера с вколотыми в обожженную землю отполированными осколками – и опять, прорезая звуки боя, пулеметные очереди прозвенели над огневой.
Синие искры разрывных просверкали позади орудия в гребнях сугробов. Дроздовский, садясь под бруствер, обводил поле боя сощуренными, торопящими глазами, все лицо его мигом сузилось, подобралось, спросил прерывисто:
– Где гранаты? Где противотанковые гранаты? На каждое орудие было выдано по три гранаты! Где они, Кузнецов?
– На кой черт сейчас гранаты! Самоходка в ста пятидесяти метрах отсюда – достанешь ее? Пулемет тоже не видишь?
– А ты что думал, так ждать будем? Быстро гранаты сюда! Сюда их!.. На войне везде пулеметы, Кузнецов!..
На бескровном, обезображенном судорогой нетерпения лице Дроздовского появилось выражение действия, готовности на все, и голос его стал до пронзительности звенящим:
– Сергуненков, гранаты сюда!
– Вот, в нише они. Товарищ лейтенант…
– Гранаты сюда!..
И когда ездовой Сергуненков отполз к ровику, вынул там из ниши две облепленные землей противотанковые гранаты и, тут же полой шинели очистив их, протерев, положил эти две гранаты перед Дроздовским, тот скомандовал, привставая над бруствером:
– Ну!.. Сергуненков! Тебе это сделать! Или грудь в крестах, или… Понял меня, Сергуненков?..
Сергуненков, подняв голову, смотрел на Дроздовского немигающим, остановленным взглядом, потом спросил неверяще:
– Как мне… товарищ лейтенант? За танками стоит. Мне… туда?..
– Ползком вперед – и две гранаты под гусеницы! Уничтожить самоходку! Две гранаты – и конец гадине!..
Дроздовский говорил это непререкаемо; вздрагивающими руками он неожиданно резким движением поднял с земли гранаты, подал их Сергуненкову, а тот машинально подставил ладони и, беря гранаты, едва не выронил их, как раскаленные утюги.
Он, видимо, еще ни разу в жизни не брился, на юношеских щеках, над верхней пухлой губой золотился пушок, показавшийся тогда темным, колючим от меловой бледности, и Кузнецов особенно близко увидел нездешнюю голубизну его глаз, мальчишески нежный подбородок, тонкую и тоже нежную, вытянутую из просторного воротника шею. Затем услышал шепот его:
– За танками ведь она, товарищ лейтенант… Далеко стоит…
– Взять гранаты!.. Не медлить!
– Понял я…
Сергуненков искательно-слепыми тычками засовывал гранаты за пазуху, а эта ясная голубизна глаз его скользила по решительному, изменившемуся лицу Дроздовского, по лицу Кузнецова, по круглой, равнодушной спине Рубина, который, полулежа между станинами, тяжко сопел, с замкнутой сосредоточенностью уставясь в бруствер.
– Слушай, комбат! – не выдержал Кузнецов. – Ты что – не видишь? Сто метров по открытому ползти надо! Не понимаешь это?..
– А ты думал как?! – произнес тем же звенящим голосом Дроздовский и стукнул кулаком по своему колену. – Будем сидеть? Сложа руки!.. А они нас давить? – И обернулся круто и властно к Сергуненкову: – Задача ясна? Ползком и перебежками к самоходке! Вперед! – ударила выстрелом команда Дроздовского. – Вперед!..
То, что происходило сейчас, казалось Кузнецову не только безвыходным отчаянием, но чудовищным, нелепым, без надежды шагом, и его должен был сделать Сергуненков по этому приказанию «вперед», которое в силу железных законов, вступавших в действие во время боя, никто – ни Сергуненков, ни Кузнецов – не имел права не выполнить или отменить, и он почему-то внезапно подумал: «Вот если бы целое орудие и один бы лишь снаряд – и ничего бы не было, да, ничего бы не было».
– Сергуненков, слушай… только ползком, прижимаясь к земле… Вот там много кустиков, в ложбинке, вправо ползи. В полосу дыма, слышишь? Осторожней только. Головы не подымать!..
Кузнецов подполз к Сергуненкову, полуприказывая, сдерживающе сжимая его локоть, глядел ему в зрачки, утонувшие в светло-небесной глубине и не воспринимающие ничего. А Сергуненков кивал, улыбаясь слабой, согласной, застывшей улыбкой, и неизвестно зачем все похлопывал рукавицами по оттопыренной гранатами шинели на груди, как будто гранаты жгли ему грудь и он хотел охладить это жжение.
– Товарищ лейтенант, вас очень прошу, – прошептал он одними губами, – ежели со мной что… мамаше сообщите: без вести, мол, я… У ней боле никого…