Полная версия
Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров
– Товарищ лейтенант! Чего они не стреляют?.. Почему молчат? Идут на нас!..
И повышенный звук моторов, ищущее лицо Чубарикова, его голос, придавленность в позах солдат и готовая вырваться из пересохшего горла команда открыть огонь (только не ждать, только не ждать!), морозный озноб, неотступно навязчивая мысль о воде – все это будто сдавило Кузнецову грудь, и через силу он крикнул Чубарикову:
– Не торопиться!.. Начинать огонь только на постоянном прицеле! Слышите, на постоянном!.. Ждать! Ждать!..
А уже густо заполненное дымом пространство слева от горящей станицы было затемнено таранно вытянутым острием вперед огромным треугольником танков, появлялись и пропадали во мгле их желто-серые квадраты, покачивались над полосой дыма башни. Метель, поднятая гусеницами, вставала над степью, вихри, разносимые скоростью, пронизывались соединенными выхлопами искр. Железный лязг и скрежет, накаляясь, приближались, и теперь заметнее было медленное покачивание танковых орудий, пятна снега на броне.
Но там, в приближающихся танках, у прицелов, терпеливо выжидали, не открывали огня, зная наверное силу своей начатой атаки, заставляя наши батареи первыми обнаружить себя. Над этой катящейся с гулом массой машин неожиданно вырвалась в небо, сигналя, красная ракета, и треугольник начал распадаться на танковые зигзаги. Пронизывая пелену мглы, по-волчьи стали вспыхивать и гаснуть фары.
– Зачем фары зажгли? – крикнул, обернув ошеломленное лицо, Чубариков. – Огонь вызывают? Зачем, а?..
– Волки, – с придыханием выговорил наводчик Евстигнеев, стоя на коленях перед прицелом. – Чисто звери окружают!..
Кузнецов видел в бинокль: дым пожаров, растянутый из станицы по степи, странно шевелился, дико мерцал красноватыми зрачками; вибрировал рев моторов; зрачки тухли и зажигались, в прорехах скопленной мглы мелькали низкие и широкие тени, придвигаясь под прикрытием дыма к траншеям боевого охранения. И все до окаменения мускулов напряглось, торопилось в Кузнецове: скорей, скорей огонь, лишь бы не ждать, не считать смертельные секунды, лишь бы что-нибудь делать!
– Товарищ лейтенант!.. – Чубариков, не выдержав, отодвигаясь на животе по брустверу от наползающих огненных зрачков, обернул молодое озябшее лицо, голова задвигалась на тонком стебле шеи. – Девятьсот метров… товарищ лейтенант… Что же это мы!..
– Мне танков не видно, младший сержант! Мне дым застит!.. – крикнул Евстигнеев, отклоняясь от прицела.
– Еще, еще двести метров, – ответил с хрипотцой Кузнецов, убеждая и себя, что нужно во что бы то ни стало вытерпеть эти двести метров, не открывать огня, и в то же время удивляясь точности глазомера Чубарикова.
– Товарищ лейтенант! Комбат вас… Спрашивает: «Почему не открываете огонь? Что случилось? Почему не открываете?»
Связист Святов, привстав, возник из окопчика; шапка еле держалась на белесой голове, сдвинутая тесемкой от трубки; зажимая ее рукавицей, он словно бы ртом хватал команды по телефону, речитативом повторял:
– Приказ открыть огонь! Приказ открыть огонь!
«Нет, подождать. Еще бы подождать! Что он там – не видит? Не знает, что такое первые выстрелы?.. Сразу откроем себя – и всё!»
– Дайте-ка, дайте, Святов! – Кузнецов кинулся к ровику, оторвал трубку от розового уха связиста и, улавливая горячо толкнувшуюся из мембраны команду, крикнул: – Куда стрелять? В дым? Заранее обнаружить батарею?
– Видите танки, лейтенант Кузнецов? Или не видите? – взорвался в трубке голос Дроздовского. – Открыть огонь! Приказываю: огонь!..
– Я лучше вижу отсюда! – ответил шепотом Кузнецов и бросил трубку в руки Святова.
Но едва он бросил трубку с прежней, решенной, мыслью – «если мы не выдержим и заранее откроем батарею, нас разобьют здесь», – едва он подумал это, справа на батарее зарницей и грохотом рванул воздух. Трасса снаряда скользнула над степью и вошла, угаснув, в волчье мерцание впереди. Это открыло огонь одно орудие Давлатяна. И тотчас справа, где стреляло орудие, трескучим эхом лопнул ответный танковый разрыв; за ним текучую мглу раскололо красными скачками огня – несколько танков тяжелыми силуэтами стали выдвигаться из дыма; фары их, хищно мигая, повернулись в сторону огневых позиций Давлатяна, и крайнее его орудие исчезло, утонуло в огненно-черном кипении разрывов.
– Товарищ лейтенант!.. Никак, второй взвод накрыло!.. – донесся чей-то крик из ровика.
«Зачем он так рано открыл огонь?» – зло подумал Кузнецов, видя эти танки, решительно пошедшие в стык его орудий и взвода Давлатяна, и все-таки не поверил, что так быстро накрыло там всех. И он увидел лежащий под бруствером расчет, прижатый к земле огнем, секущими над головой осколками, и неожиданно услышал пронзительно отдавшийся в ушах собственный голос:
– По танкам справа… наводить в головной! Прицел двенадцать, бронебойным… – В ту же краткость секунды, с невыносимым чувством своей открытости перед тем, как выкрикнуть «огонь», он понимал уже, что не выдержал дистанции, которую хотел выдержать, что сейчас заранее обнаружит танкам орудия, но ему теперь не дано было права ждать. И Кузнецов выдохнул последнее слово команды: – Ог-гонь!..
В уши жаркой болью рванулась волна выстрела.
Он не уловил точного следа трассы первого снаряда. Трасса, сверкнув фиолетовой искрой, погасла в серой шевелящейся, как сцепленные скорпионы, массе танков. По ней невозможно было скорректировать, и он торопливо подал новую команду, зная, что промедление подобно гибели. А когда вторая трасса ушла, раскаленно ввинчиваясь в дым, все там, впереди, одновременно и неистово замерцало, засветилось, спутанно замельтешило вспышками других трасс. Со всего берега почти вместе и вслед за Кузнецовым ударили соседние батареи, воздух гремел, разбиваясь, скручиваясь и дробясь. Бронебойные трассы выносились и исчезали в красных встречных рывках огня: ответно били танки.
И с охватившим его сумасшедшим восторгом разрушенного одиночества, с клокотавшим в горле криком команд Кузнецов слышал только выстрелы своих орудий и не услышал близких разрывов за бруствером. Горячий ветер хлестнул в лицо. Вместе с опаляющими толчками свист осколков взвился над головой. Он едва успел пригнуться: две воронки, чернея, дымились в двух метрах от щита орудия, а весь расчет упал на огневой, уткнувшись лицами в землю, при каждом разрыве за бруствером вздрагивая спинами. Один наводчик Евстигнеев, не имевший права оставить прицел, стоял на коленях перед щитом, странно потираясь седым виском о наглазник панорамы, а его руки, точно окаменев, сжимали механизмы наводки. Он сбоку воспаленным глазом озирал лежащий расчет, немо крича, спрашивая о чем-то взглядом.
– Младший сержант…
Младший сержант Чубариков, вынырнув головой из командирского ровика, выскочил оттуда, сгибаясь, осыпанный землей, – бинокль мотался на груди, – упал на колени возле орудия, подполз к Евстигнееву, затормошил его за плечо, точно разбудить хотел.
– Евстигнеев, Евстигнеев!..
– Оглушило? – крикнул Кузнецов, тоже подползая к наводчику. – Что, Евстигнеев? Наводить можете?
– Могу я, могу… – выдавил Евстигнеев, тряся головой. – В ушах заложило… Громче мне команду давайте, громче!..
И рукавом вытер алую струйку крови, выползающую из уха, и, не посмотрев на нее, приник к панораме.
– Встать! Все к орудию! – подал команду Кузнецов с злым нетерпением, готовый руками подталкивать солдат к орудию, чувствуя что-то удушающе острое в горле. – Встать всем! Встать!.. К орудию!.. Все к орудию!.. Заряжай!..
Гигантский зигзаг танков выходил, выкатывался по всему фронту к переднему краю обороны, обтекая справа окраину горящей станицы, охватывая ее. По-прежнему мигали среди дыма фары. Огни трассирующих снарядов перекрещивались, сходились и расходились радиальными конусами, сталкиваясь с резкими и частыми взблесками танковых выстрелов.
В сплошной орудийный грохот стали деревянно-сухо вкрапливаться слабые щелчки противотанковых ружей в пехотных траншеях. Слева танки миновали балку, выходили к берегу, ползли на траншею боевого охранения. Соседние батареи и те батареи, что стояли за рекой, били навстречу им подвижным заградительным огнем, и еще видно было: впереди, за станицей, беззвучно проходили в дымном небе группы наших штурмовиков, атакуя с воздуха пока невидимую вторую волну танков. Но то, что было не перед батареей, отражалось сейчас в сознании лишь как отдаленная опасность. Первая волна танков зигзагообразным движением охватывала полукольцом береговую оборону, и свет их фар бил теперь направленно в глаза, в упор шел на орудия. И Кузнецов совсем ясно различил в дыму серые туловища двух передних машин прямо перед огневыми позициями взвода и, выкрикнув команду кинувшемуся к орудию расчету, тотчас после выстрела поймал в объективе бинокля мгновенный пунктир трассы ниже выдвинувшихся из мглистого кипения квадратов.
– Выше! Под срез, под срез!.. Быстрей!.. Евстигнеев! Под срез! Огонь!..
Однако уже не нужно было торопить людей. Он видел, как мелькали над казенником снаряды, чьи-то руки рвали назад рукоятку затвора, чьи-то тела с мычаньем, со стоном наваливались на станины в секунды отката. Младший сержант Чубариков, ловя команды, повторял их, стоя на коленях возле Евстигнеева, не отрывавшегося от наглазника прицела.
– Три снаряда… беглый огонь!.. – выкрикивал Кузнецов в злом упоении, в азартном и неистовом единстве с расчетом, будто в мире не существовало ничего, что могло бы еще так родственно объединить их.
В ту же минуту ему показалось: передний танк, рассекая башней дым, вдруг с ходу неуклюже натолкнувшись на что-то своей покатой грудью, с яростным воем мотора стал разворачиваться на месте, вроде бы тупым гигантским сверлом ввинчивался в землю.
– Гусеницы!.. – с изумлением, с радостью вскрикнул Чубариков, мотая головой на длинной шее, и по-бабьи хлопнул себя рукавицей по боку. – Товарищ лейтенант!
– Четыре снаряда, беглый огонь! – хрипло скомандовал Кузнецов, слыша и не слыша его и только видя, как вылетали из казенника дымящиеся гильзы, как расчет при каждом выстреле и откате наваливался на прыгающие станины.
А танк все вращался на месте, распуская плоскую ленту гусеницы. Башня его тоже вращалась, рывками поводя длинным стволом орудия, нацеливая его в направлении огневой. Ствол плеснул косым огнем, и вместе с разрывом, с раскаленным взвизгом осколков магнием забрызгало слепящее свечение на броне танка. Потом проворными ящерицами заскользили на нем извивы пламени. И с тем же исступленным азартом восторга и ненависти Кузнецов крикнул:
– Евстигнеев!.. Молодец! Так!.. Молодец!..
Танк сделал слепой рывок вперед и в сторону, по-живому вздрагивая от жалившего его внутренность огня, дергаясь, встал перед орудием наискось, белея крестом на желтой броне. В тот момент поле боя, на всем своем пространстве заполненное лавиной танковой атаки, стрельба соседних батарей – все исчезло, отодвинулось, все соединилось, сошлось на этом одном головном танке, и орудие безостановочно било по подставленному еще живому боку с белым крестом, по этому смертельно опасному, чудилось, огромному пауку, пришедшему с другой планеты.
Кузнецов остановил огонь только тогда, когда второй танк, ныряюще выдвигаясь из дыма, в течение нескольких секунд вырос, погасив фары, позади задымившейся головной машины, сделал поворот вправо, влево, этим маневром ускользая от орудийного прицела, и Кузнецов успел опередить его первый выстрел:
– По второму, бронебойным!..
Ответный танковый выстрел громом рванул землю перед бруствером. С мыслью, что танк вблизи засек орудие, Кузнецов упал на огневой, подполз к расчету в угарно текшей с бруствера пороховой мути, не сразу разглядел повернутые к нему измазанные копотью аспидно-черные лица, застывшие в страшном ожидании следующего выстрела, увидел Евстигнеева, отшатнувшегося от прицела, выдохнул с хрипом:
– Наводить! Не ждать!.. Евстигнеев! Чубариков!..
Младший сержант Чубариков лежал боком на бруствере, двумя руками тер веки, повторяя растерянно:
– Что-то не вижу я… Песком глаза забило… Сейчас я…
Следующий танковый разрыв окатил раздробленными комьями земли, чиркнул осколками по щиту, и Кузнецов задохнулся в навалившемся тошнотном клубе толовой гари, никак не мог передохнуть, выполз на бруствер, чтобы увидеть танк, но лишь выглянул – жгучим током пронзила мысль: «Конец! Все сейчас будет кончено… Неужели сейчас?»
– Евстигнеев, огонь! Огонь!..
Расчет, светясь маслено-черными лицами, копошился в дыму, заряжая лежа, наваливаясь на станины; показалось: даже перестали двигаться, замерли на маховиках огромные красные руки Евстигнеева, приросшего одним глазом к прицелу. Ему мешала шапка. Он все сдвигал и наконец сдвинул ее резиновым наглазником прицела. Шапка упала, скользнув по спине, с его потной головы. Евстигнеев посунулся на коленях, от его напруженного широкого затылка, от слипшихся волос шел пар. Потом задвигалось плечо. Правая рука плыла в воздухе, гладящими рывками нащупывала спуск. Она двигалась неправдоподобно замедленно. Она искала спуск с неторопливой нежностью, как если бы не было ни боя, ни танков, а только надо было тихонько пощупать его, удостовериться, погладить.
– Евстигнеев!.. Два снаряда!.. Огонь!..
Пулеметные очереди резали по брустверу, сбивая землю на щит. С выхлопами над самой головой оглушающий рев мотора, лязг, скрежет вползали в грудь, в уши, в глаза, придавливали к земле, головы невозможно было поднять. И на миг представилось Кузнецову: вот сейчас танк с неумолимой беспощадностью громадой вырастет над орудием, железными лапами гусениц сомнет навал бруствера, и никто не успеет отползти, отбежать, крикнуть… «Что это я? Встать, встать, встать!..»
– Евстигнеев, два снаряда, огонь!..
Два подряд выстрела орудия, сильные удары в барабанные перепонки, со звоном, с паром вылетевшие из казенника гильзы в груду стреляных, уже остывающих гильз – и тогда, отталкиваясь от земли, Кузнецов выполз на кромку бруствера, чтобы успеть засечь свои трассы, скорректировать.
В лицо его опаляюще надвигалось что-то острое, огненное, брызжущее, и мнилось: огромный точильный камень вращался перед глазами. Крупные искры жигали, высекались из брони танка – чужие трассы неслись к нему сбоку и слева, оттуда, где стояло орудие Уханова, и взрыв сотряс, толкнул танк назад, пышный фонтан нефтяного дыма встал над ним.
И Кузнецов с какой-то пронзительной верой в свое легкое счастье, в свое везение и узнанное в то мгновение братство вдруг, как слезы, почувствовал горячую и сладкую сдавленность в горле. Он увидел и понял: это слева орудие Уханова добивало прорвавшийся танк после двух точных снарядов, в упор выпущенных Евстигнеевым.
Все впереди пульсировало темно-кроваво-красным, весь левый берег охватывало очагами пожаров, непрекращающаяся стрельба батарей выбивала в этом огне черные бреши – беглые разрывы, дымы полыхающей станицы мешались с тяжелыми жирными дымами, встававшими среди огромного танкового полукруга, соединялись над степью густым навесом, а из-под этого навеса, подсвеченного огнями горевших машин, не приостановленные, упорно выползали и выползали танки, суживая полукольцо вокруг обороны южного берега. Танковая атака не захлебнулась, не ослабла под непрерывным огнем артиллерии, она лишь несколько замедлилась на вершине полукольца и усилила, сконцентрировала одновременные удары по флангам. Там одна за другой стремительно взвивались сигнальные ракеты, и машины вытянутыми косяками поворачивали вправо, за высоту, где был батарейный НП, и влево – к мосту, перед которым стояли соседние батареи.
– Танки справа! Прорвались!..
Этот крик вонзился в сознание Кузнецова, и он, не веря еще, увидел то, чего не ожидал.
– Танки на батарее!.. – опять крикнул кто-то.
Дым над степью заволок небо, залавливая, заслонил солнце, ставшее тусклым медным пятачком, везде впереди раздирался выстрелами, кипел огненными валами, словно по-адски освещенными из-под земли, полз на батарею, подступал к брустверам, и из этого кипящего месива появились неожиданно огромные тени трех танков – справа перед позицией Давлатяна. А орудие Давлатяна молчало.
«Там никого нет? Живы там?» – едва подумал Кузнецов, и следующая мысль была совершенно ясной: если танки выйдут в тыл батареи, то раздавят орудия по одному.
– По танкам справа!.. – Он передохнул, захлебываясь криком, понимая, что ничего не сумеет сделать, если Давлатян сейчас не откроет огонь. – Разворачивай орудие!.. Вправо, вправо! Быстрей! Евстигнеев! Чубариков!..
Он бросился к расчету, который, наваливаясь плечами на колеса, на щит, выдыхая ругательства, изо всех сил дергал, передвигал станины: пытались развернуть орудие на сорок пять градусов вправо, тоже увидев там танки. Суетливо двигались руки, переступали, елозили, скользили валенки по грунту; промелькнули налитые напряжением чьи-то выкаченные глаза, возникло набрякшее, в каплях пота лицо Евстигнеева; упираясь ногами в бруствер, он всем телом толкал колесо орудия, а ниточка крови по-прежнему непрерывно стекала из его уха на воротник шинели. Видимо, у него была повреждена барабанная перепонка.
– Еще!.. – сипел Евстигнеев. – Ну, ну! Дав-вай!
– Вправо орудие!.. Быстрей!
– Еще!.. Ну, ну!
Танки, прорвавшиеся к батарее, надвигались из красного тумана пожаров, шли на огневую Давлатяна, дым с их брони смывало движением.
– Неужто все убиты там? Чего не стреляют? – крикнул кто-то злобно. – Где они?
– Да быстрей же! Навались! Все разом!
– Еще вправо!.. Еще! – осипло повторил Евстигнеев.
Уже орудие было повернуто вправо, уже подбивались бревна под сошники, и ствол быстро пополз над бруствером, движимый механизмами, маховики которых поспешно вращал Евстигнеев; набухли желваки на его облитых потом, грязных скулах. Но сейчас, казалось, невозможно было выдержать бесконечные, как вечность, секунды наводки. В те убегавшие секунды Кузнецов слышал одну свою команду: «Огонь! Огонь! Огонь!» – и эта команда, оглушавшая его самого, толкала расчет в спины, в затылки, в плечи, в их судорожно работающие руки, которые не успевали опередить продвижение танков.
«Неужели сейчас мы все должны умереть? – возникла мысль у Кузнецова. – Танки прорвутся на батарею и начнут давить расчеты и орудия!.. Что с Давлатяном? Почему не стреляют? Живы там?.. Нет, нет, я должен что-то сделать!.. А что такое будет смертью? Нет, нужно только думать, что меня не убьют, – и тогда меня не убьют! Я должен принять решение, что-то сделать!..»
– Доворота… доворота не хватает, товарищ лейтенант! – толкнулся в сознание вскрик Чубарикова. Он, словно плача красными слезами, тер веки пальцами и мотал головой, глядя на Кузнецова.
– Огонь! Огонь! Огонь по танкам! – выкрикнул Кузнецов и внезапно, словно что-то выпрямило его, вскочил, кинулся к мелкому, недорытому ходу сообщения. – Я туда!.. Во второй взвод! Чубариков, остаетесь за меня! Я к Давлатяну!..
Он бежал по недорытому ходу сообщения к молчавшим орудиям второго взвода, продираясь меж тесных земляных стен, еще не зная, что на позициях Давлатяна сделает, и что может сделать, и что сумеет сделать. Ход сообщения был ему по пояс – и перед глазами дрожала огненная сплетенность боя: выстрелы, трассы, разрывы, крутые дымы среди скопищ танков, пожар в станице. А справа, покачиваясь, три танка шли в пробитую брешь, свободно шли в так называемом мертвом пространстве – вне зоны действенного огня соседних батарей; они были в двухстах метрах от позиции Давлатяна, песочно-желтые, широкие, неуязвимо-опасные. Потом длинные стволы их сверкнули пламенем. Разрывы на бруствере отбросили рев моторов – и тотчас над самой головой Кузнецова спаренными трассами забили пулеметы.
И в отчаянии оттого, что теперь он не может, не имеет права вернуться назад, а бежит навстречу танкам, к своей гибели, Кузнецов, чувствуя мороз на щеках, закричал призывно и страшно:
– Давлатя-ан!.. К орудию!.. – И, весь потный, черный, в измазанной глиной шинели, выбежал из кончившегося хода сообщения, упал на огневой, хрипя: – К орудию! К орудию!
То, что сразу увидел он на огневой Давлатяна и что сразу почувствовал, было ужасно. Две глубокие свежие воронки, бугры тел между станинами, среди стреляных гильз, возле брустверов; расчет лежал в неестественных, придавленных позах – меловые лица, чудилось, с наклеенной чернотой щетины уткнуты в землю, в растопыренные грязные пальцы; ноги поджаты под животы, плечи съежены, словно так хотели сохранить последнее тепло жизни; от этих скрюченных тел, от этих застывших лиц исходил холодный запах смерти. Но здесь были, видимо, еще и живые. Он услышал стоны, всхлипы из ровика, однако не успел заглянуть туда.
Он смотрел за посеченное осколками колесо орудия: там под бруствером копошились двое. Медленно поднималось от земли окровавленное широкоскулое лицо наводчика Касымова с почти белыми незрячими глазами, одна рука в судороге цеплялась за колесо, впивалась черными ногтями в резину. По-видимому, Касымов пытался встать, подтянуть к орудию свое тело и не мог – его пальцы скребли по разорванной резине, срывались; но, выгибая грудь, он вновь хватался за колесо, приподымаясь, бессвязно выкрикивал:
– Уйди, сестра, уйди! Стрелять надо… Зачем меня хоронишь? Молодой я! Уйди… Живой я еще… Жить буду!
Сильное его тело было как бы переломлено в пояснице, что-то красное текло из-под бока, затянутого бинтами, а он был в той горячке раненого, в том состоянии беспамятства, которое обманчиво отдаляло его от смерти.
– Зоя!.. – крикнул Кузнецов. – Где Давлатян?
Рядом с Касымовым лежала под бруствером Зоя и, удерживая его, раздирая в стороны полы ватника, спеша накладывала чистый бинт прямо на гимнастерку, промокшую на животе красными пятнами. Лицо было бледно, заострено, с темными полосками гари, губы прикушены, волосы выбились из-под шапки – чужое, лишенное легкости, некрасивое лицо с незнакомым выражением.
Услышав крик Кузнецова, она быстро вскинула глаза, полные зова о помощи, зашевелила потерявшими жизнь губами, но Кузнецов не расслышал ни звука.
– Уйди, уйди, сестра! Жить буду!.. – выкрикнул в бессознании Касымов. – Зачем хоронишь? Стрелять надо!..
И оттого, что Кузнецов не услышал ее голоса, а слышал крик Касымова, метавшегося в горячке, оттого, что ни она, ни Касымов не видели, не знали, что прорвавшиеся танки идут прямо на их позицию, Кузнецов снова испытал ощущение нереальности, когда надо было сделать над собой усилие, тряхнуть головой – и он вынырнет из бредового сна в летнее, спокойное утро, с солнцем за окном, с обоями на стене и вздохнет с облегчением оттого, что виденное им – ушедший сон.
Но это не было сном.
Он слышал над головой оглушающе-близкие выхлопы танковых моторов, и там, впереди, перед орудием, распарывал воздух такой пронзительный треск пулеметных очередей, будто стреляли с расстояния пяти метров из-за бруствера. И только он один осознавал, что эти звуки были звуками приближающейся гибели.
– Зоя, Зоя! Сюда, сюда! Заряжай! Я – к панораме, ты – заряжай! Прошу тебя!.. Зоя…
Валики прицела были жирно-скользкими, влажно прилип к надбровью резиновый наглазник панорамы, скользили в руках маховики механизмов – на всем была разбрызгана кровь Касымова, но Кузнецов лишь мельком подумал об этом – черные ниточки перекрестия сдвинулись вверх, вниз, вбок; и в резкой яркости прицела он поймал вращающуюся гусеницу, такую неправдоподобно огромную, с плотно прилипающим и сейчас же отлетающим снегом на ребрах траков, такую отчетливо близкую, такую беспощадно-неуклонную, что, казалось, затемнив все, она наползла уже на самый прицел, задевала, корябала зрачок. Горячий пот застилал глаза – и гусеница стала дрожать в прицеле, как в тумане.
– Зоя, заряжай!..
– Я не могу… Я сейчас. Я только… оттащу…
– Заряжай, я тебе говорю! Снаряд!.. Снаряд!..
И он обернулся от прицела в бессилии: она оттаскивала от колеса орудия напрягшееся тело Касымова, положила его вплотную под бруствер и тогда выпрямилась, как бы еще ничего не понимая, глядя в перекошенное нетерпением лицо Кузнецова.
– Заряжай, я тебе говорю! Слышишь ты? Снаряд, снаряд!.. Из ящика! Снаряд!..
– Да, да, лейтенант!..
Она, покачиваясь, шагнула к раскрытому ящику возле станин, цепкими пальцами выдернула снаряд и, когда неловко толкнула его в открытый казенник и затвор защелкнулся, упала на колени, зажмурилась.
А он не видел всего этого – огромная, вращающаяся чернота гусеницы лезла в прицел, копошилась в самом зрачке, высокий рев танковых моторов, давя, прижимал его к орудию, горячо и душно входил в грудь, чугунно гудела, дрожала земля. Ему чудилось, что это дрожали колени, упершиеся в бугристую землю, может быть, дрожала рука, готовая нажать спуск, и дрожали капли пота на глазах, видевших в эту секунду то, что не могла увидеть она, зажмурясь в ожидании выстрела. Она, быть может, не видела и не хотела видеть эти прорвавшиеся танки в пятидесяти метрах от орудия.
А перекрестие прицела уже не могло поймать одну точку – неумолимое, огромное и лязгающее заслоняло весь мир.