bannerbanner
Нрав и права
Нрав и права

Полная версия

Нрав и права

Язык: Русский
Год издания: 2014
Добавлена:
Серия «Современная книга. Поэзия, проза, публицистика»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 3

И не только, признаться следует, – (по прошествии стольких лет, как и в тот незабвенный день, день осенний в году високосном, целых тридцать два года назад – бывшем, явном, ну а теперь существующем только в памяти), – состояние наше, прежде, что таить, совсем невесёлое, но и общее настроение вдруг заметно у нас улучшилось.

Да и как ему не улучшиться, когда всё у нас под рукой!

«Ну и ну!» – как сказал Сергей.

«Хрю!» – как сказано было Зверевым.

«Это, Сергей, Москва!» – как сказал я недавно Довлатову. Словом, рай, да и только. Пусть временный. Пусть московский. Но всё-таки – рай.

На столе громоздились, дыбились, образовывали хребты, расползались с вершин лавинами, устремлялись сквозь потолок в небеса над округой сирой горы, видимо – те, златые, из народной песни, желанные, – горы самой разнообразной, для лукулловских, знать, пиров, для разгульных варварских пиршеств, для библейских трапез в роскошных, полных неги, царских покоях предназначенной, не иначе, ну а может, фламандской, рубенсовской, небывалой какой-то еды, за которыми различались реки – тоже из песни, полные, как известно, вина, – в нашем случае – изобильнейшего питья.

– Надо бы нам разобрать эти завалы! – сказал я, глядя на все припасы, как на некое чудо света, неизвестно какое по счёту, да не всё ли равно, поскольку было явлено всё нам сразу, и его принимать приходилось уж таким, каково оно есть.

– Хотя бы частично! Попробуем! – оторвавшись от созерцания раблезианского, зверевского, дива дивного, чуда привычного, рядового, без всякой помпезности, для него-то, способного часто и на большее, (да, бывало и такое, и если я расскажу об этом когда-нибудь, то читатели современные, верхоглядные, в основном, ничегошеньки толком не знающие об эпохе былой героической и о людях, в ней живших когда-то, мне, видавшему виды в прошлом, чудом выжившему, седому скифу старому, очевидцу превеликого множества разных, от смешных до трагичных, событий, чего доброго, и не поверят, хотя верить мне следует, ибо я один остался на свете, всё-то помнящий, столькое знающий, говорящий теперь – за всех, в дни осенние, в октябре, в одиночестве и в затворничестве, в давнем жречестве, в светлом творчестве, в ясновидчестве, в добром таинстве, в грустном празднестве речи нынешней, повествующей о таком, что один я помню сегодня, потому и сказать обязан, потому-то, сквозь годы глядя, слыша музыку жизни этой, о минувшем и говорю), – поддержал меня тут же Сергей.

Мы, в четыре руки, вдвоём, проявив усердие должное и довольно быстро, но всё-таки далеко не сразу, не запросто, покряхтев, попыхтев, поохав, постепенно перенесли большую часть продуктов и бутылок с питьём на кухню. Распределили их там: кое-что в холодильник, на полки, чтоб не испортилось, кое-что морозильник, подальше, в запас, на потом, а прочее, из того, что не портится, просто сложили на столе, в настенном шкафу и в других местах, наобум, чтобы всё это нам не мешало.

И вернулись обратно в комнату.

И продолжили наше застолье.

– Желал бы я знать, – сказал, поглядывая на бутылки с разнообразным питьём и на еду изобильную, Довлатов, – как там, за железным занавесом, в зарубежье, с трудом представимом, разве что по книгам и кинофильмам, где конкретно, не всё ли равно, где-нибудь, ну, положим, в Париже, люди тамошние, парижане, и приезжие всякие, – тоже, как и мы сейчас, пусть не всегда, пусть не часто, пусть иногда, так, от случая к случаю, изредка, хоть один-единственный раз, позволяют себе такое – слово просится на язык любопытное, право, – пиршество?

– Понимаешь, – ответил я, – слово «пиршество» – странное слово. Заменить бы его не мешало, полагаю, словом другим, поточнее, попроще, привычнее, человечнее, наконец, ближе к истине, к нашим дням, ближе к нам, ну, допустим – «случайность». Или, вот, это лучше, – «чудо». Нет, не так. Достоверней надо, легче, сказочней, обобщенней. И подходит здесь – «волшебство».

– Понимаю, – сказал Довлатов. – Значит, в дальнем, роскошном Париже – никакого нет волшебства?

– Понимаешь, – ответил я, – волшебство подарил нам Зверев. Для него такое даренье, с давних пор, в порядке вещей. Так устроен он. Вот и всё. И не только он, между прочим. Не один он такой. Точно так же поступили бы и другие, из числа друзей моих. Так же поступил бы и сам я. Думаю, всё ещё впереди у меня. В том числе – и то, что относится, несомненно, к разряду чудес. И, конечно же, волшебство.

– Что же, верю, – сказал Довлатов. – Хорошо. Ну а как же Париж?

– Что – Париж? При чём тут Париж?

– Волшебство в нём – тоже бывает?

– Уж наверное!

– Ты уверен?

– Почему же не думать так?

– Будем верить, что есть в Париже, кроме прочего, волшебство.

– Хорошо.

– Хорошо, конечно.

– Что?

– Да всё. Волшебство. Париж. И Москва с Петербургом. И прочие города и веси. Наверное, там волшебники есть свои.

– Ну а нас, поутру загибавшихся и не знавших, куда деваться, бедолаг, спас волшебник Зверев.

– Это верно.

– Куда вернее!

– Выпьем?

– Выпьем.

– До дна?

– До дна!

– За него, за волшебника Зверева!

– Так вперёд!

Мы с Довлатовым выпили.

Столько выпивки было у нас и закуски, что нам хватило бы дня, пожалуй, на три, не меньше. Дозы были у нас – родимые. Не такие, как за границей. Не сумел бы угнаться за нами и другими друзьями нашими, населявшими в годы былые отшумевшую нынче эпоху – неизменный любитель выпить, досточтимый Хемингуэй.

– Да, Париж – был у Хемингуэя, – ни с того ни с сего сказал, помолчав немного, Довлатов. – Папа Хем до сих пор в почёте. И останется таковым: почитаемым. У него, в его молодости, был праздник. Тот, который всегда с тобой. Понимаешь? Праздник!

– Всегдашний. Так-то лучше бы перевести.

– Я согласен. Так вот. У Хема праздник был – не хухры-мухры. На всю жизнь хватило его. Ты об этом подумай только! На всю жизнь! У него был – Париж.

– Кстати, ты обратил внимание, сколько там, в этой книге – о молодости, о Париже, – всякой еды? Ну буквально что ни страница – так подробное описание всяких яств. Со знанием дела. И со вкусом. Гастрономическим. То работает он, то ест. Путешествует – ест. Гуляет – снова ест. И такие продукты, о которых мы сроду не слыхивали. Прямо перечень всяких блюд и напитков. И всё – в ресторанах и в кафе. Нет бы дома готовить, как советские люди привыкли. Он привык – работать в кафе. Ну а после работы – есть. В том же самом кафе, где работал. Он привык – с женою гулять. И обедать с ней – в ресторанах. Ах, подумать только, однажды не попали они в ресторан, где все столики были заняты, а ведь там обедал не кто-нибудь, а, конечно же, Джойс с семейством.

Бедный, бедный Хемингуэй! Не досталось ему местечка в ресторане. Джойсу – досталось. И пришлось уйти восвояси Хему вместе с женой, чтобы позже пообедать в другом заведении. Гонорар получил – поел. На скачках выиграл – в горы путешествовать. Вместе с женой. Чтобы там – есть. И пить заодно. Притом, он всё время подчёркивает, что денег было, как правило, в обрез. Всегда не хватало. Хорошо питаться – хватало. Ничего себе нищета!

– В самом деле, – сказал Довлатов, засмеявшись, – что ни страница, то сплошная жратва. Со смаком. Не обжорство, конечно. Да всё же – что-то вроде того. Повышенный интерес к еде. Нездоровый. Будто отняли у него в раннем детстве съестное что-нибудь – и теперь он это навёрстывает. Всё навёрстывает и навёрстывает. Отбирать – никто и не думает. А писатель всё ест да ест. Ну и пьёт, понятное дело… Взять вот нас – мы ведь тоже пьём. Но для нас что главное? Выпивка? Нет. Общение. Вот что главное. Ну а выпивка вытекает из общения. Так повелось. Искони. На Руси – не знаю. А у нас – давно повелось. Даже правилом стало. Вот что. Чётким правилом. Даже законом. А еда? Еда – приложение. Дополнение. Пункт второй. Первый пункт – разумеется, наше, то, чего не заменишь ничем, замечательное общение, мощным стимулом для которого, как известно, является выпивка. Это всё – в порядке вещей. А у Хема – свой пунктик имеется. На еде. И граничит он не со сдвигом в мозгах, конечно, а с навязчивою идеей. Ну и Хем! Любитель пожрать! Славословящий всякую пищу. И особенно – ту, парижскую. Полагаю, действительно вкусную. Пищу молодости. Нищеты. Как там сказано? «И таким был Париж с те далёкие дни, когда мы были очень бедны и…» Ну, вспомни! Да, «очень счастливы».

– Мы сегодня тоже пируем.

– Да, пируем. А что за пир?

– Пир во время чумы?

– Возможно.

– Пир Платона?

– Всё может быть.

– Пир прощания?

– Или встречи? Но чего? И с чем?

– Догадайся.

– Ты-то знаешь?

– Знаю.

– Откуда?

– Просто – знаю.

– Скажи!

– С судьбой.

Так сидели мы вместе с Довлатовым за столом, уставленным яствами и напитками. Выпивали. Понемногу. Не так, как Хем, – по глоточку, но с форсом. Нет, дозы были у нас побольше. Или порции. (Всё равно, как теперь мне их называть. После двух уж десятилетий, когда я вообще не пью ничего спиртного. Прекрасно обхожусь без выпивки. Помню выпивонные годы прежние – и свидетельствую устало: да, весьма любопытные дамы и любезные господа, признаюсь вам, – что было, то было, вся богема выпить любила, даже очень, – все пили тогда. Пусть казалось это защитой от невзгод, от советской яви. Я оправдывать это не вправе. Пили все. Защита – в ином: только в творчестве. В тяге к свету. Не мешает вам помнить это. Значит, песня ещё не спета – о минувшем и о родном.) Так сидели мы вместе с Довлатовым. Выпивали неторопливо. Нам спешить было некуда. Пир продолжался. Текла беседа. За стеной, побеждая беды, жаждал радости хмурый мир.

Зверев – спал. На полу. На газете. По привычке. Под батареей. Там теплее. Удобно. Не дует. Уголок – ну впрямь для спанья.

День, осенний, московский, длился. День похмелья – и день спасенья. День чудес. Бескрайний. Настолько, что на вечность смахивал он.

Вдосталь было у нас питья. Хочешь – водку пей, хочешь – вино. Коньячок отменно хорош. По традиции, есть и пиво.

Предостаточно было закуски. Накормить можно пол-Москвы. Также хватит – на Питер. Весь. Для провинции – тоже останется.

Никуда никто не спешил. Ни Довлатов. Ни я. Ни Зверев. Толя – спал. Мы вдвоём говорили – и спокойно в себя приходили.

За окном – совсем как в раю, мнилось нам, – в полумгле небес, рядом с нами, в числе чудес, щебеча, – пролетали птицы.

– Интересно, – сказал Довлатов, – как бы Зверев мог сформулировать, что за штука такая – время.

Полуспящий и полупроснувшийся, словно кто-то сказал ему: «Встань!» – Толя вдруг поднялся с газеты и уставился на Сергея.

Это было так неожиданно, что Довлатов смущённо потупился.

Тут любой бы мог озадачиться.

Преспокойно спал человек – и, пожалуйста, вот он, рядом, через долю секунды – встал.

Зверев, словно сомнамбула, с полузакрытыми, вроде бы спящими, вроде не спящими, отягощёнными страшной, нечеловеческой просто, усталостью, но и, с ней вместе, что вовсе уж поразительно было и даже смущало, готовностью к действию, к действу, к поступку, слишком уж важному, чтобы его откладывать на потом, а не тут же, сразу же, прямо сейчас, при нас, кровь из носу, всенепременно, целенаправленно, истово, не совершить его, ставшими вдруг светящимися, фосфорически-отрешёнными, глядящими в глубь какую-то иную, и даль, и высь, в неведомое измерение, пророческими глазами, потянулся рукой к подоконнику.

Взял давно уже, в уголке, возле рамы, валявшийся там, затвердевший кусок пластилина.

Всего-то несколько звонких, броских, цепких мгновений – помял, повертел его в пальцах.

Воткнул в него, сделав рукою движение кругообразное, какие-то пробки, бумажки.

Дунул слегка на него.

И невзрачный, сморщенный, старый, завалявшийся пластилин – чудом преобразился!

На зверевской, гибкой, пластичной, творческой, жизнетворной, широко раскрытой ладони, вздрагивая, лежала – дивная, словно живая, всем лёгким телом своим устремлённая в путь, вперёд, находящаяся в полёте, свободно и смело расправившая упругие сильные крылья, виталица в высях небесных, скиталица в далях таинственных и в глубях незримых отшельница, печальница о былом, провидица века грядущего, вещунья, звезда, собеседница созвездий и листьев, наследница ведических волхвований, питомица речи, наперсница избранников, имени вестница, загадка волшебная, – птица.

Зверев царственным плавным жестом протянул её, всю трепещущую от энергии созидательной, потрясённому всем увиденным, ошарашенному Сергею:

– Вот что такое время!

После чего всё так же сомнамбулически-странно, с полузакрытыми, вроде бы, но, вроде, и чуткими, зрячими, светящимися глазами, улёгся на пол, на место, на свою газету истёртую, и тут же, мгновенно, заснул.

Довлатов бережно, ласково держал на своей ладони созданную при нас, из ничего, похоже, чтобы ему стать всем, отныне и навсегда, непостижимым поистине творческим человеком, а может быть, и пришельцем из других каких-то миров, уж явно типом особенным, не таким, как многие, Зверевым, доверившуюся ему смиренно волшебную птицу.

Пальцы его заметно дрожали. Он волновался.

– Птица Времени! – тихо сказал, обращаясь ко мне, Довлатов.

– Да. По зверевской чёткой трактовке – получается именно так.

Довлатов шумно вздохнул и осторожно поставил зверевскую волшебную птицу на подоконник.

И тотчас же мы услыхали чей-то призывный стук в оконное стекло.

Маленькая пёстрая птичка, разглядевшая с улицы таинственную Птицу Времени, отделённая от неё тонкой, скользкой гранью стекла, отчаянно и отрешённо рвалась к ней, сюда, в квартиру, и колотила маленьким клювом в стекло, пытаясь пробиться к той, которая так поразила птичье воображение, но ничего у неё не выходило, – и, поняв наконец невозможность вторжения, и сближения недостижимого, и кружения вместе, на пару, в светлом небе, в порыве, в полёте, измученная борьбой, она пригорюнилась, нахохлилась, но вскоре, опомнившись будто, встрепенулась и улетела…

– Не судьба ей, – сказал Довлатов.

– Птичке?

– Птичке.

– Той, заоконной?

– Ну конечно.

И я взглянул за окно – и увидел там эту птичку. Она сидела на перилах балкона, рядышком с похожей на неё птичкой, вполне довольная, видимо, судьбой и напрочь забывшая об изваянной Зверевым пластилиновой Птице Времени, привлекавшей её недавно.

– Посмотри! – сказал я Сергею.

Он сказал, увидев:

– Ну, значит, у неё другая судьба!..

В небе за окном висела невзрачная хмарь.

На этом фоне покачивались то в одну сторону, то в другую, движимые порывами спорадически налетавшего ветра, почти оголённые вершины окрестных деревьев.

Дверь на балкон была слегка приоткрыта – и в комнату свободно проникал сырой, знобящий воздух столичной осени.

– Как бы не продуло Толю! – сказал я и встал. – Закрою, пожалуй, дверь. Форточка всё равно у нас открыта. Комната и так проветривается.

– Дверь – это лишнее, – согласился Довлатов.

Но вместо того, чтобы просто-напросто поплотнее закрыть дверь и покрепче, чтобы не проворачивалась обратно, прижать рукоятку, я вышел почему-то на балкон.

Механически скользнул взглядом по окаймлённой кустами и деревцами, ведущей к дому вдоль торца его и под прямым углом поворачивающей к моему подъезду, мокрой, с тускло поблёскивающими лужицами и плавающими в них жёлтыми листьями, неровной, с буграми и выбоинами, изборождённой извилистыми трещинами, асфальтовой дорожке.

И там, внизу, с высоты четвёртого этажа, разглядел я знакомую голову.

Русоволосая эта голова, не то увенчанная, не то заботливо прикрытая сползающим на лоб, до бровей, то ли нечёсаным чубом, то ли светлым крылом, покачивалась, как и вершины деревьев, из стороны в сторону, и, конечно, принадлежала, ошибки здесь не было, да быть не могло, по причине простейшей её непохожести на остальные, лишь одному-единственному во всей Москве человеку, своеобразному, так я выражусь, вот уже третий год всё покачивающему то влево, то вправо хмельной своей головой под напором нежданно свалившейся на неё и неудержимо разрастающейся богемной славы, и человеком этим был, разумеется, Веня Ерофеев.

Сверху я окликнул его:

– Здравствуй, Веня! Ты меня слышишь?

Голова внизу под балконом в тот же миг перестала качаться.

Веня поднял ко мне лицо.

И воззвал ко мне:

– Здравствуй, Володя!

– Здравствуй, здравствуй! – сказал я ему. – Что ты делаешь там, внизу?

Веня выкрикнул:

– Я заблудился!

– То есть как?

– Заблудился, и всё! Шёл к тебе – и вдруг заблудился. Растерялся. Что делать? Как быть? Как мне жить? У меня – похмелье!..

– Не страдай! Поднимайся ко мне.

– Но куда?

– На четвёртый этаж.

– А подъезд?

– За углом. Самый первый.

– А квартира?

– Дверь будет открыта.

– Мчусь к тебе!

– Я встречу тебя.

Веня побежал по дорожке, завернул за угол дома. Слышно было, как с грохотом захлопнулась за ним тяжёлая дверь подъезда.

И тут же взвилась вверх испуганная этим отчаянным грохотом стайка взъерошенных воробьёв.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
3 из 3