Полная версия
Анна Ахматова и Истина. Монтаж воспоминаний и документов
Из книги Веры Лукницкой: «В Павловске, на концерте, Гумилёв познакомился с братом Анны Горенко – Андреем. С этого момента началась их крепкая дружба. Андрея он считал единственным чутким, культурным, превосходно классически образованным человеком на фоне всей царскосельской молодёжи – грубой, невежественной и снобистской. Андрей Андреевич владел латынью, был прекрасным знатоком античной поэзии и при этом отлично воспринимал стихи модернистов. Он был одним из немногих слушателей стихов Гумилёва и часто обсуждал с ним не только их, но всю современную поэзию, публиковавшуюся в Журналах “Весы” и “Скорпион”…
С начала 1905 г. …Гумилёв стал, наконец, бывать в доме у Горенко».
Из воспоминаний Ахматовой: «Тогда, например, нельзя было думать о том, чтобы принимать у себя гостей. Приходил Николай Степанович к брату Андрею… А я была в таком возрасте, что не могла иметь собственных знакомых – считалось так».
Из книги Павла Лукницкого: Гумилёв «постоянно (но в среднем не чаще одного раза в неделю – в десять дней) встречается с Анной Андреевной Горенко».
Из воспоминаний Ахматовой: «Две мои фотографии в Царскосельском парке (зимняя и летняя) в 20‑х годах сняты на той скамейке, где Николай Степанович впервые сказал мне, что любит меня (февраль…)»
Из книги Аманды Хейт: В 1905 г. «на Пасху Гумилёв, в отчаянии от её нежелания всерьёз отнестись к его чувству, пытался покончить с собою. Потрясённая и напуганная этим, она рассорилась с ним, и они перестали встречаться».
Из воспоминаний Ахматовой: «Когда он хотел умирать, он подарил мне кольцо с рубином (в 5 г.)»
Из воспоминаний литератора Галины Козловской: Анна Андреевна «рассказала о том, что… [Гумилёв] подарил ей золотое колечко… Она вернулась из сада, где у неё было с ним свидание… и вдруг услышала шаги мамы. И она тут же содрала это колечко, и оно откатилось и попало в щель. Она говорит: “Это колечко было на моей руке минут 10 в моей жизни.” И так это колечко никогда не нашли».
Из воспоминаний поэта Всеволода Рождественского в передаче писателя Вадима Бронгулеева: «11(24). VI. 1905 года, т.е. в день рождения Ани Горенко, к ним в дом были приглашены гости, и в их числе Гумилёв. Как положено, новорождённой подносили цветы. Очередной букет принёс и наш влюблённый. Когда он подал его Ане, она с гримасой и вздохом сказала: “Боже мой, ведь это уже седьмой букет сегодня!” Молодой человек, столь самолюбивый и гордый, был, конечно, сильно задет и, ни слова не говоря, вскоре куда‑то исчез. Через некоторое время он появился, причём в его руках был новый букет, ещё более пышный и красивый. Принимая с полным недоумением этот второй букет, хозяйка воскликнула: “Коля, но ведь это уже десятый по счёту!” Тогда Гумилёв, поклонившись, сказал: “Да, я, разумеется, это знаю, но никто не знает, что я собрал его только что в саду императрицы Александры Фёдоровны”.
Конечно, все так и ахнули, представив себе, какой опасности подвергался молодой человек, когда перелезал через ограду царской резиденции и рвал цветы Её величества».
Из воспоминаний Ахматовой: «Весной 1905 года шухардинский дом был продан наследниками Шухардиной, и наша семья переехала в великолепную, как тогда говорили, барскую квартиру на Бульварной улице (дом Соколовского), но, как всегда бывает, тут всё и кончилось. Отец [уже статский советник] “не сошёлся характером” с [главноуправляющим торговым мореплаванием и портами] великим князем Александром Михайловичем и подал в отставку, которая, разумеется, была принята. Дети с бонной Моникой были отправлены в Евпаторию. Семья распалась. Через год – 15 июля 1906 г. – умерла Инна. Все мы больше никогда не жили вместе».
И Анна оказалась разлучена с Голенищевым‑Кутузовым. Я думаю, что именно это событие своей жизни Ахматова описала в знаменитом стихотворении 1911 г. «Песня последней встречи».
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,
А я знала – их только три!
Между клёнов шёпот осенний
Попросил: «Со мною умри!
Я обманут своей унылой,
Переменчивой, злой судьбой.»
Я ответила: «Милый, милый!
И я тоже. Умру с тобой…»
Это песня последней встречи.
Я взглянула на тёмный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно‑жёлтым огнём.
Из воспоминаний Ахматовой: «Я продолжала писать стихи, с неизвестной целью ставя под ними номера. Как курьёз могу сообщить, что, судя по сохранившейся рукописи, “Песня последней встречи” – моё двухсотое стихотворение».
Из «Интимной тетради» Павла Лукницкого: «Смотрю на её руку.
Я: …Это та жила, которую молодые девушки вскрывают всегда.
АА улыбнулась, показывает другую руку. На ней крестообразный, тонкий шрам.
Я: И Вы?
АА: Ну конечно… Кухонным, грязным ножом, чтоб заражение крови… Мне шестнадцать лет было…»
Из книги Павла Лукницкого: «В течение своей жизни л ю б и л а только один раз. Только о д и н раз. “Но как это было!”
В Херсонесе три года ждала от него [видимо, Голенищева‑Кутузова] письма. Три года каждый день, по жаре, за несколько вёрст ходила на почту, и письма так и не получила».
Из книги Веры Лукницкой: «В октябре 1905 г. на средства родителей была издана первая книга стихов Гумилёва “Путь конквистадоров”…
Один экземпляр Гумилёв отправил в Евпаторию другу Андрею. Его сестре книги не послал, хотя… многие стихи посвящены ей, почти все обращены к ней и в нескольких дан её образ:
Кто объяснит нам, почему
У той жены всегда печальной
Глаза являют полутьму,
Хотя и кроют отблеск дальний?
Зачем высокое чело
Дрожит морщинами сомненья
И меж бровями залегло
Веков тяжёлое томленье?..»
Из стихотворения Николая Гумилёва «Русалка»:
На русалке горит ожерелье,
И рубины греховно красны,
Это странно‑печальные сны
Мирового, больного похмелья.
На русалке горит ожерелье,
И рубины греховно‑красны.
У русалки мерцающий взгляд,
Умирающий взгляд полуночи,
Он блестит то длинней, то короче,
Когда ветры морские кричат.
У русалки чарующий взгляд,
У русалки печальные очи…
Из воспоминаний Ахматовой: «В Евпатории… я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу и писала великое множество беспомощных стихов».
Из книги Павла Лукницкого: «Подготовлял её гимназист седьмого класса Миша Мосарский».
Из книги Аманды Хейт: «Занятия скрашивались тем, что молодой учитель влюбился в свою ученицу, правда, из‑за этого он проводил уроков вдвое больше, чем требовалось».
«Весной 1906 года Анна вместе с тётушкой поехала в Киев держать экзамены в гимназию. Киев был наиболее подходящим и дешёвым местом для продолжения учёбы, потому что там жили родственники Горенко».
Из воспоминаний Ахматовой: «Последний класс проходила в Киеве, в Фундуклеевской гимназии.
Жила у своей двоюродной сестры Марии Александровны Змунчиллы».
В сентябре 1906 г. Анна написала письмо мужу своей покойной сестры Инны, служащему Русского Дунайского пароходства, поэту Сергею Владимировичу фон Штейну. Он ответил, завязалась переписка.
Однажды Анна попросила: «Уничтожайте, пожалуйста, мои письма. Нечего и говорить, конечно, что то, что я Вам пишу, не может быть никому известно».
Но фон Штейн её просьбу не выполнил.
Из книги Павла Лукницкого: «АА рассказала мне возмутительную историю о Голлербахе, незаконно завладевшем её письмами к С. Штейну (при посредстве Коти Колесовой [второй жены Штейна, позднее – жены Голлербаха]), и кроме того, напечатавшим без всякого права, без ведома АА отрывок одного из этих писем в “Новой русской книге”».
Теперь все эти письма опубликованы.
Из писем Ахматовой Сергею фон Штейну:
«Сентябрь 1906 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, совсем больна, но села писать Вам по очень важному делу: я хочу ехать на Рожество [так в подлиннике] в Петербург. Это невозможно во‑первых, потому, что денег нет, а во‑вторых, потому, что папа не захочет этого. Ни в том, ни в другом Вы помочь мне не можете, но дело не в этом. Напишите мне, пожалуйста, тотчас же по получении этого письма, будет ли Кутузов на Рожество в Петербурге. Если нет, то я остаюсь с спокойной душой, но если он никуда не едет, то я поеду. От мысли, что моя поездка может не состояться, я заболела (чудное средство добиться чего‑нибудь), у меня жар, сердцебиение, невыносимые головные боли. Такой страшной Вы меня никогда не видели.
…Я не сплю уже четвёртую ночь, это ужас, такая бессонница. Кузина моя уехала в имение, прислугу отпустили, и когда я вчера упала в обморок на ковёр, никого не было в целой квартире. Я сама не могла раздеться, а на обоях чудились страшные лица! Вообще скверно!
Летом Фёдоров опять целовал меня, клялся, что любит, и от него опять пахло обедом.
Милый, света нет.
Стихов я не пишу. Стыдно? Да и зачем?
Сергей Владимирович, если бы Вы видели, какая я жалкая и ненужная. Главное, ненужная, никому, никогда. Умереть легко. Говорил Вам Андрей, как я в Евпатории вешалась на гвоздь и гвоздь выскочил из известковой стенки? Мама плакала, мне было стыдно – вообще скверно…
Отвечайте же скорее о Кутузове.
Он для меня – в с ё. Ваша Аннушка».
«Сентябрь 1906 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, простите и Вы меня, я в тысячу раз более виновата в этой глупой истории, чем Вы.
Ваше письмо бесконечно обрадовало меня, и я буду очень счастлива возвратиться к прежним отношениям, тем более, что более одинокой, чем я, даже быть нельзя…
Хорошие минуты бывают только тогда, когда все уходят ужинать в кабак или едут в театр, и я слушаю тишину в тёмной гостиной. Я всегда думаю о прошлом, оно такое большое и яркое. Ко мне все здесь очень хорошо относятся, но я их не люблю.
Слишком мы разные люди. Я всё молчу и плачу, плачу и молчу. Это, конечно, находят странным, но так как других недостатков я не имею, то пользуюсь общим расположением.
С августа месяца я день и ночь мечтала поехать на Рожество в Царское к Вале, хоть на три дня. Для этого я, собственно говоря, жила всё это время, вся замирая от мысли, что буду там, где… ну, да всё равно.
И вот Андрей объяснил мне, что ехать немыслимо, и в голове такая холодная пустота. Даже плакать не могу.
Мой милый Штейн, если бы Вы знали, как я глупа и наивна! Даже стыдно перед Вами сознаться: я до сих пор люблю В. Г.‑К. И в жизни нет ничего, ничего, кроме этого чувства.
У меня невроз сердца от волнений, вечных терзаний и слёз. После Валиных писем я переношу такие припадки, что иногда кажется, что уже кончаюсь…
Хотите сделать меня счастливой? Если да, то пришлите мне его карточку. Я дам переснять и сейчас же вышлю Вам обратно. Может быть, он дал Вам одну из последних. Не бойтесь, я не “зажилю”, как говорят на юге… Ваша Аня».
30 мая 1906 г. Гумилёв окончил гимназию, и в июне уехал в Париж. Там он слушал лекции в Сорбонне по французской литературе, изучал живопись и начал издавать журнал «Сириус», где напечатал свои произведения.
Из книги Веры Лукницкой: «Регулярно получал от матери по 100 рублей в месяц, и хотя укладываться в скромный бюджет был трудно, иногда сам посылал ей немного денег.
…Постоянное безденежье Гумилёва принимало порою ужасающие формы. Бывало, он по нескольку дней питался только каштанами. А полуголодное его существование в парижский период было постоянным».
У Гумилёва вскоре появились кое‑какие увлечения, хотя все они были несерьёзными. Ахматова так об этом написала:
На руке его много блестящих колец –
Покорённых им девичьих нежных сердец…
Из книги Павла Лукницкого: «Осенью 1906 года АА почему‑то решила написать письмо Николаю Степановичу. Написала и отправила. Это письмо не заключало в себе решительно ничего особенного, а Николай Степанович (так, значит, помнил о ней всё время) ответил на это письмо предложением. С этого момента началась переписка».
Из воспоминаний Ахматовой: Он в ответе своём написал, что «так обрадовался, что сразу два романа бросил…
А третий? С Орвиц‑Занетти? Роман, кажется, как раз на это время приходится».
Из книги Веры Лукницкой: О баронессе де Орвиц‑Занетти «ничего неизвестно, кроме одного: она вдохновила Гумилёва на стихотворение “Царица Содома”, названное позже “Маскарадом”».
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «31 декабря 1906 г. Дорогой Сергей Владимирович, сердечный припадок, продолжавшийся почти непрерывно 6 дней, помешал мне сразу ответить Вам…
Все праздники провела у тёти Вакар, которая меня не выносит. Все посильно издевались надо мной, дядя умеет кричать не хуже папы, а если закрыть глаза, то иллюзия полная. Кричал же он два раза в день: за обедом и после вечернего чая. Есть у меня кузен Саша. Он был товарищем прокурора, теперь вышел в отставку и живёт эту зиму в Ницце. Ко мне этот человек относится дивно, так что я сама была поражена, но дядя Вакар его ненавидит, и я была, право, мученицей из‑за Саши.
Слова “публичный дом” и “продажные женщины” мерно чередовались в речах моего дядюшки. Но я была так равнодушна, что и ему надоело, наконец, кричать, и последний вечер мы провели в мирной беседе.
Кроме того, меня угнетали разговоры о политике и рыбный стол. Вообще скверно!
Может быть, Вы пришлёте мне в заказном письме карточку Кутузова? Я только дам с неё сделать маленькую для медалиона и сейчас же вышлю Вам. Я буду Вам за это бесконечно благодарна.
Что он будет делать по окончании университета? Снова служить в Кр. Кресте?.. Аня».
После окончания университета Голенищев‑Кутузов уехал на дипломатическую службу в Турцию.
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «Январь 1907 г. Милый Сергей Владимирович.
Если бы Вы знали, какой Вы злой по отношению к Вашей несчастной belle‑soeur [свояченице]. Разве так трудно прислать мне карточку и несколько слов.
Я так устала ждать!
Ведь я жду ни больше ни меньше как 5 месяцев.
С сердцем у меня совсем скверно, и только оно заболит, левая рука совсем отнимается…
Серёжа! Пришлите мне карточку Г.‑К. Прошу Вас в последний раз, больше, честное слово, не буду… Аня».
Мы уже никогда не узнаем, что отвечал Анне фон Штейн – эти письма не сохранились. Но кое о чём можно догадаться по стихам.
Из воспоминаний Валерии Срезневской: «У Ахматовой под строками всегда вполне конкретный образ, вполне конкретный факт, хотя и не называемый по имени».
У кладбища направо пылил пустырь,
А за ним голубела река.
Ты сказал мне: «Ну, что ж, иди в монастырь
Или замуж за дурака…»
Принцы только такое всегда говорят,
Но я эту запомнила речь, –
Пусть струится она сто веков подряд
Горностаевой мантией с плеч.
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «2 февраля 1907 г. Милый Сергей Владимирович, это четвёртое письмо, которое я пишу Вам за эту неделю. Не удивляйтесь, с упрямством, достойным лучшего применения, я решила сообщить Вам о событии, которое должно коренным образом изменить мою жизнь, но это оказалось так трудно, что до сегодняшнего вечера я не могла решиться послать это письмо. Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилёва. Он любит меня уже 3 года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю.
Помните у В. Брюсова:
Сораспятая на муку,
Враг мой давний и сестра,
Дай мне руку! дай мне руку!
Меч взнесён. Спеши. Пора.
И я дала ему руку, а что было в моей душе, знает Бог и Вы, мой верный, дорогой Серёжа…
Хотите знать, почему я не сразу ответила Вам: я ждала карточку Г.‑К. и только после получения её я хотела объявить Вам о своём замужестве. Это гадко, и чтобы наказать себя за такое малодушие, я пишу сегодня, и пишу всё, как мне это ни тяжело.
…Я не пишу ничего и никогда писать не буду. Я убила душу свою, и глаза мои созданы для слёз, как говорит Иоланта. Или помните вещую Кассандру Шиллера. Я одной гранью души примыкаю к тёмному образу этой великой в своём страдании пророчицы. Но до величия мне далеко.
Не говорите никому о нашем браке. Мы ещё не решили, ни где, ни когда он произойдёт. Э т о –
т а й н а, я даже Вале ничего не написала…
Пришлите мне, несмотря ни на что, карточку Вл. Викт. Ради Бога, я ничего на свете так сильно не желаю. Ваша Аня.
P. S. Стихи Фёдорова за немногими исключениями действительно слабы. У него неяркий и довольно сомнительный талант. Он не поэт, а мы, Серёжа, – поэты. Благодарю Вас за Сонеты, я с удовольствием их читала, но должна сознаться, что больше всего мне понравились Ваши заметки. Не издаёт ли А. Блок новые стихотворения – моя кузина его большая поклонница.
Нет ли у Вас чего‑нибудь нового Н. С. Гумилёва? Я совсем не знаю, что и как он теперь пишет, а спрашивать не хочу».
В начале мая 1907 г. Гумилёв, достигнув призывного возраста, должен был приехать в Россию для прохождения военной службы.
Из писем Ахматовой Сергею фон Штейну:
«Между 2 и 11 февраля 1907 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, я ещё не получила ответа на моё письмо и уже снова пишу. Мой Коля собирается, кажется, приехать ко мне – я так безумно счастлива. Он пишет мне непонятные слова, и я хожу с письмом к знакомым и спрашиваю объяснение. Затем бывает нервный припадок, холодные компрессы и общее недомогание. Это от страстности моего характера, не иначе. Он так любит меня, что даже страшно. Как Вы думаете, что скажет папа о моём решении? Если он будет против моего брака, я убегу и тайно обвенчаюсь с Nicolas. Уважать отца я не могу, никогда его не любила, с какой же стати буду его слушаться. Я стала зла, капризна, невыносима. О, Серёжа, как ужасно чувствовать в себе такую перемену… Не оставляйте меня, я себя ненавижу, презираю, я не могу выносить этой лжи, опутавшей меня…
Скорее бы окончить гимназию и поехать к маме. Здесь душно! Я сплю 4 ч. в сутки вот уже 5‑й месяц…
Целую Вас, мой дорогой друг. Аня».
«11 февраля 1907 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, не знаю, как выразить бесконечную благодарность, которую я чувствую к Вам. Пусть Бог пошлёт Вам исполнения Вашего самого пять месяцев ждала его карточку, на ней он совсем такой, каким я знала его, любила и так безумно боялась: элегантный и такой равнодушно‑холодный, он смотрит на меня усталым, спокойным взором близоруких светлых глаз.
Il est intimidant [запугивающий, вызывающий робость], по‑русски этого нельзя выразить… Я совсем пала духом, не пишу Вале и жду каждую минуту приезда Nicolas. Вы ведь знаете, какой он безумный, вроде меня. Но довольно о нём… Отчего Вы думали, что я замолчу после получения карточки? О нет! Я слишком счастлива, чтобы молчать. Я пишу Вам и знаю, что он здесь, со мной, что я могу его видеть, – это так безумно хорошо. Серёжа! Я не могу оторвать от него душу мою. Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделённой любви! Смогу ли я снова начать жить? Конечно, нет! Но Гумилёв – моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей. Не осуждайте меня, если можете. Я клянусь Вам всем для меня святым, что этот несчастный человек будет счастлив со мной.
Посылаю Вам одно из моих последних стихотворений. Оно растянуто и написано без искры чувства. Не судите меня, как художественный критик, а то мне заранее страшно…
Аня».
К письму было приложено стихотворение «Я умею любить…»
Из воспоминаний Веры Беер: «Урок психологии в выпускном (седьмом классе) Киево‑Фундуклеевской женской гимназии…
Сегодня урок посвящён ассоциативным представлениям. Густав Густавович [Шпет] предлагает нам самостоятельно привести ряд примеров из жизни или из литературы, когда одно представление вызывает в памяти другое. Дружным смехом сопровождается напоминание, как у мистрис Никльби из романа Диккенса “Николас Никльби”, пользовавшегося у нас тогда большим успехом, погожее майское утро связывается с поросёнком, жаренным с луком. И вдруг раздаётся спокойный, не то ленивый, не то монотонный голос:
“Столетия‑фонарики! О, сколько вас во тьме,
На прочной нити времени, протянутой в уме!”
Торжественный размер, своеобразная манера чтения, необычные для нас образы заставляют насторожиться. Мы все смотрим на Аню Горенко, которая даже не встала, а говорит как во сне. Лёгкая улыбка, игравшая на устах Густава Густавовича, исчезла.
“Чьи это стихи?” – проверяет он её. Раздаётся слегка презрительный ответ: “Валерия Брюсова”. О Брюсове слышали тогда очень немногие из нас, а знать его стихи так, как Аня Горенко, никто, конечно, не мог. “Пример г‑жи Горенко очень интересен,” – говорит Густав Густавович. И он продолжает чтение и комментирование стихотворения, начатого Горенкой. На её сжатых губах скользит лёгкая самодовольная улыбка.
* * *
В классе шумно. Ученицы по очереди подходят к толстой, добродушной, очень глупой учительнице рукоделия Анне Николаевне и показывают ей бумажный пластрон рубашки и получают указание, как его приложить к материалу для выкройки… Очередь дошла до Ани Горенко. В руках у неё бледно‑розовый, почти прозрачный батист‑линон. …Анна Николаевна с ужасом смотрит на материал Горенко и заявляет, что такую рубашку носить неприлично. Лицо Ани Горенко покрывается как бы тенью, но с обычной своей слегка презрительной манерой она говорит: “Вам – может быть, а мне нисколько”. Мы ахнули. Анна Николаевна запылала как пион и не нашлась, что сказать. Много дипломатии и трудов пришлось приложить нашей классной даме, Лидии Григорьевне, чтобы не раздуть дела. В конце концов ей удалось добиться, чтобы Горенко попросила у Анны Николаевны извинения. Но как она просила! Как королева.
* * *
Даже в мелочах Горенко отличалась от нас. Все мы, гимназистки, носили одинаковую форму – коричневое платье и чёрный передник определенного фасона… Но у Горенко материал какой‑то особенный, мягкий, приятного шоколадного цвета. И сидит платье на ней, как влитое, и на локтях у неё никогда нет заплаток. А безобразие форменной шляпки – “пирожка” на ней незаметно.
* * *
Киев – город цветов, и мы весною и осенью являлись в класс с цветами. Осенью мы любили поздние розы, пышные астры, яркие георгины. Аня Горенко признавала тогда только туберозы.
* * *
Киевская весна. Синие сумерки. Над площадью густо, медленно разносится благовест. Хочется зайти в древний храм св. Софии, но я ведь принадлежу к “передовым”, и в церковь мне не подобает ходить. Искушение слишком велико. Запах распускающихся листьев, золотые звёзды, загорающиеся на высоком чистом небе, и эти медленные торжественные звуки – всё это создаёт такое настроение, что хочется отойти от обыденного.
В церкви полумрак. Народу мало… Налево, в тёмном приделе, вырисовывается знакомый своеобразный профиль. Это Аня Горенко. Она стоит неподвижно, тонкая, стройная, напряжённая. Взгляд сосредоточенно устремлён вперёд. Она никого не видит, не слышит. Кажется, что она и не дышит. Сдерживаю своё первоначальное желание окликнуть её. Чувствую, что ей мешать нельзя. В голове опять возникают мысли: “Какая странная Горенко. Какая она своеобразная”.
Я выхожу из церкви. Горенко остаётся и сливается со старинным храмом. Несколько раз хотела заговорить с ней о встрече в церкви. Но всегда что‑то останавливало. Мне казалось, что я невольно подсмотрела чужую тайну, о которой говорить не стоит».
Умолк простивший мне грехи.
Лиловый сумрак гасит свечи.
И тёмная епитрахиль
Накрыла голову и плечи.
Не тот ли голос: «Дева! встань…»
Удары сердца чаще, чаще.
Прикосновение сквозь ткань
Руки, рассеянно крестящей.
Из письма Ахматовой Сергею фон Штейну: «13 марта 1907 г. Мой дорогой Сергей Владимирович, я прочла Ваше письмо, и мне стало стыдно за свою одичалость. Только вчера я достала “Жизнь человека”, остальных произведений, о которых Вы пишете, я сосем не знаю. Мне вдруг захотелось в Петербург, к жизни, к книгам. Но я вечная скиталица по чужим грубым и грязным городам, какими были Евпатория и Киев, будет Севастополь, я давно потеряла надежду. Живу отлетающей жизнью так тихо, тихо…
Моё стихотворение “На руке его много блестящих колец” напечатано во 2‑м номере “Сириуса”, может быть, в 3‑м появится маленькое стихотворение, написанное мною уже в Евпатории. Но я послала его слишком поздно и сомневаюсь, чтобы оно было напечатано.
Но если это случится, то напишите мне о нём Ваше откровенное мнение и покажите ещё кому‑нибудь из поэтов. Профаны хвалят его – это дурной признак…
Зачем Гумилёв взялся за “Сириус”? Это меня удивляет и приводит в необычайно весёлое настроение. Сколько несчастиев наш Микола перенёс, и всё понапрасну. Вы заметили, что сотрудники почти все так же известны и почтенны, как я? Я думаю, что нашло на Гумилёва затмение от Господа. Бывает!»