Полная версия
Клиника прикладного бессмертия
Дмитрий Раскин
Клиника прикладного бессмертия
Глава 1
Доктор Петерсон сказал мне, наконец-то. Сказал, озвучил то, что я давно уже понимал и сам. Пока он старался, подбирал слова, меня даже забавляли его попытки изображать смущение и сочувствие (сочувствие, переходящее в сострадание?). Но вот когда он сказал!
Страшно.
Обрывающий тебя и всё твое страх. А ведь всегда думал, что, когда придет время, я отнесусь с пониманием. Восемьдесят лет назад мне навсегда блокировали потенциальное развитие онкологических процессов, нейтрализовали ген, отвечающий за Альцгеймера, и начали планомерно менять мои внутренние органы на выращенные из стволовых клеток. Мне подарили еще одну жизнь. Я из первого поколения проживших «две жизни». Тогда это действительно понималось как дар. А сейчас как данность, само собой разумеющееся, какие еще здесь сгодятся слова?
И почему все должно кончиться именно сейчас?! Почему я должен перестать быть?! Я всегда знал почему… Но цена этому знанию сейчас!.. И знал, что нет у меня того, за ради чего стоило продолжать, длить себя. То есть, может, и есть, но… Пережить цвет, сок, суть своей жизни. Пережить ту свою тоску (по сути, цвету и соку?), пережить осмысление жизни, довести их до самоповторов, до эпигонства. Я эпигон самого себя – вот чем обернулась вторая жизнь. Да и первая тоже. Да! Я достиг чистоты старости, стало быть, умру не от старческих болезней даже, а от самой старости. Спасибо, конечно, нашему гуманному, сверхгуманному, генномодифицирующему веку. Всё так, всё так, но! Я хочу… жить?! Не жить даже, быть. Лишь бы быть, и только… То есть, это я во имя сознания, самосознания, души и других столь же духоподъемных вещей?! Да какой там дух! Я пережил, перерос его. Только чем? Ограниченностью самого духа? Своего, своего духа! Что если мне попросить, выклянчить еще одну жизнь, дабы поднатужиться и принять всё это своё за «последнюю мудрость»? Страшно как прекратиться? исчезнуть? выпустить самого себя из собственных рук?..
– Что ж, мистер Лауде, я вынужден попрощаться с вами, – доктор Петерсон перестал претендовать на нечто большее, нежели сдержанное профессиональное сочувствие, правда, тут до него доходит, что слово «попрощаться» в данном контексте звучит двусмысленно – всё дальнейшее у нас с вами пойдет по тому алгоритму, который я только что… Сбои и внеплановые ситуации, разумеется, исключены.
Он не сказал: «и без боли». Я из того поколения, которому не надо объяснять, что «дальнейшее» обойдется без боли.
– Передаю вас своему, – он хотел было сказать коллеге, но почему-то осекся, пожал мне руку (оптимистично, профессионально) и вышел.
Тут же возникший в кабинете высокорослый толстяк средних лет завладел моим рукопожатием:
– Дорогой мистер Лауде, чрезвычайно рад возможности познакомиться с вами, при всей полноте понимания прискорбности тех обстоятельств, при которых…
Он говорит, склонившись над моим креслом и не отпуская моей руки. В нем было что-то и от страхового агента и от сотрудника ритуальной службы. Неужели он сейчас предложит мне какой-то чрезвычайно выгодный для моих наследников полис или примется снимать с меня мерку? Или это он так кривляется? Но зачем?
– Профессор Робинс. – Он вручил мне свою визитку. – Дэвид Робинс. С надеждой на плодотворное и долгосрочное сотрудничество.
Отдав, наконец, мне мою руку, он уселся, втиснулся в кресло доктора Петерсона.
Может, это у них теперь такая терапия, психологическая поддержка и прочее, мелькнуло у меня, пока Робинс открывал свой портфельчик. Он что, достанет сейчас водяной пистолет и выстрелит в меня? Или с криком «сюрприз» нацепит себе клоунский нос? Они так уверены, что старцам навроде меня никак не укрепить дух без толики жизнеутверждающей пошлости? На его визитке действительно значилось профессор Д. Робинс и аббревиатура КПБ, Визитка была, как мне показалось, нарочито, демонстративно безликой.
Робинс извлек из портфеля папку с какими-то документами, сказал совсем другим, деловым тоном, утрированно деловым даже (значит, снова кривляется?):
– Читайте, мистер Лауде.
– А я должен?
– Нет, конечно же, – он вдруг заговорил спокойно и просто, – но вряд ли вы сумеете оторваться.
Мне вообще-то надо было встать и уйти.
Глава 2
Я перечитываю его бумаги уже часа три, наверное. Наконец:
– Неужели?
– Именно, – кивнул Робинс.
Я попытался вновь углубиться в документы, но не смог.
– Клиника прикладного бессмертия предлагает вам именно это. В оставшееся время мы подвергаем вас глубинному сканированию. Сознание, подсознание, мысли, чувства, совесть – всё записывается на файлы, извините, что приходится говорить языком компьютерных аналогий. Мы соберем всё. Всё ваше непередаваемое, неуловимо личностное не только сохранится, но и перестанет зависеть от материи, следовательно, в конечном счете, от времени.
Страховой и ритуальный агенты, а также, деловой, прагматичный руководитель клиники исчезли – в Робинсе была искренность и страсть.
– Разве никогда, мистер Лауде, не возникало у вас: «если бы можно было уйти в чистый дух?» Разве не этого вы хотели, сталкиваясь со страданием? В те стародавние времена, когда медицина еще не избавила нас от страдания.
– Мои страдания были по большей части мелкими.
– Это новый уровень свободы. Понимаете, Лауде?
– Но, насколько я понял из ваших бумаг, тело все-таки будет.
– Конечно. Мы же реалисты и не громоздим утопий.
– Но это же кибер-тело!
– Скорее, муляж. Органический муляж, но со всей полнотой ощущений. А при нашем сервисном обслуживании его хватит на тысячу лет. Это на сегодняшний день, понимаете, Лауде? А завтра и это временное ограничение останется позади. Это вечность, Лауде.
Вечность. Я использовал этот термин в своих работах. Но сейчас вдруг вкус, вес и ужас слова. А ведь это только слово еще, а не сама вечность. Спросил только:
– И когда вы планируете? – я имел ввиду: «когда вы начнете трансформацию?»
– Сразу как только проводим вас в последний путь. – Передо мной снова агент, коммивояжер. – Все это загружается в ваш новый мозг-процессор. Понимаю, понимаю, мистер Лауде, вас смущает то обстоятельство, что это не совсем уже мозг, точнее, не просто мозг, а симбиоз компьютера и всего того, что собственно, и есть вы, – он перебил самого себя, зачастил:
– Ну, кто из нас не был ниспровергателем в молодости, а в старости консерватором, да? Вы привыкли к самому себе, а тут вдруг заново… – Резко меняя тон:
– Надеюсь, вы отдаете себе отчет, что это не есть искусственный интеллект (я никогда бы не предложил вам такой, если не тупиковый, то уж точно, что ограниченный путь), просто, – он ищет образ, – если раньше вы пользовались нейронами вашего мозга, то теперь электроникой нашего суперпроцессора. К тому же, как вы уже сами поняли из нашей документации, здесь есть и свои преимущества.
– Ну да, моя память теперь уже не будет слабеть.
Он раздраженно машет рукой, в смысле, что я сейчас о пустяках, деталях.
– Вы, Лауде, наконец, станете хозяином собственной памяти. Настолько, что сами сможете выбрать себе прошлое. Только представьте: прошлое, былое вдруг станут такими, как вы хотите! Вы сделаете небывшее бывшим… или наоборот. Всю предыдущую свою историю человек об этом даже и не мечтал. Кстати, тело тоже можете выбрать себе сами.
– Плюс еще целый ряд новых, недоступных смертному возможностей… Вот так, обрести мощь искусственного разума и при этом остаться живым. – Я вообще-то намеревался сказать с сарказмом.
Робинс тут же дает понять, что восхищен способностью своего клиента выхватить самую суть. Это лесть. И, одновременно, насмешка над этой лестью, над самой своей ролью – он извивается, уговаривает принять из его рук бессмертие. «Бессмертие». Я понимаю, что не в состоянии сейчас вдуматься в это слово, понять его смысл.
– Но я не уверен, Робинс, вправе ли я…
– И какие здесь могут быть ограничения? – Религиозные? Морально-этические? – снова страсть и истовость Робинса. – Вы что, собираетесь творить зло? То, что с заглавной, или так, ограничиваетесь тем, что со строчной? Насмеетесь над невинностью? Или, может быть, вы намерены потратить свою вечность на то, чтобы извратить сострадание, опошлить милосердие, растоптать любовь? – этот взрыв Робинса. – Боитесь выйти за пределы, предначертанные человеку?! Так мы давно уже вышли, когда вживили первый микрочип в мозг, а, может, когда изобрели прививку от оспы. Поздновато вы, друг мой, начали «о пределах».
– Хорошо. Вы поймали меня на слове, Робинс. Я скажу по другому – я не уверен, нужно ли мне это…
– Что, так устал от самого себя за сто шестьдесят лет?
– Дело не только в этом. – Понимаю, конечно, фальшь фразы. Заставил себя сказать:
– То, что у меня не получилось, то, чего не добился, не смог – здесь вряд ли что-то добавит еще одна жизнь или вечность. Я не обольщаюсь насчет самого себя. И выходить на новый круг…
– Красиво звучит, конечно, – поморщился Робинс. – Но ведь ты выбрал свою «вторую жизнь». А тогда это тоже было впервые, тоже было «вызовом Промыслу», «нарушением пределов» и тоже был риск.
– Я боялся смерти и понимал, что мне не по силам страдание.
– Смесь малодушия и тоски по вечности дает интересный результат. – Он нажимает какую-то кнопку на столе у доктора Петерсона и стена, отделяющая кабинет от парка, уходит в пол.
Он помог мне подняться с кресла, вывел меня на дорожку парка. Осень. Красные листья клена насколько хватает глаз. Осень. И мир вдруг правдивее, чище самого себя. А ведь я ехал на встречу с Петерсоном мимо этого парка: да, красиво, да, лирично, но, чтобы так, как сейчас!
– Если ты согласишся, – говорит Робин, – всё это не исчезнет вместе с тобой. Всё останется. И лист, видишь, лист, что кружится в просвете, длит донельзя это свое падение, и его шелест, с которым он лег сейчас к своим бессчетным собратьям – всё останется. И камни этой дорожки под твоими ногами. Понимаешь, Лауде? Да! То, к чему ты пытался пробиться в эти две свои жизни, все, что не смог – быть может, это и глубже жизни, но не выше жизни и уж точно не вместо. (Это он цитирует мои тексты. Давнишние.) Ведь так? К тому же, откуда ты знаешь, что вечность тебе не добавит? Этот парк и небо над ним и эти камни под твоими ногами – ты так уверен, что став для тебя вечным, это всё не раскроется какими-то новыми смыслами? А если и нет, – Робинс задумался, – это будет твоей истиной, твоим опытом. Понимаешь? Не предчувствие, не умозаключения, не миросозерцание – но опыт. Впервые.
– Но и результата «в таком случае» придется ждать вечность, – пытаюсь я.
– Вечность – не еще одна жизнь, не совокупность энного количества жизней… Здесь какое-то новое качество. И, наверное, ты это выяснишь.
– Если я… если я соглашусь – вдруг то, что у вашей клиники получится в итоге, будет всё же не мной?! И ты, Дэвид, введешь в вечность кого-то другого. Пусть он даже и будет с моими мыслями, фобиями, страстями, с моими мечтами и с моим прошлым. Может, ему будет наплевать на эту осень и этот парк.
– Ну, что вы, что вы, – у нас же серьезная клиника. – Это самопародия Робинса. Тут же, меняя тон:
– Будет ли Рональд Лауде Рональдом Лауде – тут кое-что зависит и от тебя, да.
– Вы так уверены?
– Я надеюсь.
– Хочешь сказать, что и здесь есть выбор?!
– И в той же мере от тебя зависит, будет ли Рональд Лауде человеком, не-человеком, сверх– или же пост-человеком. Слова не новые, да. Но сейчас они перестают быть метафорами.
– Подозрительно широкий спектр, Дэвид. Ну да, я же у вас буду первый. Мое бытие теперь есть мышление, да? но чтобы настолько буквально!.. А если что, я смогу – я ищу слово, – отыграть всё обратно?
– Ну, если захотите «отыграть обратно» – значит, вы и есть Рональд Лауде. Что и требовалось доказать.
И, дабы избежать пафоса, Робинс самодовольно рассмеялся.
Глава 3
Крис, мой сын у меня «в гостях». Прилетел сразу, как только Робинс сказал «можно». Первый, кого я вижу по завершении трансформации. Полное название процедуры: трансформация homo sapiens временного (можно с ударением на первой гласной) в homo sapiens вечного. Кроме того, в клинике Робинса то, что они сделали со мной, называется «величайшей революцией в истории человечества» и «трансэволюционнным скачком». Для меня же сейчас важнее совпадение трансформируемого с трансформированным. Пытаюсь убедиться, что я не затерялся в этом зазоре. Выясняю, пробую доказать это себе сейчас.
Я говорю, говорю, объясняю Крису свое новое тело. Вот, спроектировал сам – респектабельная старость, бодрая, деятельная приятная для окружающих. (Знал бы ты, как надоело быть развалиной!) Лицо же, как видишь, оставил свое. Побоялся отказаться от лица. (Пусть оно, как ты помнишь, всегда мне было не очень). Только морщины и мешки под глазами подогнал под свой новый возраст. Как тебе? Да, мне предлагали, конечно, реконструировать себя самого хоть студенческой поры… Но, знаешь, запихивать мозги сто шестидесятилетнего неудачника в двадцатилетнего дурачка… Говорю, чтобы удостовериться: это мои словеса, моя ирония, мое занудство, мое мировосприятие, что еще здесь мое?
– И как ты, – Крис проглатывает слово «папа», – с этим со всем (он имеет ввиду тело) справляешься?
– Ну, как сказать, Крис. Помнишь нашего дядю Эдди?
– Ты про его протез?
– Да, биопротез правой руки. Так вот. Я и есть сейчас такой протез себя самого. Тут, между прочим, есть и свои выгоды. За сто шестьдесят лет я редко когда был здоров полностью, ты же знаешь. Все время приходилось что-то латать, затыкать течи – я устал. А тут свобода… И даже от отправления естественных надобностей. Нет, я ем, конечно же (Крис принес мне пакет персиков, как в больницу), но не ради еды (в тело закачан физраствор), только для удовольствия, ради вкуса, в пользу (я хмыкнул) достоверности и полноты бытия.
Крис скривился.
– А ты, сын, – я чувствую ужасающую фальшь этого своего «сына». Но почему?! Я же и согласился, подписал бумаги Робинса, чтобы Крис не исчез, сидел вот так, у моей кровати (в том числе, чтобы Крис не исчез!), а сейчас не чувствую к нему ни-че-го.
– Что у тебя за то время, что я был, – чуть не сказал «занят». Это ужасно, да? Ну, а как еще одним словом о том? Был занят смертью, воскрешением, превращением черт знает во что.
– Ты имеешь ввиду «что нового»? – кивает Крис и видит прекрасно, что неинтересно мне, что у него нового.
Но это ж еще ничего не значит. Меня и раньше, при жизни не слишком-то волновали его житейские перипетии. И рано здесь делать вывод, что я есть уже не-я.
Но такого отчуждения никогда не было. Отчуждение непомерное, нечеловеческое. И я только пытаюсь убедить себя, что удручен и страдаю от того, что оно непомерное и нечеловеческое. Так! Надо остановиться. Взять себя в руки. И начать жить. Попытаться. «Начать жить» – это теперь что, метафора, эвфемизм?
– Ты, – Крис опять пропускает слово «отец», – считаешь, что победил смерть, не правда ли? Но на самом-то деле ты отказался от всего, чтобы просто-напросто обойти ее и показать за ее спиной неприличный жест.
Я не обиделся. Я пытаюсь только быть обиженным, уязвленным. Не получается. Мне надо обживать свои чувства. Я действительно «отказался от всего», чтобы остаться собой, сохранить себя. И не знаю, удалось ли! Удалось ли что-то еще кроме «потери всего». Но независимо от результата, кажется, уже получил маленький бонус бессмертия.
– Тебе, сын, – я заставил себя сказать «сын», хоть и видел, что он не согласен с этим словом и понимает, что я принуждаю себя, – приятнее было б прийти, положить цветочек на мою плиту? Во всяком случае, понятнее и привычнее.
Говорю и понимаю вдруг – он в чем-то прав. Но я есть, есть, и это главное!
– Крис, вот поверишь ли? одним из моих мотивов было… ну, чтобы избавить всех вас от горечи утраты. Извини за стиль. – Сознаю всю фальшь сказанного. И тут же, без паузы, – Пусть понимаю, конечно, вы как-нибудь справитесь. Я верю в вас.
У него потекли слезы. Это ж моя всегдашняя, дежурная острота, всякий раз повторяю ее, когда начинаю говорить о предстоящем моем «уходе». Только сам я сейчас ничегошеньки не чувствую, пусть и говорю со всегдашней своей интонацией, с «теплотой в голосе». Значит, опять же, я лгу, имитирую?
– Крис! На самом деле я сейчас ни живое, ни мертвое, что изо всех сил пытается прикинуться живым. Но я буду живым. Постараюсь.
– Я понимаю тебя, – он заставил себя сказать, – папа.
Глава 4
Полгода уже прошло после трансформации. Но профессор Робинс считает, что процесс адаптации еще не завершен. И нас по-прежнему держат на вилле, считает, что мы пока еще не готовы к встрече с реальностью. Ну, или реальность еще не готова к встрече с нами. Скорее всего, это профессор так льстит нам, пытаясь подсластить пилюлю. И мы уже начинаем подозревать, что нас не выпускают в жизнь по какой-то иной причине.
«Мы» – это Мелисса Стоун, Патрик Браун, Софи Льюис и, собственно, я. Все мы, как оказалось, прошли трансформацию одновременно, и нас поместили на эту виллу (она по другую сторону парка, что примыкает к клинике Петерсона, парк разделен забором) в надежде, что в группе наша адаптация пройдет успешнее. Но опять же, в этом мягком, но не зависящем от нашей воли объединении нас в «команду» мы стали подозревать и какие-то другие цели.
Мелисса выбрала себя женщиной средних лет, что в этом своем возрасте интереснее себе самой в юности, во всяком случае, «глубже, свободнее и личностнее», также добавила себе «немного спортивности». Софи потребовала двадцатичетырехлетнее тело, топовое. Причем, это вовсе и не она в молодости, а с обложки журнала. Но чтобы все-таки была одухотворенность. Только в меру. Патрик ж остался самим собой, то есть сто восьмидесятилетним.
Сейчас мы за столиком на веранде, пьем свой утренний кофе.
– Не находите, что мы здесь уже засиделись? – Софи теперь каждое утро об этом. – Что-то профессор Робинс начинает меня разочаровывать.
– Знаешь ли, милочка, – тут же парирует Мелисса, – он же обещал тебе, что этот парк не исчезнет, ну, и вот – не исчез. Пожалуйста, весна, первые птички, первые завязи. Наслаждайся.
– Послушай, Мелисса, – взвивается Софи, – почему ты все время говоришь со мной как с какой-то молоденькой дурочкой?
Мелисса, выдержав паузу:
– Ты так свежа, трепетна, первозданна, будто только что вышла из пены, из раскрывшегося бутона какого-нибудь цветка – ты не знаешь еще ни этой тленной жизни, ни законов земного бытия, ни мужского прикосновения, – видя реакцию Софи, – это я помогаю тебе адаптироваться. Нет, конечно, ты можешь еще все изменить. Насколько я помню условия контракта – пока идет адаптация, мы вправе поменять себе тело. Так что, смотри, может, выберешь себе что-нибудь более-менее адекватное.
– Ты мне просто завидуешь! – понимая, что сморозила глупость. – Да! Я согласилась на вечность, но не вечно же торчать возле этого сраного парка!
– Мы все просто еще не привыкли, – говорит Патрик, – у нас впереди тысяча лет, потом, как обещано, вечность, а мы всё еще понимаем эти полгода так, будто живем обычное время жизни. Но это скоро пройдет. Наши часы перестроятся.
– Вот этого я и боюсь, – перебиваю я. – Всё, чем мы дорожили, всё, что любили, – обладало смыслом как конечное, ограниченное во времени – может исчезнуть оборваться, кануть. А теперь? Если теперь всё это будет всегда?! Не станет ли наша вечность некой машиной опустошения, ничтожения смыслов того, что мы любим? Вечность как способ транжирить время, да и самого себя?
– Если то, что мы любим, – теперь навсегда, – пытается Патрик, – есть надежда на то, что ценности и смысл их как временных, хрупких уступят место их смыслу как вечных. Разве плохо придать им вечность? Сделать надвременными. Но вряд ли так уж много из того, что дорого нам, останется с нами… Может, уже не осталось, – улыбается Патрик. – А так что? – Ты переживешь этот парк. Переживешь то, что будет потом вместо парка. Будет ли в этом смысл? Хочется верить, что да.
– Наша Софи развила такую активность в соцсетях, завербовала себе кучу ухажеров со всего света и в Марсианских колониях, кажется, – Мелисса демонстративно игнорирует нашу с Патриком тему, – а вдруг они все потеряют способность эрегировать и эйякулировать, пока стрелка на новых часах Софи сдвинется на одно деление? – Мелисса игнорирует нашу с Патриком интонацию.
– Ну, и не смешно. – Софи искала поддержки у Патрика и у меня. Не найдя ее, выпалила:
– Между прочим, Мелисса, я на полвека старше тебя. – У нее получилось зло и по-детски.
– Дамы, может не стоит… – это мне уже стыдно за мой недружественный по отношению к Софи нейтралитет.
– Я просто попыталась назвать вещи своими именами, – деланная невозмутимость Мелиссы, – почему бы и нет? Так, для разнообразия.
– Ты ничем не лучше меня, – Софи налила себе еще кофе.
Мне вдруг вспомнилось как полгода назад Мелисса вскрыла себе вены (не сообразила, что их у нас на самом-то деле нет). Так и не сказала почему. Ей показалось, что неживое в ней побеждает, начинает подчинять живое? Или же тут другое что-то, совсем другое.
– Что, Рони, – кивает мне Патрик, – пойдешь к себе читать? Небось за эти полгода прочел больше гораздо, чем при жизни?
– Штраф! – вскричали все мы. – Штраф! – мы пытались быть добродушными.
Он нарушил – сейчас у нас тоже жизнь, продолжение жизни. (Мы все нарушаем то и дело.)
– Ах, да. Да, да. – Патрик смущается, усмехается над своей рассеянностью. Прижимая руки к сердцу:
– Извините.
– Действительно, больше, – отвечаю я, – «сверхспособности» теперь позволяют, но, понимаете, – я обращаюсь, ловлю себя на том, что обращаюсь в первую очередь к Мелиссе, не к Патрику, – я же всегда претендовал не на знание даже – на осмысление… ну, и на поиск истины. И мне не удалось. Вечность мне ничего не добавила здесь. Во всяком случае, пока. – Все же заставил себя сказать:
– Мне больно. Если честно, то больно. И очень жаль… Пусть до трансформации, я и не исключал, что выйдет так. Или мне лишь казалось, что я «не исключаю»? Я был уставший… от хода жизни? от самого себя? Но не устоял перед соблазном не умирать. – Далее попытка самоиронии:
– Значит, вечность, которой меня осчастливили, оказалась довольно комичной.
– Рони, может, откажешься? – Софи вложила в интонацию столько сарказма, сколько только смогла. Что же, она права. И «претензии» у меня к вечности, но не к жизни. Эта нынешняя моя жизнь – дар, неожиданный, милосердный и вряд ли заслуженный.
– Вечность это всё же не панацея, – улыбка Патрика.
– Это то, к чему мы вроде как пробивались, зная заранее, что не дотянемся, о чем тосковали, не могли не тосковать, – перебиваю я, – а нам вдруг дали, пожалуйста. И не как метафору, а буквально.
– Ощущение такое, – говорит Мелисса, – что нам дали так, подержать. И только, – усмехнулась, – подержаться за.
– Ну и пускай, – я недослушал ее, – хорошо, что есть. Хорошо, что жизнь. – Я сбиваюсь.
– А-а! – вцепляется в меня Софи, – Значит, все же обойдешься без истины! – И уже ко всем, – Зачем истина, если нам вдруг дадена вечность?
– Ты искал истину, – улыбается мне Патрик, – ту последнюю, будь она истина Бытия, Ничто или еще как?
– В этой моей претензии была какая-то нечистота, как я теперь понимаю.
– Подозревал эту истину,– продолжает Патрик, – пусть она так и осталась не раскрытой, не выхваченной. Домогался до изъяна, до какой-то «неправоты» Бытия! И всё это в пользу?
– Мне казалось, за ради глубины, опять же последней, недостижимой, завораживающей, пусть если даже и беспощадной к нам.
– Вот ты всегда занимался онтологией, метафизикой и прочим, – говорит Мелисса, – значит, был согласен на то, что неудача будет составляющей твоей работы, а, может, и ее итогом.
– Я так и думал примерно. Точнее, думал, что так оно и есть. И в этом была моя самонадеянность. – Срываюсь. – У меня получилась совсем другая неудача! – далее тихо:
– И она не наполнит жизнь светом, не дарует подлинности, сопричастности … или как там? В общем, не обращайте внимания.
– Зато теперь у тебя не будет отговорок вроде: «не успел», «не хватило времени осмыслить, перерасти себя», и не будет мучительного, горделиво-мученического: «еще немного и я бы понял», – усмехнулась Мелисса.
Патрик накрывает своей ладонью мою руку. Мне показалось, в его прикосновении, в самой этой его улыбке было то, что так и не удалось мне в моих текстах, во всегдашних моих претензиях на мышление. И было то, что свободно от истины, глубины… – не выше, не ниже, но свободно от… без достижения, обладания, преодоления, без какой-то победы над ними, и сам Патрик мне вдруг показался, чуть ли не способом бытия всего этого.