Полная версия
Снежинка на ладони
– Вы так и не вспомнили меня, а ведь мы старые знакомые…
– О чём вы? – Тамара Евгеньевна вопросительно посмотрела на него.
– Помните, лет двенадцать назад кабульский аэропорт, самолёт «Ан – 12», доставлявший на родину «груз 200» и тут же, между деревянными ящиками носилки с умиравшим майором… Рядом с ним молодая медсестра, из-под белой шапочки у неё выбилась каштановая прядка волос… Это были вы, а умиравший майор – я. Вы спасли мне жизнь…
Тамара Евгеньевна с удивлением вглядывалась в своего гостя, словно пыталась припомнить знакомые черты, но по растерянному выражению лица её было видно, что это ей не удалось.
– Это ничего, – словно угадав её мысли, успокоил её Поклунин, – главное – я нашёл вас и могу сказать те слова, которые носил в сердце все эти годы: я люблю вас, я очень вас люблю…
Он ещё раз поцеловал её руку и ушёл, простившись до завтра.
Тамара Евгеньевна ждала этих признаний, была счастлива услышать их, но от рассказанной Андреем Филипповичем истории пребывала в некотором замешательстве. Вот уже семнадцать лет она преподавала биологию в районной школе и никогда в Афганистане не была…
Она вернулась в комнату. Укутавшись в плед, села в кресло и задумчиво смотрела на тонкую струйку дыма, всё ещё исходящую от оставленной Поклуниным в хрустальной пепельнице сигареты.
А за окном по-прежнему бушевала вьюга.
Кончался январь.
Куст сирени
Просыпаясь по утрам, дед Данила до слёз кашлял выворачивающим всё нутро кашлем старого курильщика, пока непослушные подагрические пальцы его не выуживали из мятой пачки вожделенную папироску. Истратив не одну спичку он, наконец, закуривал, с наслаждением втягивал в прокуренные насквозь лёгкие терпкий табачный дым, после чего кашель постепенно затихал.
Разбуженная кашлем бабка Таня привычно ворчала, охая, переворачивалась на другой бок и тут же вновь засыпала, мерно похрапывая.
Искурив в несколько затяжек папироску, дед Данила тщательно ввинчивал её в дно блюдца, служившего ему вместо пепельницы. Из стакана, наполненного наполовину водой, извлекал искусственную челюсть, вставлял её в рот, пробуя, хорошо ли приладил, постукивал зубами, затем одевался и шёл на кухню чаёвничать.
Чай заваривал крепкий, по своему рецепту с добавлением различных травок, иногда мяту бросал, хвою или же цветы липы. Чай получался вкусный. Садился за небольшой квадратный столик, приставленный вплотную к широкому каменному подоконнику, переливал хорошо настоявшейся чай из чашки в блюдце, и, не торопясь пил, поглядывая за окошко.
Взгляд его привычно упирался в кирпичные спины гаражей, словно татуировками разукрашенные вдоль и поперёк разными картинками. Вдоль гаражей узкой, метров в двадцать полоской шла детская площадка. На невеликом пространстве этом поставили и качели, и грибки с песочницей и что-то вроде шведских стенок. Чуть правее имелась и спортплощадка, тоже небольшая со стоящими друг против друга воротами, за которыми была натянута железная сетка.
Не забыли и о стариках, вкопали несколько скамеечек. Тёплыми днями дед Данила выводил бабку Таню посидеть, подышать воздухом, язык почесать с товарками. Далёко-то она ходить не могла, больные ноги не позволяли. Да и сам Данила любил иногда посидеть вместе со всеми, покурить, поглядеть на игравшихся тут же детишек.
Ныне погода не для гуляния была, ветер холодный задувал, позёмка кружила. Кончался ноябрь. Дуло и от окна, возле которого чаёвничал дед Данила. Бабка Таня хоть и заклеила, сколь могла белой бумажной лентой оконные щели, и ваты между рам положила довольно, но всё одно задувало крепко. Дед Данила занавеской прикрылся, чтоб не так сквозило.
Если он поднимался едва ли не за темно, то бабка Таня любила поспать подольше. Но сколько б ни спала, на кухне появлялась с лицом недовольным и угрожающе смотрела на мирно хлебавшего чаёк старика, словно это он был виновник её недосыпа. Седая, растрёпанная в длинной ночной рубашке с накинутым на плечи пуховым серым платком, в валенках с отрезанными голенищами, которые не снимала круглый год, она садилась напротив Данилы, наливала себе чаю, брала кусочек сахара и пила внакладку.
Сидели, молча, белее, чем за пятьдесят лет совместной жизни между ними всё уже давно сказано-пересказано было. Так только обронит кто-нибудь, мол, холодно сегодня. Да, холодно, не сразу откликнется другой. И бывало за целый день более и не скажут ничего друг другу.
Напившись чаю, дед Данила по давно установившейся привычке, шёл на улицу.
Было даже холоднее, чем представлялось из дому. Сухой, обжигающий ветер дул в лицо, не давая вздохнуть полной грудью. Данила озяб с первых же шагов, поднял воротник овчинного тулупа и плотнее натянул на голову ушанку. Путь его привычно лежал через двор, где стояла такая же пятиэтажка, в какой и он жил, с той лишь разницей, что к тутошней были с обоих концов пристроены ещё два небольших корпуса, вследствие чего дом напоминал букву «п», боковые планки которой были короткие, словно лапы у таксы. И двор был не такой куцый, как перед домом деда Данилы, детская площадка просторнее и садик, её окружавший тоже был достаточных размеров. А вдоль дома ещё и узкая полоска землицы тянулась, нечто вроде палисадника: и цветы тут росли, и кустики барбариса, и сирень роскошная пенилась в положенное для цветения время. Когда-то много, много лет назад, сразу после войны у такого вот куста сирени началось знакомство лихого парня Даньки Шемякина с милой застенчивой девушкой Тасей…
Сирень в этом дворе давно росла, почитай с тех пор, как Данила Иваныч с законной супружницей своей Татьяной Максимовной переехал в соседний дом-новостройку. Знакомясь с окрестностями, Данила Иваныч забрёл и сюда, увидел, словно белым дымом объятый сиреневый куст и вспомнил ту самую застенчивую девушку Тасю. Каждый раз потом, проходя этим двориком, погружался в воспоминания далёкой и безвозвратно ушедшей юности. И однажды дело даже до галлюцинации дошло: у куста сирени, что росла возле подъезда, увидел… Тасю!
Чтобы избавиться от наваждения, головой замотал, но видение не исчезало. Подошёл ближе – ёлки-палки, она, Тася и есть, разве что в годах прибавила! Оказалось, живёт она здесь, в этом доме, сирень эту сама посадила и выходила минувшей лютой зимой.
…Они решили пожениться, когда Даня вернётся из армии. Но клятв и обещаний молодому пылкому парню казалось мало, ему нужны были иные доказательства Тасиной любви, которые та представить ему была не готова. Он настаивал, она откладывала решительную минуту, словно собиралась духом. И когда в последний день Тася позволила лишь раздеть себя по пояс, Даня обиделся и, хлопнув дверью – свидание происходило на даче Тасиных родителей, – убежал прочь. На завтра проплакавшая всю ночь Тася пришла на сборный пункт ни свет, ни заря, но Даня даже не подошёл к ней, словечком не обмолвился на её слёзные просьбы понять и простить.
Он не выполнил ни ту, ни другую просьбу отчаявшейся девушки. Ни понял её, не простил. И не писал ей из армии назло, чтобы помучилась, как мучился он, безуспешно добиваясь её любви. Хотя письма её читал с удовольствием, они очень помогали в нелёгкой армейской службе. Когда же письма приходить перестали, обиделся ещё крепче, а после дембеля, не заезжая домой, подался с ребятами на Север, завербовавшись на рыболовецкий промысел. На берегу подыскал себе женщину из местных, не унывающую, ни на что не претендующую матросскую вдовушку и даже домой отписал, что, мол, собирается на ней жениться и обосноваться на Севере прочно. Написал так просто, под пьяную руку, с тем расчётом, чтобы Тася, узнав про намечавшуюся его женитьбу, примчалась бы сюда расстроить её. Тогда он, может быть, простил бы её.
Но письмо его всё погубило. Через год родители написали ему, между прочим, что Тася вышла замуж. Дане будто гарпуном грудь пробило, когда он прочитал это, и он только теперь понял, что натворил по собственной глупости. Первый порыв был ехать в Москву и умыкнуть Тасю от мужа. Однако гордость не позволила ему так поступить. Замуж вышла? На здоровье, он тоже женится! И через месяц действительно женился на матросской вдовушке. Правда вскоре развёлся и уехал домой.
… Помогая себе палочкой с резиновым набалдашником на конце, дед Данила обогнул угол соседского дома и вошёл во двор, по старой привычке тотчас же посмотрев в окна первого этажа возле ближайшего к нему подъезда: там жила Тася. Обычно она либо в палисаднике возилась, либо сидела перед подъездом на скамеечке. Если одна была, без подруг или мужа, Данила подсаживался к ней, а нет – кивал издалека, продолжая свой путь. Теперь её нигде не было, как не было четвёртый уже день. Не ровён час, прихворнула, подумал с опаской Данила. Что ж, дело-то наше стариковское, всё могло быть.
У подъезда её стояли какие-то незнакомые ему люди, двое высоких мужчин в пальто и шляпах и три женщины в темных платках на головах. Пока Данила пересекал двор, глядел на них, но угадать, кто они и зачем тут стоят не смог.
…Выйдя замуж, Тася переехала к мужу куда-то на окраину Москвы. Даня не стал разузнавать её новый адрес – к чему? Постарался забыть её, для чего вновь уехал, на этот раз с геологической партией в тайгу. Потом ловил на Камчатке крабов и лишь спустя семь лет вернулся домой уже женатым человеком.
И тут случай свёл его с Тасей. Встретиться в многомиллионном городе не просто, но они встретились, оказавшись каждый по своей надобности в одно и то же время в Измайлово, где Тася жила ещё в девушках. Без труда узнали друг друга, оба мало измелились, разве только возмужали.
Много лет спустя после той встречи, когда они уже стали жить в соседних дворах, Даня признался, что испытал тогда острое желание взять её за руку и увезти с собой, куда глаза глядят. Но – не решился, не понятно, откуда взявшаяся робость появилась, да и гордыня чёртова порушила вспыхнувшее было желание.
– Если б ты тогда позвал меня, я, не задумываясь, пошла бы за тобой куда угодно, бросила всё и пошла, – призналась опешившему от таких слов Дане Тася.
Всю жизнь потом корил он себя, что так глупо потерял самого дорогого человека. Жену свою Татьяну он не любил, женился как бы впопыхах, возраст уже был соответствующий, нельзя без семьи. Думал, стерпится – слюбится. Не слюбилось. Оправдывая себя, решил, что для мужика главное в жизни не какая-то там любовь, а работа, дело. С этим и жил. И вдруг эта неожиданная встреча в соседнем дворе.
…Дед Данила добрался, наконец, до булочной. Короче было идти другим путём, но вот уже долгих три десятилетия ходил он только так, через Тасин двор, в надежде увидеть её хоть мельком, издалека. В прежние года Татьяна, узнав, что за соседка живёт с ними рядом – выпивши, Даня проговорился, – задала муженьку перцу, даже пообещала у соперницы волосья повыдергать: баба она супротив Таси была габаритная, обещание своё исполнить имела силы.
Но сокрушавшийся над своим пьяным языком Данила пригрозил строго: ежели что бросит её к чёртовой матери, не посмотрит, что у них детей целый выводок. Татьяна укоротилась, угроза подействовала, но лёгкими скандальчиками Данилу нет, нет, да и угощала, словно напоминала тем самым: начеку, мол, стою на страже семейных интересов.
И муж Таси, прежде весьма приветливо здоровавшейся с другом детства жены, стал хмуро поглядывать на Данилу сквозь свои круглые, с толстыми стёклами очки. Неужто и он, удивлялся Данила, узнал каким-то образом про их единственную встречу с Тасей, о которой никто не должен был знать?
Однажды на исходе лета Данила сманил Тасю на прогулку в лесопарк, благо забот неотложных в этот день она была лишена: муж уехал в гости к брату в Сергиев Посад, и дети все были при деле. Углубились в самый дальний уголок парка, присели на поваленное дерево и принялись истово, словно подростки, целоваться. Потом Данила скинул с себя пиджак, расстелил его на пожухлой уже траве и за руку притянул на это ложе слабо сопротивлявшуюся Тасю…
Тася не скрыла от Данилы, что всегда любила его и продолжает любить до сих пор, но судьба такая им выпала не быть вместе.
– То не судьба виновата, то я, я, глупец, искорёжил жизнь и тебе и себе! – сокрушался
Данила.
– И моя вина в том есть, – отозвалась с грустью Тася.
Но от встреч, подобно этой, отказалась наотрез. Не могла она жить в обмане, ложь претила ей. Да и ни к чему: теперь уже ничего не изменить, не исправить. Это по тропинке лесной можно и раз пройти, и другой, и третий. А вот жизнь наново не пройти, не дано это людям.
Данила не желал мириться с таким положением дел и с жаром принялся уговаривать Тасю бросить всё и уехать вместе, куда глаза глядят. Но рассудительная женщина остудила его пыл, вернув с небес на землю грешную.
– От кого же мы уедем-то? Ты уж дед, у меня вот-вот дочка родит… Да и лет нам на двоих ровно сто. Прошло наше времечко и с этим надо смириться.
Позже, когда сильно захворала его младшая дочь, Данила понял, что Тася была права. Не будь его рядом, возможно девочка и не выжила бы.
…Хлеб видимо только что привезли, он был ещё тёплый. Особенно чёрный. Дед Данила взял его целую буханку и батон прихватил. Укутал их в шарф, снятый с шеи: хотелось это хлебное тепло донести и до Татьяны.
Шёл он сколь мог скоро, помогая себе палкой. Ветер переменился и дул теперь в спину, подгонял Данилу, словно тоже желая, чтобы он не слишком выстудил хлеб дорогой. Когда он свернул на ведущую к дому Таси улицу, остановился, обомлев. В знакомый двор въезжал автобус с чёрной поперечной полосой. Тяжелое предчувствие сдавило сердце деда Данилы. И он шибче зашагал за автобусом, повторяя: нет, не может быть! Всего четыре дня назад виделись-то!
Траурный автобус стоял у Тасиного подъезда… У Данилы достало ещё сил взойти на детскую площадку и присесть на скамеечку, обзор с которой ничто не загораживало. У подъезда стояло уже много людей, разбившись на небольшие группки, они тихо переговаривались о чём-то, женщины прикладывали платки к глазам, мужчины сосредоточенно хмурились и в нетерпении поглядывали на двери подъезда.
Дед Данила догадался, чего они ждут, очевидно, вот-вот должны были выносить гроб. И тут же спасительная мысль вошла ему в ум. На третьем этаже в этом подъезде хворая старушка жила, старая-престарая, ещё старее, чем они и Тасей. Вспомнив это, Данила чуток приободрился. Но не успела отрадная догадка в голове прижиться, как из распахнувшихся дверей подъезда двое мужчин вывели еле волочившего ноги мужа Таси…
Потом вынесли гроб, красный, с чёрными лентами по углам. Дед Данила хотел было приподняться, поглядеть на неё в последний раз. Но ноги у него совсем ослабели, он не смог встать, даже опершись на палку. И с досады на немощь свою из глаз его покатились слёзы.
– Тася, Тасенька моя, – прохрипел надтреснутым голосом старик, – куда ж ты уходишь-то? Как же я без тебя-то теперь?
Гроб, укрыв крышкой, вложили во чрево траурного автобуса, провожавшие покойницу люди быстро расселись в его салоне, и уже через пару минут никого во дворе не было. Только сиреневый куст, некогда высаженный Тасей, вздрагивал на ветру голыми промёрзшими ветками, словно оплакивал покинувшую его заботливую хозяйку.
Дед Данила неподвижно сидел на скамейке, возле ног его валялась сумка с хлебом. Он обронил её, но не заметил этого. Он неотрывно смотрел на окна в первом этаже, за которыми ещё так недавно жила Тася. А теперь её там не было, её увезли куда-то далеко-далеко, увезли, чтобы закопать в землю. А он, старый дурень, даже толком проститься с ней не сумел. Нужно было покричать кого-нибудь, пусть бы помогли, подвели к гробу-то. Ведь в нём Тася лежала, его Тася! Господи, больно-то как, как больно!
Небо нахмурилось, позёмка закружила сильнее, окреп и ветер. Дед Данила не ощущал ни холода, ни пронизывающего ветра, он словно забыл обо всём, что его окружало, и неотрывно смотрел на сиреневый куст, возле которого видел Тасю, молодую, красивую, весёлую. Она улыбалась ему и подзывала к себе взмахом руки.
– Я приду, Тасенька, – прошептал Данила. – Скоро приду. И мы уже больше никогда не расстанемся с тобой, никогда…
Снежинка на ладони
С сентября на даче не жили. Лишь изредка наведывался кто-нибудь из Решетниковых проверить, всё ли в порядке: дачи в посёлке часто грабили. Впрочем, вряд ли кто позарился бы на их барахлишко. Старый чёрно-белый телевизор «Темп», несколько байковых одеял, да кое-какая летняя одежонка, годная разве что для огородного пугала – вот и всё богатство. Опасались иного: как бы бомжи не поселились в пустом доме. Такое тоже не редко бывало по зимнему времени.
Чаще других обязанности проверяющего ложились на плечи среднего из братьев Решетниковых, 42-летнего Игоря. Старший, Аркадий, по характеру работы большую часть времени проводил в командировках. А что касается младшего брата, Петра, то Игорю легче было самому съездить лишний раз, чем уговорить на поездку этого беспробудного лентяя. Родители же братьев в силу преклонного возраста в помощники не годились.
Однако уберечься от неприятностей всё же не удалось. Солнечный и тёплый сентябрь сменил пасмурный, в иные ночи почти по-зимнему студёный октябрь. И как-то раз в двадцатых числах его Решетников, приехав на дачу ранним, дышавшим морозцем утром, уже от калитки заметил разбитое стекло на террасе, а, зайдя внутрь дома, обнаружил многочисленные следы пребывания непрошенных гостей.
Осторожно, чтобы не обрезать руки, вытащил торчавшие в раме осколки стекла, сложил их на стоявший возле дверей столик, окошко забил куском фанеры, отпилив нужный размер от большого листа, находившегося в сарае. Затем отдохнул полчасика от трудов праведных. И – отправился в обратный путь.
О происшествии на даче Решетников сообщил братьям. Те в меру повозмущались, но ничего дельного не предложили. Как и своей помощи. Старший готовился к очередной командировке, а младший…
– И ты – наплюй. Тебе, что больше всех надо? – сказала Алёна, жена Игоря, симпатичная женщина слегка за тридцать находившаяся на пятом месяце беременности.
– Ну что ты такое говоришь! – возмутился Игорь. – Эту дачу ещё дед строил. Знаешь, каких трудов она ему стоила?!
– Сходи-ка лучше за хлебом, – не стала вступать в бесполезную полемику Алёна. – И кстати Серёжку домой гони: весь день с улицы не уходит!
На следующий раз всё повторилось. Опять вдребезги разбито стекло на террасе, опять комната забросана окурками. Что было делать? Обращаться в полицию? Толку-то от них! Самому дождаться пришельцев? В этом случае неплохо было бы хоть чем-то вооружиться. Кто знает, сколько их и так ли уж они безобидны?
Решетников снова забил фанеркой выбитое окно. Уезжая, оставил неизвестным взломщикам короткую записку, в которой просил не бить больше стёкла, а воспользоваться ключом, «…лежащим под ковриком при входе. А соберётесь уходить, пожалуйста, закройте двери». «Сам закроешь, не барин», – прочёл он написанный корявым почерком ответ, когда приехал на дачу в ближайший выходной.
Был он на этот раз вооружён, у приятеля одолжил стреляющий резиновыми пулями пистолет. Впрочем, по его виду враз не определить было, какими пулями он заряжен. На это Решетников и рассчитывал в случае чего.
Прождал он часов до семи, а в начале девятого, не солоно хлебавши, отправился домой: гости так и не явились. Почти на ощупь пробираясь к калитке, Решетников заметил на соседнем участке свет в окне дома. Может, это его бывшие квартиранты место дислокации поменяли, почуяв неладное?
* * *
Он сошёл с электрички и знакомым маршрутом отправился на дачу. Утро было солнечное с хорошим бодрящим морозцем. Вдоль заборов утопавших в пышных сугробах, вилась узкая, плохо утоптанная ещё тропинка. Дачные домики, словно толстыми белыми перинами были укрыты снегом. Ветви деревьев, густо припорошенные инеем, напоминали собой морские кораллы. Было тихо. Белое безмолвие лишь изредка нарушал птичий гомон да пронзительные свистки вечно спешащих электричек.
Решетников не был на даче около месяца, с того самого дня, когда, карауля бомжей, провёл много часов в стылом доме в бесполезной, как оказалось, засаде. В результате заболел, провалявшись с высокой температурой почти две недели. Потом Алёна неважно себя чувствовала, а в довершение всего Серёжка рассопливелся. Так незаметно месяц и пролетел.
Калитка чуть не до ручки была завалена снегом. И пытаться нечего было, открыть её. Решетников перекинул через высокий забор сумку – она мягко, с лёгким хрустом упала на той стороне. Затем, подпрыгнув, ухватился за край забора, сбив с него аккуратную полоску снега. Подтянулся, закинул ногу и, сделав небольшое усилие, оседлал забор. Отдышавшись, сиганул вниз, в высокий пушистый сугроб, ушёл в него по колено и, счастливо засмеявшись, рухнул на спину, раскинув руки. Холодная, колючая пыль тотчас же забилась за воротник, ошпарила лицо, заложила уши. Решетникову вдруг вспомнилось детство, возведённые во дворе снежные крепости, длинные траншеи, прорытые в огромных, в два, а то и в три его роста сугробах…
Он встал, отряхнулся, выудил из снежного озера сумку и направился к дому.
Дверь на террасе была заперта, разбитых стёкол не наблюдалось. Правда, пропал ключ, лежавший под ковриком. Но это – беда не великая, у него имелся запасной.
В комнатах оказалось холоднее, чем на улице. Окна сплошь затянуты были причудливыми ледяными узорами, на потолке в некоторых местах крупной солью проступил иней. Хорошо бы, конечно, растопить печку, погреться. Но возни-то сколько! Надо лезть открывать заслонку, добывать где-то дрова… Нет, овчинка выделки не стоит. Он же недолго собирался здесь пробыть. Убедился, что всё в порядке – сейчас можно и назад.
Где-то неподалёку, разорвав стылую тишину, пролаяла раз-другой собака. И – смолкла. Зябко, видимо, и ей, бедной, сделалось. Но почти тут же опять голос подала, совсем близко уже. Решетников, продышав на замёрзшем окне маленькую лунку, посмотрел на волю: может, какая приблудная псинка, учуяв дух человеческий, просится погреться? Но толком ничего разглядеть не удалось.
Он спустился с крыльца, по искрившейся снежной целине обогнул угол дома и остановился. Сквозь редкие зубья невысокого забора, разделявшие дачные участки, метрах в десяти по ту сторону он увидел сидевшего на складном стульчике за мольбертом человека. Одет он был в стёганную тёмно-синюю куртку с капюшоном, отороченным ворсистым серым мехом, в стеганые штаны такого же цвета, заправленные в высокие валенки. Лица его Решетников разглядеть не мог, он сидел к нему спиной. На мольберте был укреплён небольшой подрамник с холстом. Рядом на подставке лежали серебристые тюбики красок с разноцветными колпачками и разновеликие кисти. Огромная чёрно-серая овчарка подбежала к забору как раз напротив того места, где остановился Решетников, и залилась яростным лаем.
Он отпрянул за угол дома, а вскоре и вовсе вернулся в дом, гадая, кто бы это мог быть? Подошёл к окну в дальней комнате, через которое наиболее полно был виден соседский участок, та часть его, которая интересовала сейчас Решетникова. На удивление легко распахнул первую раму, затем хорошенько прогрел квадратик стекла на второй. Человек по-прежнему сидел за мольбертом, пристально смотрел на полотно, поднося время от времени, кисть к некоторым местам его. Овчарка, успокоившись, лежала у ног хозяина, зорко и внимательно оглядываясь по сторонам: сторожила на совесть. Решетников так и не смог разгадать, кто был этот человек? За хозяевами дачи, Глотовыми, людьми пожилыми, склонность к рисованию он никогда не замечал. Как, впрочем, и за их детьми. Внуки же Глотовых были ещё крохотные. Может быть, какой-то родственник напросился к ним на зимнее житиё?
И в этот самый момент, предполагаемый родственник Глотовых поднялся со своего стульчика, повернулся и превратился в… родственницу. Из отороченного ворсистым серым мехом капюшона на мир сквозь большие очки, покоившиеся на носике-кнопке, смотрели миленькие светлые глазки… Впрочем, весьма солидное расстояние, отделявшее художницу от Решетникова и препятствие в виде слегка замутнённого оконного стекла скрадывали многое из её облика, и он вполне мог принять желаемое за действительное. Возможно, на самом деле она не была столь мила, как рисовало Решетникову его воображение.
Незнакомка тем временем отправилась к дому, забрав с собою мольберт и подрамник с холстом. И до тех пор, пока Решетников, окончательно замерзнув, не собрался уезжать, больше не появлялась на улице. Это позволило ему сделать вывод, что, по крайней мере, сегодняшнюю ночь она собирается провести в пустынном посёлке…
Всю долгую рабочую неделю Решетников почему-то думал об этой смелой женщине. А в ближайшую субботу ранним утром, под недовольное ворчание Алёны, опять укатил на дачу…
Со станции шёл путями окольными, с тем, чтобы непременно пройти мимо соседского участка. Может очаровательная художница вновь сидит за мольбертом?
Нет, сейчас её не было. Но из широкой, сложенной из красного кирпича трубы дома в высокое хрустальное небо убегала струя седого, как борода былинного старца дыма.