bannerbanner
Вавилонская башня
Вавилонская башня

Полная версия

Вавилонская башня

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 14

– Да, я был полковником Национальной гвардии, а прежде – полковником гвардии королевской: всю жизнь моим ремеслом была военная служба. Но вот я здесь и, если вы меня не прогоните, хочу остаться с вами.

При этом признании по толпе, окружавшей повозки, пробежал ропот, раздались даже возгласы негодования и кое-кто повторил за госпожою Розарией: «От этого человека пахнет кровью».

Полковник Грим же невозмутимо стоял перед толпой и глядел в разгневанные и испуганные лица.

– Поистине от меня пахнет кровью, – сказал он. – Я что ни день обоняю этот запах, меня мутит от него. Довольно с меня крови. Кровь бежит в сточных канавах, кровь забрызгала хлеб наш, кровь питает корни яблонь, на чьих ветвях висят вместе с плодами смрадные удавленники. Может быть, вы не поверите, и все же матерый убийца, пресыщенный кровью, сослужит хорошую службу при учреждении братства, какое задумали вы, – на началах добра и свободы.

– Мыслимо ли такое? – вскричала Целия. – Да, мы о тебе наслышаны, мы знаем твои поступки: пытки, казни, убийства, убийства, – и чтобы такой изверг стал товарищем тем, кто хочет жить в мире и согласии?

– Убить его! – выкрикнул какой-то юноша. – Пусть жизнью заплатит за страдания наших семей, наших близких! Скрепим наши братские узы этой презренной кровью!

И отвечал полковник Грим:

– Кто, как не муж крови, угадает кровавые помыслы в любом доме, в любом семействе, в любом собрании? Я волк, который всегда узнает негодную собаку на пастбище, месье Кюльвер. Я страж порядка, я служил террору и много мог бы порассказать о природе порядка и террора и порядке посредством террора – много такого, что пока вы знать не считаете нужным. Но знать это нужно всякому, и если вы меня прогоните или убьете, рано или поздно уверитесь в этом сами. В глазах вашего общества, месье Кюльвер, я отмечен каиновой печатью. Руки мои обагрены, у вас же – у всех у вас – руки чисты. Но Каин был отмечен печатью затем, чтобы сыны Адама его не тронули. Мне сдается, по вашему учению, человек – это не просто прежние его деяния и, уж конечно, не деяния прежних моих хозяев. Дайте мне случай показать, каков я в мирной жизни.

– В толк не возьму, как ты к нам пробрался, – нахмурился Кюльвер.

– Свел знакомство с Меркурием и госпожой Пионией и выдал себя за старого вашего друга Вертумна – он, увы, скончался в подземной темнице. Я показал им поддельные письма, написанные якобы твоею рукою, и они поверили. Не упрекай их. Я хитрость еще не растерял.

– Он приведет за собой гвардейцев, – сказала Мавис.

– Как такое возможно? – возразил Грим. – И зачем бы тогда я добрался до вас, не таясь, в одиночку, прямо сказал, кто я таков, и вверил вам свою участь? Да если бы я захотел, гвардейцы уже поджидали бы вас тут. Но я хочу другого: ваши надежды теперь и мои надежды, друзья мои, – я надеюсь, мы сделаемся друзьями. Гвардия здесь вас не потревожит, и я больше не полковник Грим, а просто Грим, седой, увядший, мечтающий на закате дней о новом рассвете, буде на то ваше согласие.

– Прогоните его, – произнесла госпожа Розария, ноздри ее трепетали.

Но Кюльвер сказал:

– Речи его справедливы. Пусть остается, покуда кто-нибудь не заметит, что он внушает всем нам недоброе. У всякого может проснуться желание измениться к лучшему или искупить былые грехи, как он говорит. Но говорит ли он от чистого сердца или лукавит, проверим.

И все вернулись в замок, рассуждая о происшествиях нынешнего дня.

II

Фредерика читает Лео книгу. Она сидит на краю кровати, укрытой стеганым пуховым одеялом, и читает, как хоббит отправился в полное опасностей путешествие. Комната зеленая с белым, под потолком бордюр с героями сказок Беатрикс Поттер – когда-то это была детская Найджела. Шторы, скрывающие сумерки за окном, озарены желтоватым светом: на тумбочке горит ночник со стеклянным кремовым колпаком.

– «Сперва они проезжали владения хоббитов, – читает Фредерика, – просторный добропорядочный край с отличными дорогами, населенный почтенным народом; время от времени им встречался какой-нибудь гном или фермер, спешившие по своим делам. Потом пошла местность, где жители говорили на незнакомом языке и пели песни, каких Бильбо раньше не слыхивал. Наконец они углубились в Пустынную Страну, где уже не попадалось ни жителей, ни трактиров, а дороги становились все хуже да хуже. Впереди замаячили сумрачные горы, одна другой выше, казавшиеся черными из-за густых лесов. На некоторых виднелись древние замки такого зловещего вида, как будто их построили нехорошие люди. Все кругом сделалось мрачным, погода вдруг испортилась»[16].

– Страшненько, – произносит Лео.

– Да, страшновато, – соглашается Фредерика: она считает, что страх – это приятно.

– Совсем капельку, – добавляет Лео.

– Дальше страшнее. Интереснее.

– Ну, читай.

– «Близился вечер, время чая прошло, весь день не переставая лил дождь, с капюшона текло в глаза, плащ промок насквозь, пони устал и спотыкался о камни. Путешественники были не в духе и молчали».

– Бедный пони. А Уголек у нас не устает, правда? Мы о нем заботимся. А дождя, тетя Олив сказала, он не боится. Тетя Олив говорит, он сильный.

– Сильный. Очень сильный. Читать дальше?

– Читай.

– «Как бы мне хотелось очутиться сейчас у себя дома, – думал Бильбо, – в моей славной норке, у очага, и чтобы чайник начинал петь!»

Еще не раз потом ему пришлось мечтать об этом!

Лео протирает кулачками глаза. Трет так яростно, что наблюдающая за ним Фредерика сама жмурится от боли.

– Не надо, Лео. Глазки заболят.

– Не заболят. Это мои глазки, я знаю. Они чешутся.

– Слипаются.

– Ничего не слипаются. Ты читай.

– «А гномы все трусили вперед да вперед, не оборачиваясь, словно совсем забыв про хоббита».

Лео удобно устроился в постели – откинулся на подушку, подпер щеку рукой. Фредерика смотрит на него с озабоченной нежностью. Ей знаком каждый волос у него на голове, каждая пядь его тела, каждое слово его лексикона, хотя в этом она то и дело ошибается. И это он виноват, что жизнь ее не сложилась, размышляет она: в душе этой смирившейся Фредерики еще мятётся прежняя, неистовая. Если бы не Лео, твердит она себе по сто раз на дню, презирая себя и себе удивляясь, – если бы не Лео, я бы бросила все и ушла. Она поглядывает на его рыжие волосы – изысканно рыжие, благороднее тоном, чем у нее, и блестящие, как те каштаны, которые он собирал вместе с Хью Роузом. Ребенок-мужчина. Крутые плечи, волевой подбородок. Удивительно, какое сильное чувство внушает ей это маленькое тело, – вот так же она удивлялась сильному чувству, какое внушало ей тело его отца. И у Лео когда-нибудь будет такое же. Она привыкла к мысли, что Лео – сын своего отца. Ей нравится, как Лео сидит верхом на Угольке: ножки не справляются с тяжелыми стременами, голова в бархатном шлеме для верховой езды выглядит так внушительно, даже слишком внушительно на таком маленьком теле – ну прямо жук какой-нибудь или гоблин. Но Лео верхом на Угольке – сын своего отца, принадлежит его миру, где она чужая, незваная гостья. Да и не хочется ей быть там своим человеком, гостьей желанной, и она с обычной своей прямотой, как обычно смешанной с яростью, признает, что совершила чудовищную ошибку. Задушевным, ровным, волнующим голосом читает она о чародеях и карликах, троллях и хоббитах, обитателях ночи, ужасах, кровопролитиях, и Лео ежится от удовольствия. Она снова и снова размышляет о том, что она натворила, как такое могло случиться, почему ничего уже не поправишь, как жить дальше. «Только соединить, – с презрением вспоминает она. – Только соединить прозу и страсть, монаха и животное»[17]. Невозможно соединить, не стоит труда, в который раз мысленно стонет и стонет она, – эта мысль не дает ей покоя. Она думает о мистере Уилкоксе из «Говардс-Энда», думает с ненавистью: пустышка, набитая трухой, размалеванное чучело, а не человек. А Маргарет Шлегель несмышленыш – сам Форстер этого не понимал, потому что он не был женщиной, потому что считал, что, если «соединить», будет лучше. Потому что понятия не имел, к чему это приведет.

– «Рассвет вас застанет – и камнем всяк станет!» – сказал голос, похожий на голос Вильяма. Но говорил не Вильям. В эту самую минуту занялась заря и в ветвях поднялся птичий гомон. Вильям уже ничего не мог сказать, ибо, нагнувшись к Торину, превратился в камень…

Дверь отворяется, мать и сын поднимают головы. Входит мужчина, отец – вернулся, как обычно, без предупреждения. Малыш мигом стряхивает дремоту, садится в кровати и ждет, когда отец его обнимет. Найджел Ривер прижимает сына к себе, потом обнимает жену. Он с холода, и щека у него холодная – только что приехал, так не терпелось повидать семью, что сразу в детскую, даже отдышаться не успел. Это смуглый человек в темном костюме – этакая мягкая броня, – на крепких щеках синеватая щетина.

– Читай-читай, – говорит он. – Читай дальше, я тоже послушаю. «Хоббит» у меня самая-пресамая любимая книга.

– Страшноватенькая, – говорит Лео. – Но только самую капельку. Мама говорит, дальше интереснее, еще интереснее.

– Это точно, – соглашается смуглый человек, растягивается рядом с сыном и, тоже положив голову на подушку, смотрит на Фредерику, сидящую на краешке кровати с книгой в руках.

С мистером Уилкоксом ничего общего.

Дело, наверно, в том, что любовник он замечательный, если бы и мистер Уилкокс был таким. Но вообразить его таким Фредерика не может: неправдоподобно.

За ней наблюдают две пары темных глаз.

В комнате царит теплый полумрак и пристальное внимание.

– «Так и стоят они по сей день, совсем одни, разве что птицы на них садятся. Вам, может быть, известно, что тролли обязаны вовремя спрятаться под землю, чтобы рассвет их не застиг, в противном случае они превратятся в скалы, в горную породу, из которой произошли, и застынут навсегда. Именно это и случилось с Бертом, Томом и Вильямом»… Здесь я хотела остановиться: место подходящее, а Лео уже засыпал, правда?

– Я не засыпал. Я ждал папу.

– Не выдумывай. Мы же не знали, что он приедет.

– А я знал, у меня предчувствие было, что он приедет. Я знал, правильно знал. Ну, читай.

– Читай, – подхватывает человек, лежащий навзничь, словно каменный рыцарь на средневековом надгробии, сверкающие ботинки нависли над полом.

Всем хорошо, и она читает дальше. Доходит до того, как в пещере нашли сокровища, конец главы.

– Ты хорошо себя вел? – спрашивает Найджел. – Что тут без меня было?

– У мамы был гость. Очень хороший дядя, а зовут его странно: Ро-уз. Мы встретились в лесу и позвали его пить чай.

– Очень мило, – произносит Найджел любезным тоном.

Он целует сына, желает ему доброй ночи, целует и Фредерику. Свет гасят, и малыш закручивает одеяла удобным коконом.


Пиппи Маммотт приготовила ужин, и они ужинают у камина. Подаются любимые блюда Найджела: картофельная запеканка с мясом и печеные яблоки с изюмом и медом. Сама Пиппи ужинает отдельно и все же то и дело заглядывает к Найджелу и Фредерике узнать, не нужно ли добавки. Найджел не отказывается, и Пиппи все время подливает им вина и остерегает: яблоки горячие, не обжечься бы. «Они и должны такими быть», – успокаивает Найджел и нахваливает ее яблоки и запеканку. Он и Фредерика сидят в массивных креслах по сторонам камина, а Пиппи Маммотт стоит спиной к огню и греет мягкое место. Она рассказывает, что сегодня поделывал Лео, как ловко он уже ездит на Угольке, какой он храбрый, как сегодня у них был неожиданный гость, приятель Фредерики, – сказал, что совершает пеший поход и повстречался, мол, с ней случайно.

– Очень мило, – замечает Найджел тем же бесцветным голосом.

Когда Пиппи увозит сервировочный столик с бренными останками ужина, он, как и ожидала Фредерика, спрашивает:

– А кто это, Хью Роуз?

– Старый приятель из Кембриджа. Пишет стихи. Довольно хорошие, по-моему. Жил года два в Мадриде, теперь вернулся.

– Ты не говорила, что он придет.

– Я и не знала. Он в пешем походе. Мы с Лео наткнулись на него в лесу случайно… Угостили чаем… Его Лео пригласил, не я.

– А ты что же не пригласила старого-то приятеля?

– Я бы, наверно, пригласила. Я уже было совсем собиралась…

– Странно, как это он тут ни с того ни с сего оказался.

– Что же тут странного? Он понятия не имел, где мы живем. Просто шел и шел. По лесу – Лео тебе рассказывал.

– Ты, конечно, рада была повидаться со старым знакомым?

Фредерика смотрит на мужа, пытаясь понять, что стоит за этим бесстрастным вопросом. Обдумывает ответ.

– Разумеется. Я своих друзей давно не вижу.

– Скучаешь по ним, – произносит Найджел все тем же бесстрастным тоном.

– Естественно, – отвечает Фредерика.

– Так пригласи их, – предлагает Найджел. – Хочешь – пригласи. Пусть погостят.

Фредерика мгновение колеблется и решает не отвечать. Она хмуро смотрит в огонь камина. Потом таким же, как и у Найджела, бесстрастным голосом спрашивает:

– Ты в этот раз к нам надолго?

– Какая разница? Пригласи – и все. Буду я здесь, нет ли, – надеюсь, встрече друзей мое присутствие не помешает.

– Я не об этом. Я всего-навсего хочу узнать, надолго ли ты в этот раз приехал.

– Не знаю. На пару дней. На пару недель. Не все ли равно?

– Нет. Я хочу знать.

– Да я и сам не знаю. Вдруг позвонят. Вдруг дела какие-нибудь.

Фредерика смотрит на пылающие поленья, и ей представляется женщина, идущая босиком по горячему кострищу: осторожно перебирает ногами, стараясь не наступить на тлеющую головню, готовую вспыхнуть.

– Когда ты поедешь в Лондон, я поеду с тобой.

– Зачем это?

– Просто… помнишь, как раньше мы с тобой вместе: танцевали, в городе там всякое. И старых друзей я повидать хочу, это правда. И может быть, подыщу себе работу. Мне надо чем-то заняться.

Эта фраза получилась слишком натужной, без той непосредственности, какую хотела придать ей Фредерика.

– Мне кажется, занятий у тебя предостаточно. Ребенку нужна мать. А в доме для всех дело найдется.

– Не надо так, Найджел. Мне ты такого не говори. Ты знал, какой я была, когда шла за тебя. Ты знал, что я умная, независимая, что у меня большие планы. И это тебе, кажется, нравилось. Какие еще достоинства могли тебя привлечь? У меня ни денег, ни связей, я не красавица – только и было что ум да деловитость. Но нельзя же выбрать жену только за эти качества и ожидать, что она станет вести такую жизнь, как…

– Как кто?

– Как такая девушка, которую можно было бы скорее представить твоей женой, – но ты такую не выбрал, – которая ездит на охоту, стреляет, наслаждается жизнью в деревне.

– Не понимаю, зачем выходить замуж, если не хочется быть женой и матерью. По-моему, ясно, что, когда девушка становится женой и матерью, она должна быть готова к некоторым переменам. Я бы еще понял, если бы ты мне отказала. Помнится, когда я делал тебе предложение, думал, откажешь – но ты согласилась. Я считал, ты и правда человек дела. А ты только хнычешь. Такой у тебя славный сынишка, а ты хнычешь. Нехорошо.

Фредерика встает и принимается расхаживать по комнате:

– Найджел, выслушай меня. Прошу тебя, выслушай. Я тебя вижу редко – где ты бываешь, что делаешь, об этом ты рассказываешь мало.

– Тебе будет неинтересно.

– Возможно. Не знаю. Но мне надо чем-то заняться.

– Ты раньше много читала.

– Это для работы.

– Ясно. Что ж, если нет необходимости, не читай.

– Я не о том. Ты же понимаешь, что я о другом. Да, мне не нужно зарабатывать на жизнь – в смысле работать для заработка.

Да, нужно другое – так нужно, что она чуть не плачет.

– У тебя есть Лео, есть я – тебе мало?

– Ты вечно в разъездах. А о Лео и так есть кому позаботиться, опекунов у него в избытке: и Пиппи, и Олив, и Розалинда – они его обожают. Он ведь не только с родителями живет. Всех твоих друзей – и тебя, и друзей твоих – растили няни.

– Почему так получилось со мной, тебе известно. Мать ушла от мужа, ты же знаешь. Ушла, когда мне было два года, – ты знаешь, я рассказывал, часто рассказывал. Она была женщина бесхарактерная, непрактичная. Я-то думал, ты будешь заниматься Лео сама, будешь дело делать.

Он трагичен, обаятелен, груб.

– Ну пожалуйста, – настаивает Фредерика, – позволь мне поехать с тобой в Лондон и поговорить кое с кем насчет работы. Может, устроюсь рецензентом в издательство. Почти наверняка устроюсь – на Лео и домашние хлопоты время останется. А могу вернуться в Кембридж и приняться за докторскую – ее ведь можно частично писать и дома, а когда закончу, Лео будет уже большой. И я смогу заниматься чем хочу.

– И с приятелями можешь повидаться. Я смотрю, у тебя все больше не приятельницы, а приятели. В этот раз я тебя взять не могу. Я оттуда прямо в Тунис, надо встретиться с дядей. Не получится.

Тлеющие головни вспыхивают, выбрасывают огненные струйки, как газовая горелка. Фредерика воспламеняется:

– Тогда я поеду одна. Сама поеду, сама по себе. Тебе до меня дела нет, ты думаешь только о себе и о доме…

– И о Лео.

– И о себе. Я для тебя пустое место. Ты понятия не имеешь, кто я, что я. А я личность – была личностью. Я личность, которую уже не видят…

Говорит она страстно, и все же уверенности в том, что она личность, у нее нет. Ту Фредерику, какой она себя видит, в Брэн-Хаусе не знает никто – ни Пиппи, ни Олив, ни Розалинда, ни Лео, ни даже Найджел.

– Вон что Кембридж с девушками делает, – дразнит ее Найджел. – Растут там в тепличных условиях. Идей набираются.

– Я хочу туда вернуться, – объявляет Фредерика.

– Не выйдет, – отвечает Найджел. – Ты уже не в том возрасте.

Фредерика направляется к двери. Она уже было собирается побросать вещи в чемодан и уйти в ночь, пешком уйти. Но она не знает, где чемодан, да и шаг нелепый. Неужели с ее умом она не придумает, как убежать от тех обстоятельств – той жизни, – в которые ей не следовало бы попадать? Нервы раскалены, и от этого руки, зубы, позвоночник пронзает боль. Найджел преграждает ей путь. Тихим голосом – тихим, печальным, медоточивым – он произносит:

– Ты прости меня, Фредерика. Я люблю тебя. Я потому и бешусь, что люблю. Ты потому и здесь, что я люблю тебя, Фредерика.

Он усвоил то, что, как ни странно, не может уразуметь великое множество мужчин, – стратегическую ценность этих слов. По части риторики он не силен. Как заметила, не вдумываясь в свои наблюдения, Фредерика, все, что он говорит, – отблеск словесной глазури, которой облит и затуманен мир, где он обитает, язык, в котором такие понятия, как мужчина, женщина, девушка, мать, долг, определены раз и навсегда. В этом мире язык служит для того, чтобы все просто оставалось на своих местах. Будь храбрым, говорит этот язык, и охваченные смятением обычные люди слышат этот приказ и без жалоб и слез проявляют чудеса стойкости. Казалось бы, тем, кто распоряжается этой твердой валютой, состоящей из считаных слов, не составит труда добавить к ним простое и звонкое «Я тебя люблю, я тебя люблю». Фраза всем в этом мире понятная, каждая женщина ждет, когда она прозвучит, ждет жадно, как собака дожидается кормежки, тяжело дыша и исходя слюной. Но произносить ее стараются реже – то ли от страха нарваться на отказ, то ли от неловкости за открытое проявление чувств. Это не сословное. «Я тебя люблю» не произносят и рабочие, и бизнесмены, и владельцы поместий, и слова «Он ни разу не сказал, что меня любит» раздаются и в квартирах муниципальных домов, и на загородных виллах.

Найджел Ривер никогда не руководствовался этим общим правилом. Но если о языке он не размышляет, то о женщинах думает, думает давно; он открыл для себя силу этой фразы, от которой утихает гнев, пропадает решимость, смягчается поверхность глаз и слизистая оболочка. При словах «Я тебя люблю» тело женщины становится влажным – его тело это знает. Он преграждает путь разгневанной Фредерике и видит, как губы ее слегка оттаивают, кулаки слегка разжимаются, на шее бьется жилка.

Все его внимание устремлено на Фредерику. Он хочет ее. Он не желает ее отпускать. Он выбрал ее матерью своего сына. В эту минуту он ничего, кроме нее, не видит, он всем своим существом следит, что выразит следующее ее движение – отвращение, колебания, готовность уступить. Так кот следит за оцепеневшим кроликом, неспособным ускакать: что он сделает – соберется с духом, отведет взгляд, с трепещущим сердцем опустит голову? Он ее любит – вот это и есть любовь. Он приближается, придерживает дверь рукой и наваливается на нее, чтобы Фредерика не открыла, чтобы ее тело оказалось между его телом и твердой древесиной. Он безотчетно понимает: если она почувствует запах его кожи, пальцами ощутит его вожделение, у нее только два пути: либо она в ярости попытается вырваться, станет царапаться, либо, как бывало, захочет, чтобы он еще раз ее коснулся. А может, и то и другое: будет царапаться и хотеть, хотеть и царапаться. Когда они оказываются рядом, он пускает в ход другой глагол:

– Я хочу тебя, Фредерика.

Он нарочно называет ее по имени, чтобы она поняла: он хочет именно ее, Фредерику, – не просто женщину, не Женщину, не праздную утеху, а Фредерику. Инстинктивно усвоенный язык куртуазной любви.

Лицо Фредерики пылает от ярости, кровь кипит, горят уши и ноздри. Она уклоняется от поцелуя, это движение напоминает о брачных танцах чаек или гагар. Он поворачивает голову в такт ей и, не разжимая губ, целует шею, ухо. Я пропала, думает она: ею овладевает желание, она клянет себя за это желание, силится его побороть, но оно вновь возникает – это как рассеянные по всему телу слабые удары тока. Больно.

– Я хочу тебя, я люблю тебя. Я хочу тебя, – звучат простые слова.

Она вот-вот без сил опустится на пол, бежать не может, отвечать не хочет. Он подхватывает ее и уводит наверх. Подталкивает, несет, поддерживает, обнимает – глаголы перечислять дольше, чем продолжается этот путь. Пиппи Маммотт из кухни провожает их глазами и уносит тарелки. Она такое уже видела. Фредерика как пьяная, думает Пиппи. Может, и правда пьяная, думает Пиппи, – ей нравится так думать. Взяла Фредерика Найджела в руки, думает Пиппи, хотя происшедшее на ее глазах говорит об обратном.


Потом он лежит с закрытыми глазами, тяжелой рукой прижимая ее к себе. Телу Фредерики тепло и радостно. Кожа на животе покраснела от напряжения, расслабленности, утоленности. И еще она слышит, как по сосудам струится кровь. «Слышит» – ее слово, хотя слово неточное: слух тут ни при чем. Она лениво размышляет, почему оно пришло ей на ум, и решает, что это как с морской раковиной: слышат в ней пульсацию собственной крови и говорят, что «шумит море». Фредерика мыслит словами не когда занимается любовью, или трахается, или как там еще обычай или приличия требуют называть это занятие, а до или после. Сейчас, глядя на тяжелые, влажные веки Найджела, на его обвислые губы, словно ослабевшие после приступа боли, она догадывается: она любит его за то, что он легко и умело переносит ее туда, где слова не нужны. Она размышляет о Блейке, о «приметах утоленного желанья»[18] и проводит своим острым носом по его плечу, обоняя запах его пота – пота, принадлежащего ей, пота, который она знает, знает собственным телом. Она размышляет о причудливом образе Джона Донна, чистой и красноречивой крови, румянцем играющей на щеках умершей женщины. Неутомимый мозг Фредерики в черепе, обтянутом кожей под спутанными рыжими волосами на влажной подушке, ищет точную цитату.

«Кровь так чиста и так красноречиво Румянит ей ланиты, и на диво Разумно тело, мыслящая плоть…»[19]

«Мыслящая плоть, – думает Фредерика. – Красноречивая кровь». Если она сейчас, среди ночи, заговорит с Найджелом о признаках утоленного желанья или красноречивой крови, он ничего не поймет. Он мыслит только телом. За это она его и выбрала, отсюда и все дальнейшее. Ведь можно же как-то соединить, думает она, только соединить, и она представляется себе русалкой, которая влажными розовыми пальцами расчесывает себе не только волосы, но и волокна мозга, распутывает, приводит в порядок. Найджел что-то бормочет на своем тайном сновидческом языке. «Мн, – произносит он. – Хмн? А-хмн». И тому подобные слоги. Она вдыхает его запах, дыхания их смешиваются на подушке. «Хмн, хмн», – нерешительно отвечает он, и их ноги и руки соединяются.


Кровать Мэри в конце длинной палаты отгорожена занавеской. Вечер, тишину нарушает только мерное хныканье какого-то малыша, уткнувшегося лицом в подушку. Мэри неподвижно лежит на спине, бледное личико освещает лампа под зеленым колпаком, прикрепленная к металлической стойке в изголовье. Дэниел, все еще разгоряченный с дороги, взмокший, сидит рядом на тонконогом стуле, который едва выдерживает его вес. Сидит уже час, но сердце все колотится, воротник душит. По другую сторону кровати сидит Уинифред, бабушка. Спокойно вяжет – что-что, а соблюдать спокойствие она умеет, как умела ее дочь, вспоминает Дэниел, хотя вспоминать не хочется. Глаза Мэри закрыты. Дышит ровно, неглубоко. На лбу аккуратная узкая повязка, словно лента, какими подвязывали волосы греческие царевны. По белой прохладной коже, точно бурые семечки, рассыпаны веснушки. Волосы над повязкой шелковистые, золотисто-рыжие, рыже-золотистые. Рот приоткрыт, и видны зубы – зубы ребенка и в то же время взрослой женщины.

На страницу:
4 из 14