Полная версия
Вавилонская башня
– А со мной он обычно не разговаривает. Это вы ему нравитесь. Мне просто говорит, что Бога нет, и весь разговор. Я ему: «Да, мой хороший» или несу какую-то чушь – и он вешает трубку. И чего он так: с горя, от злости или еще почему – непонятно. Мы тут у себя, наверно, принимаем все слишком близко к сердцу: думаешь, человек в отчаянии, а он просто хочет тебя позлить. Мир к нам, наверно, повернут изнанкой.
Спицы стучат. Голос у нее домашний, как гренки с медом. Ей за пятьдесят, не замужем. Заводить разговор о ее личной жизни и мысли не приходит. Когда-то работала в корсетной мастерской, а теперь живет на проценты от вкладов и пенсию. Ревностная христианка, и беседовать с Железным ей, пожалуй, труднее, чем с мастурбирующим в телефонной будке маньяком.
В часовню спускается каноник Холли. Джинни Гринхилл как раз отвечает на новый звонок:
– Нет, что бы ни случилось, мы помочь готовы… шокировать меня – может, и да, но я очень сомневаюсь…
Каноник Холли садится и наблюдает, как Дэниел записывает в журнале:
4:15–4:45. Железный. Как обычно: Бога нет. Дэниел.
– Что ему нужно? Есть у вас догадки?
Каноник вставляет сигарету в треснутый янтарный мундштук и окутывает Дэниела клубами дыма. От него все время отдает дымком, как от копченой рыбы.
– Нет, – отвечает Дэниел. – Одна и та же мысль, один и тот же стиль. Старается вызвать раздражение – и в самом деле вызвал. Может, он мучается из-за того, что Бога нет или Он умер.
– Отчаяние на религиозной почве как мотив самоубийства.
– Такие случаи известны.
– Еще бы.
– Слишком он болтлив для потенциального самоубийцы. Чем, интересно, он занимается? Звонит то утром, то днем, то вечером.
– Время покажет, – замечает каноник.
– Не всегда оно показывает, – произносит Дэниел, у которого уже было два печальных случая: один звонивший с отчаянием в голосе сбился на полную бессмыслицу, сменившуюся пустотой и потрескиванием в трубке, другой голос делался писклявее и писклявее, и вдруг связь прервалась.
А еще можно начать с первых глав книги, которой суждено стать причиной стольких бед, но сейчас это еще лишь куча набросков и отдельные сцены, вообразившиеся и перевообразившиеся автору.
Глава 1Об основании Балабонской башниКогда лучезарная заря Революции, омрачившись, сменилась багровым заревом Террора, когда булыжные мостовые города почти расселись от потоков крови и клочьев плоти, забившихся в щели между камнями, когда кровавое лезвие, не зная устали, взметалось и падало дни напролет и люди уже задыхались от сладкого смрада бойни, как-то ночью горстка вольнолюбцев бежала из Города – поспешно, порознь, тайно. Они старательно нарядились так, чтобы их не узнали, и подготовились к бегству загодя: тайком услали вперед припасы, распорядились, чтобы на фермах в безлюдной местности их дожидались повозки и лошади, поручив это тем, кому можно довериться, – даже в эту недобрую пору такие еще встречались. Когда они наконец сошлись во дворе одной фермы, их недолго было принять за ватагу неотесанных костоправов, грязных нищих, дубоватых крестьян и молочниц. Тогда те, кто по виду были вождями беглецов или, по крайней мере, устроителями побега, рассказали о предстоящем путешествии: путь их лежит через леса и равнины в обход больших городов и селений до самой границы; там они попадут в соседнюю горную страну и за покрытыми снегом хребтами доберутся до укромной долины, где одиноко высится замок Ла Тур Брюйар, принадлежащий одному из беглецов по прозвищу Кюльвер, – попасть в него можно лишь по узкому деревянному мосту над темной безжизненной пропастью.
По пути надо будет ехать с поспешностью, прячась от посторонних глаз, встречным не доверять, разве что тайным помощникам в условленных местах и удаленных от городов деревушках и на постоялых дворах – помощников этих можно будет узнать по условным знакам: синий цветок, заткнутый за ленту шляпы определенным манером, или пучок петушиных перьев с одним орлиным. Если же все благополучно достигнут назначенного места – дай-то Бог, чтобы так и случилось! – там их маленькое общество устроит жизнь на началах истинной свободы вдали от мира, где царит пустопорожнее витийство, фанатизм и Террор.
И они отправились в путь, подвергая себя опасностям и невзгодам, которые лучше не описывать, а предоставить эту работу воображению читателя, ибо это история не о мятежном мире, оставшемся позади, а о мире новом, который они уповали создать если не для всего человечества – те надежды не сбылись, – то для этих немногих избранных.
Не все прошли этот путь до конца. Двоих юношей схватили и отдали в солдаты, и лишь год спустя им с большим трудом удалось убежать. Одного старика зарезала еще более ветхая старуха, когда он, изнемогая от усталости, весь в поту, прилег в придорожную канаву и смежил глаза. Двух девушек изнасиловала свора крестьян, хоть они искусно придали себе вид хрычевок с изрытыми оспой лицами; когда же под маскарадными лохмотьями обнаружились молодые, шелковистые тела, их изнасиловали еще раз, уже за обман, а потом, прельстившись свежей упругой плотью, еще, а потом, не cдержавшись, еще; у девушек уже не оставалось сил молить о пощаде, и слезы уже не текли по заплаканным лицам, но насилие повторилось, и они скончались – от удушья ли, от страха ли, от отчаянья ли – кто знает; и кто знает, не показалась ли им эта смерть милосердным избавлением. Счастливцы, добравшиеся до замка-башни, так и не узнали об их судьбе, хотя слухов об этом происшествии ходило множество. Ну да в ту пору смерть от чужой руки была не редкость.
А вот путники, собравшиеся у деревянного моста на вершине горы Клития, поистине являли собой зрелище редкое. Грязные и потрепанные, отощавшие в пути, они тем не менее были бодры: надежды воскресли, и кровь опять заиграла. Ла Тур Брюйар (одно из названий замка) было отсюда не различить, но вождь уверял, что стоит преодолеть последнее воздвигнутое природой препятствие – перейти мост над пропастью, – и глазам их откроется местность, в которой они смогут устроить земной рай: долина, орошаемая стремительными реками и излучистыми ручьями, на ней поросший лесом холм, а на нем крепость, где веками укрывались его предки, – там они и поселятся.
Вождь их, хоть человек и родовитый, называл себя просто Кюльвер: беглецы условились, что возьмут себе новые имена, чтобы этим свидетельствовать свое отречение от старого мира и новое рождение в мире новом. Его постоянной спутницей была госпожа Розария. Они составляли прелестную пару: прямое воплощение мужского и женского начала в пору первого цветения. Кюльвер был выше среднего роста, широкоплечий, но гибкий, лаково-черные волосы его, длиннее, чем требовала мода, разметались по плечам крупными прядями. Крепко вылепленное лицо освещалось улыбкой таких же крепких губ, алых и чувственных, из-под упрямых бровей смотрели темные глаза. Розария, стройная, но полногрудая, приминала седло крепким, но пышным усестом. Волосы ее тоже рассыпались по плечам, но она решилась выпустить их из-под капюшона лишь здесь, на вершине Клитии, и, чуть откинув голову, наслаждалась прохладой, веющей в этом раздолье, где высятся горы, белеют снега, а внизу зеленеет долина. Лицо у нее задумчивое и властное, плотные губы выгнуты, между бровей вразлет затаились морщинки, словно она постоянно решает какой-то вопрос. По воле родителей ее ожидал брак с нелюбимым, по воле революционных властей – притеснения, суд на скорую руку и мгновенная казнь, но она, проявив ловкость и безжалостность в выборе средств, бежала и от родителей, и от властей. В тот день, когда начинается наша история, ее золотистые волосы спутаны, кожа припудрена дорожной пылью, на которой алмазами сверкают капли пота.
Был в числе собравшихся возле моста и юный Нарцисс, бледный, хрупкий, совсем еще мальчик, то трепетно нерешительный, то внезапно порывистый; был здесь рассудительный Фабиан, приятель Кюльвера в вольные годы учения, остерегавший его в ту пору от сумасбродств; был здесь человек постарше, называвший себя Турдус Кантор[9], – он кутался в тяжелый плащ, ибо даже при ясном солнце его пробирал озноб от горного воздуха. Еще была здесь отважная супруга Фабиана Мавис, а с ними трое их детей, теперь получивших имена Флориан, Флоризель и Фелисита. Ожидались еще дети: у моста должны были появиться еще два семейства со своими чадами и осиротевшими детьми своих родственников, но их ждали только через несколько дней – в силу обстоятельств им пришлось задержаться в пути. В стороне тихо беседовали еще три женщины: смолокудрая Мариамна и близнецы Целия и Цинтия, чьи русые волосы бледно мерцали в солнечном свете. Путников сопровождали и слуги, распоряжавшиеся повозками и вьючным скотом, но о тех слугах, кому по достижении цели путешествия было назначено присоединиться к остальному обществу, разговор впереди.
Кюльвер огляделся и, рассмеявшись, произнес:
– Мы почти у цели, ужасы и опасности позади. Еще немного – и мы сами себе хозяева и заживем по-своему. Замок Ла Тур Брюйар, где вас ожидают, еще во времена моего деда пришел в запустение. Камни растаскали на постройку амбаров и часовен, залы лишились обстановки, в разбитые окна пробрался плющ. Но много уже поправлено: многие комнаты и палаты вновь приспособлены для жилья, конюшни, кухни и прочие службы приведены в должный порядок, хотя, как вы скоро увидите, над головами у нас работы будут еще продолжаться, чтобы наше жилище стало надежным и ладным… Все вы, верно, знаете о моем намерении устроить нам в этом замке убежище. Я хочу, чтобы наша жизнь тут сделалась упражнением в свободе – свободе в отношении важных предметов: просвещение, образ правления в нашем маленьком обществе, совместный труд, брожение мысли и страсти. Не останутся без внимания и предметы, на иной взгляд, мелкие: искусства, одежда, еда, убранство жилищ, забота о саде и огороде. Всё это мы будем решать сообща и совершим во всем такие перемены, представить которые нам сегодня недостанет воображения. В мире и согласии мы заживем по законам разума и страсти. Прочь мелочные ограничения. Мы сведем вместе такое, что прежде не сводилось. Найдется место и тому, кто озабочен лишь одним, и тому, кто желает, как бабочка, порхать с цветка на цветок… Дамиан и Самсон останутся тут на несколько дней подождать, не прибудет ли повозка с детьми и прочими отставшими спутниками, мы же перейдем через мост и, когда наконец все соберутся вместе, возьмем топоры и подрубим его опоры, чтобы преградить путь опасности, угрожающей нам с этой стороны.
– Не преградим ли мы и себе путь к бегству из долины? – спросил Фабиан.
– Будем надеяться, бежать никто не захочет. Впрочем, удерживать силой никого, конечно, не станут – ведь мы замыслили общество, где всякий располагает безграничной свободой. Притом на юге есть тесные ущелья, которыми можно выбраться из долины – не без труда, но все же не с такими трудностями, с какими мы сюда добирались. Но я уповаю, жизнь наша, полная удовольствий, наслаждений и заботы о взаимной выгоде, потечет так отрадно, что всякий будет далек от мысли ее оставить.
– Еще как далек, – улыбнулась Розария и, пришпорив коня, первой взъехала на мост.
И они благополучно перебрались через пропасть. Кое-кто не решался взглянуть вниз, где на головокружительной глубине, не согретый солнечным светом, меж острых базальтовых глыб клокотал поток, подернутый, словно дымкой, мелкими брызгами. Фабиан прижимал сына к груди, чтобы мальчик не глядел в пропасть, сестренка же его бесстрашно глазела вокруг и смеялась. Так, оживленно беседуя о земном рае, который им предстоит скоро увидеть, въехали путники в теснину, за которой открывалась Фезанская долина.
Фредерика не предлагает Хью перебраться через перелаз, а, кажется, хочет вместе с ним уйти в лес. Она передает ему мальчугана и, отказавшись от помощи, быстро спускается по ступенькам на его сторону. Такая же поджарая, лицо по-прежнему угловатое.
Они бредут по тропинке среди деревьев. Разговор не клеится. Бывало – виделись каждый день и говорили обо всем: Платон, советские танки в Будапеште, Стефан Малларме, Суэцкий кризис, стихотворные размеры. Тем труднее говорить о событиях шести лет разлуки. Вспоминают общих друзей. Хью рассказывает, что Алан преподает историю искусства в Художественном училище Сэмюэла Палмера[10]. Кажется, еще статьи пишет. Ездит в Италию. Тони – независимый журналист, дела идут неплохо, даже на телевидении подвизается. Сам Хью по-прежнему пишет – да, пишет: поэзия – это сегодня важно, говорит он Фредерике, и та, не отрывая глаз от рассыпанных под ногами буковых орешков, кивает и мычит в знак согласия. Зарабатывает он преподаванием, но это не для него. Один издатель предлагает ему писать внутренние рецензии, за гроши. Но поэт только на гроши и может рассчитывать, говорит Хью Роуз Фредерике, и она опять мычит, натужно, словно задыхается. Про Рафаэля Фабера, чей кружок любителей поэзии они вместе посещали, она не спрашивает. Хью рассказывает, что Рафаэль напечатал свою поэму «Колокола Любека». Читатели понимающие в восторге.
– Я знаю, – отвечает Фредерика.
– Видишься с Рафаэлем? – с невинным видом спрашивает Хью. Он был влюблен в Фредерику, а она в Рафаэля, но здесь, в лесу, кажется, что все это было в другой стране, в другую эпоху, что это его ушедшая юность.
– Да нет, – говорит Фредерика. – Я с тех пор ни с кем не общалась.
– Ты ведь писала для «Вог», – вспоминает Хью, для которого это была такая же неожиданность, как сейчас – наездничья куртка и бриджи: духовно Фредерика никогда не отставала от жизни, однако мир потребительских утех и светских сплетен с ней не вяжется.
– Пописывала. До замужества.
Хью ждет. Ждет, что она расскажет о замужестве.
– У меня погибла сестра, – говорит Фредерика. – Не слышал? Вскоре после этого я и вышла за Найджела, а потом родился Лео, а потом я сильно болела, недолго. Знаешь, сначала даже представить трудно, что может с тобой сделать смерть близкого человека.
Хью спрашивает про смерть сестры. Сестру Фредерики он не знал. Она была старше Фредерики и, кажется, тоже училась в Кембридже, но жила, как и вся их семья, в Йоркшире. О сестре Фредерика рассказывала мало. С ее слов, одинокое и необычное существо, женщина волевая, ищущая.
Фредерика рассказывает про смерть сестры. Чувствуется, что рассказ этот она словно вызубрила – так ей проще, только так она и может об этом рассказывать. Сестра, говорит она, была замужем за викарием, у них было двое детей. И вот как-то раз кошка притащила в дом птицу, воробья, и он забился под холодильник. Сестра стала вытаскивать, а холодильник не заземлили как следует… Она была совсем еще молодая. Эта смерть нас всех потрясла, говорит Фредерика с кривой усмешкой. И долго еще трясла, добавляет она мрачно. Очень долго. Ужасно, говорит Хью: бесстрастный тон Фредерики притупляет воображение.
– И Найджел взялся меня опекать. Раньше я в опеке не нуждалась, а он стал опекать.
– Я Найджела не помню.
– Он тоже там бывал, в Кембридже. Не учился, а так, заезжал. Его фамилия Ривер, у его семьи собственный дом, старинный. Брэн-Хаус – вон там, за полями, где перелаз. Это всё их поля.
Идут дальше. Малыш держится за руку Фредерики. Резкими пинками разбрасывает мертвые листья.
– Гляди-ка, Лео: каштаны, – говорит Фредерика. – Видишь? Вон там.
Один-два шипастых зеленых шарика; сквозь щели с белыми, отдающими в желтизну краями лоснится светло-бурая кожура. Лежат среди вороха листьев в ложбинке.
– Пойди возьми, – говорит Фредерика. – Мы всегда так радовались, когда их находили. Редко попадались: местные мальчишки их собирали первыми. Сбивали с дерева камнями. А для нас – целое событие. Каждый год. Мальчишки насаживали их на веревочки и лупили друг друга. Я – нет, я их просто хранила, а когда пожухнут и сморщатся, выбрасывала. И так каждый год.
Малыш тянет ее за собой. Один он собирать каштаны не хочет. Он тянет, и Фредерика идет за ним, подбирает каштаны с подстилки из мертвой листвы и протягивает сыну – «почтительно», мысленно произносит Хью Роуз.
– Любишь их на веревочку нанизывать? – спрашивает Хью у Лео.
Малыш не отвечает.
– Он у нас в отца, – замечает Фредерика. – Неразговорчивый.
– Это ты такая, – говорит Лео. – Ты неразговорчивая.
– В молодости, когда мы с твоей мамой дружили, – говорит Хью Роуз, – она болтала без умолку.
Фредерика рывком выпрямляется и идет дальше, Лео и Хью остаются вдвоем возле каштанов. Хью ботинком ворошит листву, и в ней обнаруживается орех-великан, выпроставшийся из оболочки крепкий глянцевый шар. Хью протягивает его Лео, и тот, чтобы взять находку в руки и рассмотреть поближе, передает свои каштаны Хью.
– У меня есть пакет с сэндвичами, – говорит Хью. – Хочешь – сложи их туда.
– Хочу, – отвечает Лео. – Спасибо.
Он торжественно опускает каштаны в пакет, возвращает его Хью и протягивает ему руку. Хью берет его за руку. Он никак не придумает, о чем бы еще завести разговор.
– Пошли ко мне пить чай, – произносит Лео.
– Твоя мама меня не приглашала.
– Пошли пить чай.
Они нагоняют Фредерику.
– Этот дядя, – объявляет Лео, – этот дядя идет ко мне пить чай.
– Было бы здорово, – говорит Фредерика. – Пойдем, Хью. Тут недалеко.
Хью дает согласие, и мальчуган сразу оживляется: бегает, совершает вылазки в подлесок, набивает карманы перьями, раковинками, подбирает даже клок шерсти.
– Бурная у тебя жизнь, Фредерика, – говорит Хью. – Сколько тебе всякого на долю выпало.
– Жизнь и доля, – произносит Фредерика. И, помолчав: – Это не одно и то же. А должно, наверно, быть одним. Насчет жизни у меня когда-то сомнений не было. Я хотела.
Фраза как будто бы бессодержательная и незаконченная.
Они перебираются через перелаз и идут по вечереющему полю, где щиплет траву грузная белая лошадь, где поет в терновнике птица, где Хью спотыкается о кротовину, – и в душе все встает на свои места. Теперь им владеет чувство, описать которое у него нет слов, хотя оно сродни его стихам. Это чувство… он назвал бы его английским чувством, хотя, возможно, оно охватывает всякого человека при мысли о смерти. Это мимолетное чувственное осознание своего бренного тела со всеми его мягкими, темными, липкими внутренностями, всеми сочленениями мельчайших костей, всеми излучистыми, гудкими, чуткими нервами и сосудами. Осознание того, что ты тут, внутри, под этой кожей, – осознание приятное, потому что чувствуешь: там, за пределами этой кожи, волос, глаз, губ, ноздрей, завитков уха, раскинулись просторы, течет время, происходит что-то сложное. Безотчетное удовольствие живого существа оттого, что все внешнее было таким задолго до его, существа, появления и таким после него и останется. Удовольствие это, думает Хью, было бы невозможно, если бы ты сперва не пожил на свете, не поскитался по родным краям – в его случае Англии – так, чтобы все это отпечатлелось в мягкой бледной массе внутри черепной коробки, настроило по-своему и вкус, и зрение, и обоняние. Это особое удовольствие от жизни, говорит себе Хью, возможно лишь тогда, когда понимаешь, что приближается смерть. И испытываешь его обычно как раз в такой местности: общипанная трава, обнаженные камни, дерево, куст, холм, горизонт, – потому что за тысячи, за миллионы лет до появления городов, да и после их появления многие поколения твоих предков испытывали такое же чувство в такой же вот местности. Это помнишь клетками тела, думает Хью. Каждая пядь этой почвы, кажется, приняла в себя кости пальцев и сердечные мышцы, шерсть и ногти, кровь и лимфу. Сильные чувства могут накатить и в городе, затянуть сознание в свой водоворот, но они не такие, как это: зелень, синь, просизь. А еще такие воспоминания вспыхивают, когда снова и снова перечитываешь слова, которые, как почва и камни, сделались частью душевного состава: «Ода бессмертию», например, или «Соловей»[11], или сонеты Шекспира. И тут наслаждение краткостью своего бытия – Хью спотыкается и падает – примешивается к удовольствию от долговечности этих слов.
Иногда он опасается, что это чувство знакомо уже не всем, что знают его лишь немногие, да и те стесняются его, видят в нем шаблон восприятия, пасторальную пошлость. А его, живого ли, умирающего ли, запах земли, шевелящиеся в траве губы лошади, черные сучья в сером воздухе пробирают до нутра. Вслух он ничего этого не произносит. Поднимается на ноги и бредет дальше. Впереди по траве ковыляет коренастый малыш Фредерики. Хью пытается вспомнить, каково это – быть таким маленьким, что год кажется бесконечным, до весны или лета еще далеко-далеко, – как человеку с планеты, которая совершает один оборот вокруг солнца за пол его жизни.
* * *За воротами на дальней кромке луга показался Брэн-Хаус. Он и в самом деле похож на крепость: его окружает высокая стена, перед ней – ров с водой. Над стеной виднеется черепичная крыша с нарядными дымовыми трубами в тюдоровском стиле. Великолепная глухая стена из старинного красного кирпича местами крошится, там и сям позатянулась мхом и лишайником, обросла очитком и каменными розами, льнянкой и львиным зевом. Над стеной нависли ветви фруктовых деревьев, за ними высится кипарис.
– Как красиво, – произносит Хью.
– Да, – отзывается Фредерика.
– Повезло Лео: расти в таком месте, – говорит Хью, которого все не покидает «английское» чувство.
– Знаю, – говорит Фредерика. – Я знаю, место чудесное.
– Пойдем через сад, – объявляет малыш и бежит вперед.
За поворотом в стене обнаруживается дверь, к ней ведет перекинутый черед ров горбатый деревянный мост. Они идут садом.
– Вот не представлял тебя в роли хозяйки поместья, – замечает Хью.
– Я сама не представляла.
– «Только соединить», – вполголоса произносит Хью слова Маргарет Шлегель из «Говардс-Энда»[12]. От этих слов английское чувство вновь окутывает его или накатывает с новой силой.
– Не смей. – Это говорит уже не та женщина, которую он встретил сегодня, это прежняя Фредерика.
Лео счищает грязь с подошв о металлическую скобу. Дверь отворяет женщина средних лет в кожаных ботинках на шнуровке и шерстяных чулках. Она кладет руку на плечо Лео и ведет его в дом. Пора пить чай, говорит она.
– Это Пиппи Маммотт, – представляет Фредерика. – Пиппи, это мой приятель Хью Роуз. Мы знакомы по университету. Лео пригласил его на чай.
– Сейчас еще чашки принесу, – говорит Пиппи Маммотт.
Она удаляется, держа за руку Лео.
Хью и Фредерика проходят через выложенную плиткой прихожую, минуя квадратную винтовую лестницу, в гостиную, уставленную удобными диванчиками и подоконными скамьями.
– Чай подадут сюда, – произносит Фредерика. – И приведут Лео. Найджела нет дома. На работе, наверно. У его дяди своя компания, морские грузоперевозки. Найджел там днюет и ночует. Иногда неделями не возвращается.
– А ты? – спрашивает Хью. – Ты чем занимаешься?
– А чем, по-твоему, я – такая – могу заниматься?
– Не знаю, Фредерика. Когда мы в последний раз виделись, ты готова была горы свернуть – хотела стать первой женщиной-преподавателем в Кингз-колледже, завести свою телепрограмму, написать что-то этакое, новаторское…
Они разговаривают стоя. Фредерика, не отрываясь, смотрит в окно.
В гостиную входят две женщины, их представляют: Оливия и Розалинда Ривер, сестры Найджела. Привозят на сервировочном столике чай, и Пиппи Маммотт разносит чашки. Оливия и Розалинда сидят рядышком на диване, покрытом льняной тканью в пышных розовых и серебристо-зеленых цветочках. Это смуглые, коренастые женщины с тенью на верхней губе. Глаза под широкими темными бровями – как у Лео: большие, темные, блесткие. На них удобные джемперы, у одной светло-серый, у другой оливковый, юбки из твида, на литых ногах непрозрачные чулки. Они забрасывают Хью вопросами, которые не задавала Фредерика. Чем он занимается? Где живет? Женат ли? Как ему нравится прелестная здешняя местность и как это можно жить в большом городе, где такой смрад, такая толчея и от машин прохода нету? Хочет он посмотреть усадьбу, домашнюю ферму? Хью отвечает, что проводит отпуск в пешем походе, до следующего места ночевки далеко. Оливия и Розалинда предлагают быстро довезти его на «лендровере», но Хью отказывается: поход ведь пеший и, кстати, ему пора – до места надо добраться засветло. Сестры без уговоров его поддерживают. Это он правильно делает, что выполняет задуманное, им это нравится, а хочешь увидеть жизнь на природе – лучше всего путешествовать пешком. Пиппи Маммотт раздает пшеничные булочки, куски пирога, разливает чай, доливает. Малыш снует между мамой и тетушками, показывает то ей, то им разные вещицы. Пиппи Маммотт берет его за руку и объявляет, что ему пора уходить.
– Я еще не хочу, – упрямится он, но его уводят.
– Скажи мистеру Роузу «до свидания», – велит Пиппи Маммотт.
– До свидания, – произносит малыш без всякого стеснения.
Хью действительно собирается уходить. Что надо добраться засветло, это правда, да и загостился он тут. Фредерика провожает его до двери, потом идет с ним по длинной дорожке к воротам, чтобы показать, куда дальше.