bannerbanner
Фабиола или Церковь в катакомбах. Повесть из эпохи гонения христиан
Фабиола или Церковь в катакомбах. Повесть из эпохи гонения христиан

Полная версия

Фабиола или Церковь в катакомбах. Повесть из эпохи гонения христиан

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Нил Виземан

Фабиола или Церковь в катакомбах

© Из-во «Сатисъ», оригинал-макет, иллюстрации, оформление, 1997

* * *

От переводчика

Известный в литературном мире всех стран кардинал Н. Виземан, автор многих историко-религиозных произведений, задался мыслью создать капитальный труд под названием «Фабиола или Церковь в катакомбах», характеризующий эпоху гонения христиан в царствование Диоклетиана в 302 году. В Риме тогда правил его ставленник-соправитель – Максимиан. Мастерскою рукою Виземан набросал яркими красками художественную картину этой эпохи и выпустил в свет с целью ознакомить с нею читателей и запечатлеть навсегда в их памяти те тяжелые времена, когда христианская вера еще только начинала водружать свой крест среди язычников, спустя три века после Рождества Христова.

И едва только успел появиться в свете труд достоуважаемого автора, как тотчас был переведен почти на все языки цивилизованных народов и разошелся в нескольких изданиях. В русском переводе отдельное издание едва ли когда было. Только в настоящее время имеется в продаже маленькая брошюрка «Фабиола», напечатанная с целью распространения ее в народе и в войсках, но она не дает и сотой доли понятия о том, что происходило более полутора тысяч лет тому назад.

В виду этого я решился перевести это сочинение без всяких отступлений от подлинника. Сочинение это полно жизни, правды и неподдельных страданий лиц, выведенных автором, характеризующим, кроме того, быт христианской церкви в разные эпохи, приблизительно, в продолжение трехсот лет; вследствие чего сочинение разделяется на три части, которые можно бы назвать: первую – «Церковь в катакомбах», вторую – «Церковь в базиликах», третью – «Церковь в монастырях», а если б была четвертая часть – «Церковь в школах» и так далее. Но автор назвал эти части другими именами, а именно: первую – «Мир», вторую – «Борьба», а третью – «Победа», – именами, более объясняющими характер каждой части. Почтенный автор не задавался целью поставить свое сочинение на строго исторической почве; ему только хотелось примирить читателей с обычаями, миросозерцанием, страданиями и жизнью христиан, живших в помянутую эпоху; познакомить их с местностями и их выдающимися особенностями, находящимися в связи с этой жизнью, с которою он сам познакомился не как исследователь старины, а как любитель, случайно находивший в памятниках прошлого все то, что касалось мученических подвигов христиан и Церкви в данную эпоху. Такими памятниками старины были рукописи и сочинения св. отцов, описывающих первые времена христианства, сохранившиеся в римских церковных библиотеках. Они-то и послужили ему материалом для этого сочинения.

Нужно заметить, что предлагаемая повесть основана им не на строго научных исторических данных. Она начинается и оканчивается в течение нескольких месяцев с кратким взглядом в последней части на историю христианства и церкви в будущем. Эта повесть, как и все подобного рода сочинения, составлена из всевозможных случаев, происшедших в разные эпохи, идущие в разрез хронологическому порядку. Так, например, указ Диоклетиана издан на два месяца раньше, а мученичество святой Агнессы – упреждено на целый год, но так как автор имел в виду охарактеризовать некоторые черты идолопоклонников и предоставить рельефную картину жизни христиан, то он сопоставил лишь факты, обходя все то, что могло бы шокировать или возмущать скромного читателя. Его желанием было, чтобы это описание послужило бы читателю приятным препровождением времени и развлечением, но отнюдь не возбуждением или возмущением ума, как это бывает при чтении романов безнравственного содержания. Вся повесть основана на чисто нравственной подкладке, поэтому можно рекомендовать ее всем любителям духовно-нравственного чтения, как равно и юношеству.

Часть первая

Мир

I

Христианская семья

Прежде чем начать наше повествование, мы пригласим читателя прогуляться по улицам Рима после обеда, в октябре 302 года.

Солнце уже клонилось к западу; до заката оставалось не боле двух часов. Небо было чисто и ясно, дневной жар уже совсем ослабел, так что многие вышли прогуляться; одни шли к садам Цезаря, другие – Саллюстия; одни – с целью совершения вечерней прогулки, другие – чтобы ознакомиться с новостями текущего дня.

Но, прежде всего мы пойдем в ту часть города, которая называется Марсовым полем и занимает собой песчаную полосу, находящуюся между семью холмами Старого Рима и Тибром. Местность эта с давнего времени служила ареной для атлетических и военных упражнений народа, а в конце республиканского периода на ней начали строить общественные здания. Там Помпей воздвиг свой театр; после него Агриппина построила Пантеон с прилегающими к нему банями. По мере того, как холмы перестали вмещать на себе здания, составлявшие во времена первой империи аристократическую часть города, обширное поля начало застраиваться частными домами. Так, например, после пожара при Нероне, Палатинский холм сделался совершенно тесным для царских дворцов и для прилегающего к нему цирка, Эсквилинский холм занимали Титовы бани, построенные на развалинах Золотого Дворца; Авентинский холм был занят банями Каракаллы, а в то время, с которого начинается наше повествование, Квиринальский холм, предназначенный для зданий патрициев, занял Диоклетиан; на нем он построил множество великолепных дворцов с так называемыми термами или теплыми ваннами; этот холм находился неподалеку от помянутых нами садов Саллюстия.

Местность, по которой мы приглашаем прогуляться, легко описать, и каждый, кто знаком с топографией Старого и Нового Рима, тотчас узнает ее.

Во время республики посередине Марсова поля находилась большая площадь, огороженная досками и разбитая на участки, на которых собирались, так называемые народные «комиции», для подачи своих голосов по тому или другому вопросу. Она называлась, по сходству своему с овчарней, Септой или Овалой. Август, желая привести в исполнение план, описанный в письме Цицерона к Аттику, превратил эту неказистую постройку в великолепное здание.

Септа Юлия, как потом она называлась, сделалась роскошной галереей в тысячу футов длины и пятьсот ширины, окруженной колоннами и украшенной картинами; она занимала место, где теперь находятся дворцы Дориа и Вероспи (нынешнее Корто), римская коллегия, церковь св. Игнатия и оратория каравитов (бичующихся).

Здание, в которое мы намереваемся войти, стояло против Септы Юлия, на том самом месте, где теперь находится церковь св. Маркелла, то есть на восточной стороне и занимало местность до подошвы Квиринальского холма; вообще, аристократические дома занимали большие пространства. С наружной стороны дом этот казался обнаженным и мертвым; стены его стояли без всяких архитектурных украшений; они были невысоки и разнообразие их состояло только из множества окон. Посередине одной стороны колоссального здания находилась дверь, украшенная треугольным карнизом, покоившимся на двух простых пилястрах.

Пользуясь привилегией повествователя, мы решаемся ввести читателя в эту дверь вместе с своей тенью, как в былое время принято было называть лиц, занимающихся литературой. Пройдя чрез предсенник или переднюю галерею, при входе которой красовалось, выложенное мозаикой слово «Salve», то есть, «Здравствуй», мы войдем в атриум, окруженный портиком. Атриумом назывался первый двор или сени, окруженные колоннами. Среди этого двора находился фонтан, выбрасывающий легкою спиралью, то выше, то ниже, струи прозрачной воды, проведенной из источника Клавдия в Тускуланском холме. Сделав в воздухе дугу, струи падали в гранитный резервуар, откуда рассыпались мелкими брызгами на цветы, стоявшие вокруг фонтана в великолепных вазах и затем стекал в более обширный водоем. Между колоннами расставлена была богатая мебель, как то: кушетки, столы, стулья и проч., обложенная слоновой костью и даже серебром; на столах стояли серебряные шандалы, лампы и другая домашняя утварь из бронзы или серебра, бюсты, вазы, треножники самой тонкой и художественной работы того времени. Стены были украшены богатыми картинами прошлых времен, но еще не потерявшими ни своей живости, ни яркости красок. Картины разделялись нишами, в которых стояли статуи, изображавшие, как и картины, исторические события и мифологических богов, которые, однако, не оскорбляли своим видом даже самое тонкое чувство человека. Напротив, если вы встречали какую-нибудь нишу пустою или же закрытую картину, то сразу могли догадаться, что это было сделано с умыслом, в виду уважительных причин.

В середине, между колоннами, в потолке, находилось открытое квадратное пространство, затянутое полотном, которое предохраняло от дождя и называлось «имплювиум», вследствие чего, все, описанное нами, казалось, находилось в полумраке; но этот полумрак придавал много прелести тому, что мы еще не успели увидеть.

Пройдя через эту колоннированую арку, мы замечаем из нее более богатый двор, мощеный разноцветным мрамором и блестящий золотом. В этом дворе полотняный потолок заменяет толстое стекло, называвшееся «ляпис спекулярис», с занавеской, которая была отодвинута в сторону и пропускало мягко искрившиеся лучи заходящего солнца. Войдя сюда, мы видим, что находимся не в волшебном замке, а просто в жилом помещении.

У стола, стоявшего возле колонн фригийского мрамора, сидит знатная дама средних лет; ее нежные и благородные черты лица носят заметные следы былых страданий; не смотря на это, какое-то величие, смешанное с приятным воспоминанием, отражается на нем и как бы смягчает эти страдания. Казалось, что ее грустные мысли чередовались с веселыми и заставляли ее сердце биться чаще. Простота ее одежды резко отличалась от той обстановки, в которой мы застаем ее. На ее посеребрившихся волосах не видно никаких украшений, а черное простое платье, окаймленное только пурпурной тесьмой, показывало, что эта дама была вдова. На ней не было никаких драгоценностей, которыми так любили украшать себя римлянки. Единственным ее украшением была золотая цепочка, одетая на шею, на которой, по-видимому, привешено было дорогое воспоминание, спрятанное за бортик платья.

В данную минуту мы застаем ее за работой, предназначенной, по-видимому, для другого лица. В ее руках была длинная широкая парчовая лента, которую она вышивала золотыми нитками и, время от времени, протягивала руку к разным изящным шкатулочкам, стоявшим здесь же на столе, брала из них то жемчужину, то драгоценный камешек и старательно пришивала их к ленте. Быть может, эти драгоценности были достоянием прежних времен, но теперь они предназначались для более высокой цели.

Наблюдая за нею, мы замечаем, что какое-то беспокойство нарушает течение ее мыслей, которые мало-помалу сосредоточиваются на работе и еще глубже проникают в нее. Время от времени она поднимает свой взор на дверь, прислушивается к шагам и, как бы разочаровываясь в обманутой надежде, посматривает то на солнце, то на водяные часы – клепсидру – стоящие на полочке. На ее лице появляется заметное беспокойство, но вдруг раздался толчок в дверь, которая отворилась под сильным давлением руки; дама просияла и сделала движение вперед, с целью приветствовать этого давно ожидаемого человека.


Капитолийский холм

II

Сын мученика

Молодой человек, в чертах которого проглядывали нежность и рыцарская бойкость, легко и весело шел вдоль атриума к внутреннему двору. Но он шел так быстро, что мы едва заметили черты его лица. Ему было не более четырнадцати лет, но он был настолько высок и мужественен, что казался намного старше. Обнаженная шея и развитые плечи доказывали, что он много упражнялся ради этого развития; в его лице отражались искренние горячие чувства и недюжинный ум. Голова была покрыта черными вьющимися волосами. Он был одет в обыкновенную одежду римского мальчика, то есть в короткую претексту, доходившую ниже колен и носил на ней золотую буллу – шарик, в виде яйца, пустой внутри. Сверток пергамента и бумаг, который нес за ним старый слуга[1], показывали, что он возвращался из школы.

Но пока мы описывали этого юношу, он успел уже обнять свою мать и получить поцелуй, а затем сел у ее ног. Некоторое время она молча смотрела на него, как бы желая прочесть на его лице, почему он сегодня так поздно вернулся домой, но, встретив его открытый и улыбающийся взор, тень сомнения мигом исчезла с ее лица и она с любовью спросила:

– Почему ты сегодня, мой сын, опоздал на целый час?.. Надеюсь, что ничего опасного не случилось с тобою.

– О нет, дорогая матушка, – возразил он, – уверяю тебя, что все обстоит благополучно… Все кончилось так хорошо, что я едва ли сумею рассказать тебе.

Любящий взгляд матери вызвал у юноши веселый смех.

– Сейчас, матушка, сейчас расскажу все, – сказал он. – Ведь ты знаешь, что я не успокоюсь и не засну, пока не расскажу тебе всего, что случилось со мною худого или хорошего в продолжении дня.

Мать улыбнулась, не ожидая, что с ее сыном могло произойти что-нибудь предосудительное.

– Недавно я читал, что скифы каждый вечер клали в урну черный или белый камень, смотря по тому, какой был день, счастливый или несчастливый. Если б я следовал их примеру, то и мне пришлось бы отмечать белым или черным камешком те дни, в которые я отдаю тебе отчет в моем поведении в течение целого дня… Однако, сегодня меня в первый раз мучит сомнение и я не знаю, хорошо ли будет, если я расскажу тебе все, что случилось со мною.

При этих словах сердце матери, по видимому, сильно затрепетало и лицо ее омрачилось печалью; быть может, на этот раз облачко грусти и заботы случайно набежало на него, но достаточно того, что сын, видя ее как бы недовольной, схватил ее за руку и начал горячо целовать.

– Успокойся, дорогая матушка, – сказал он, – твой сын ничего такого не сделал, что бы могло омрачить твое лицо и огорчить тебя. Только умоляю тебя сказать, желаешь ли ты знать, что сегодня случилось со мною, если ты хочешь, чтобы я объяснил тебе причину моего позднего возвращения домой!

– Нет, мой милый Панкратий, расскажи все, что случилось с тобою, – воскликнула мать. – Ведь ты знаешь, что все, касающееся тебя, сильно интересует меня.

– В таком случае, выслушай меня… Этот последний день моего посещения школы кажется мне чрезвычайно счастливым и вместе с тем богатым странными приключениями. Прежде всего. Я получил первую награду, как способнейший из учеников в декламации, которую нам задал учитель Кассиан, и это обстоятельство послужило мне поводом к некоторым удивительным открытиям. Темой служила фраза, что «истинный философ всегда должен быть готов умереть за правду». Я никогда не видал ничего бесцветнее и суше, если так можно выразиться, того, что написали мои товарищи. Впрочем, бедные юноши не виноваты в этом… Какой истиной они должны быть проникнуты и что может побудить их умереть за ничтожные и пустые мнения? Дело другое – христиане… Какие прекрасные мысли приходят иногда сами собой при развитии этой темы. Я чувствовал, что сердце мое пылало, а мысли словно горели, когда я писал свое сочинение, будучи преисполнен теми примерами, которые видел в нашей семье и слышал от тебя, моя дорогая матушка. Да, сын мученика не мог ни чувствовать, ни мыслить иначе, и когда до меня дошла очередь читать свое сочинение, я заметил, что мои горячие чувства едва не изменили мне. В пылу увлеченья из уст моих вырвалось слово «христианин», вместо слова «философ», а затем, вместо слова «истина» я сказал – «вера». При первом моем промахе я заметил, что Кассиан вздрогнул, а при втором – слеза заблестела на глазах его и он, дружески обратившись ко мне прошептал: «Будь осторожен, дитя мое, потому что присутствующие в школе изменят тебе!.

– Как? – прервала его мать, – неужели Кассиан христианин?.. Ведь я отдала тебя в его школу только потому, что он всем известен, как хороший учитель и высоконравственный человек!.. Ну, тем лучше… Я очень рада, что Господь внушил мне мысль обратиться к нему, жаль только, что в наше смутное время мы вынуждены жить в этой варварской стране, как чужестранцы и не знать наших собратьев… Если б Кассиан открыто исповедовал свою веру, то его школу, наверное, скоро бы закрыли… Но продолжай, мой сын, на чем он основывал свои опасения и были ли они основательны?

– Мне кажется, что он был прав, потому что, когда я говорил свою речь и мои товарищи с восторгом и увлечением рукоплескали мне, не замечая моих ошибок, я, к сожалению, увидел, что Корвин нахмурил брови, устремил на меня мрачные, зловещие глаза и с непонятной злобой сжимал и кусал свои уста.

– Корвин? Какой Корвин?.. Что это за человек, и какой повод ты дал ему недружелюбно смотреть на тебя?

– Это самый старший и самый сильный, но, к несчастью и самый глупый из учеников нашей школы, но в этом он не виноват. Я только не понимаю, за что он затаил на меня какую-то ненависть; причины этой ненависти я положительно не знаю.

– Да разве он дал понять тебе это, словом или делом?

– Да, мама, и это было причиною моего позднего возвращения домой. Когда мы возвращались из школы и перешли уже поле и реку, он оскорбил меня в присутствии наших сотоварищей … «Так как, – сказал он, – мы встречаемся в последний раз (последние слова он произнес с ударением), то я хочу свести с тобой счеты… я считаю тебя своим должником и требую удовлетворения. Тебе очень нравилось выказывать твоим сотоварищам свое преимущество над ними. Я видел твой гордый взгляд, обращенный ко мне во время сегодняшнего экзамена и даже слышал выражение, о котором со временем тебе придется пожалеть, и это случится очень скоро… Тебе известно, что мой отец префект (мать задрожала), а то, что уже готовится для тебя, ты узнаешь раньше, чем думаешь, но прежде, чем мы расстанемся с тобой, я должен тебе отплатить за твои преимущества надо мною и, если ты порядочный человек и дорожишь своим именем, если слова твои не ветер, то мы испытаем свои силы в благороднейшей борьбе[2]; довольно бороться резцом, как мы боролись до настоящего времени при классной доске[3],– теперь мы можем испробовать свои силы цестами[4]. Я хочу наказать тебя по заслугам перед всеми свидетелями твоего сегодняшнего торжества».

Cлушая с напряженным вниманием своего сына, мать затаила дыхание.

– И что же ты ответил ему? – наконец, отозвалась она.

– Я сказал ему очень вежливо, что он ошибается, что я никогда не делал ничего такого, что бы могло оскорбить его или его товарищей. Что же касается его требования относительно удовлетворения, я только заметил ему, что никогда не принимал участия в борьбе, начинавшейся испытанием силы и заканчивающейся непримиримой враждой и местью. «К такой борьбе, – сказал я ему, – я чувствую большое отвращение, в особенности в данную минуту; теперь ты раздражен и борьба эта может окончиться очень печально»… В это время нас окружили наши школьные товарищи, и я очень хорошо понял, что все они были вооружены против меня. Вероятно, они надеялись испытать удовольствие в своих ужасных забавах, к которым они привычны. В виду этого я весело прибавил: «А теперь прощайте, мои дорогие товарищи, будьте счастливы; расстаюсь с вами так, как я жил с вами в продолжении нашего учения». – «Нет, нет!» – крикнул Корвин и покраснел, как пион…

При этом лицо Панкратия покрылось краской, его голос задрожал и он, почти рыдая, прибавил:

– Я не могу далее говорить, не смею

– Умоляю тебя именем Бога, памятью твоего отца, которая тебе так дорога, – сказала мать, кладя руку на голову своего сына, – не скрывай ничего предо мной; я не успокоюсь, если ты мне не скажешь всего. Что же дальше сказал или сделал тебе Корвин?

После минутного молчания и внутренней молитвы, юноша продолжил:

– «Нет, – вскрикнул Корвин, – ты не уйдешь от меня, ослиная голова[5]. Ты скрывал перед нами твое жилище, но мы сумеем тебя отыскать, а пока получи задаток той мести, которая еще ожидает тебя»… При этом Корвин ударил меня по лицу так сильно, что я зашатался, а окружающие нас сотоварищи издали дикий неистовый крик радости.

Панкратий заплакал и когда, наконец, облегчил себя слезами, прибавил:

– О, как во мне закипела кровь в эту минуту и как мое сердце рвалось на части. А между тем, внешний голос шептал мне: «Трус, ты, Панкратий»… Кто шептал мне эти слова, не знаю, но думаю, что это был недобрый дух и я почувствовал себя возмущенным, а восставший во мне гнев прибавил мне силы, и я, схватив нападающего на меня за шею, бросил его оземь… Вслед за тем я услышал рукоплескания товарищей, торжествовавших над моей победой, и видел, что они перешли на мою сторону. Но это нисколько не польстило моему самолюбию, не смотря на то, что это была самая трудная борьба во всей моей жизни. Никогда еще кровь и душа не возмущались во мне так сильно, и я невольно подумал: «Господи, не допусти меня в другой раз до такого искушения!»

– И что же ты сделал, дорогой мой сын? – спросила мать с беспокойством.

– Ангел-хранитель победил во мне злого демона, – ответил сын, – и я, подумав о нашем Спасителе в доме Каиафы, когда он был окружен издевавшимися над ним врагами и позорно избит пощечинами, – простил его… Ведь Спаситель милостиво простил Своих врагов… Мог ли я поэтому не последовать Его примеру… Я протянул руку Корвину и сказал: «Да простит тебя Господь, как я прощаю тебя и пусть Он благословит тебя так же сердечно, как и я»… В эту минуту к нам подошел Кассиан. При виде его молодежь разошлась. Он видел издали нашу драку, и поэтому я начал умолять его, чтобы он не наказывал Корвина за то, что между нами произошло, и он обещал исполнить мою просьбу… А теперь, моя дорогая мама, – добавил Панкратий, нежно прижимаясь к груди матери, – сама рассуди, можно ли не признать этот день счастливейшим в моей жизни.

III

Самопожертвование

День уже клонился к вечеру. Во время этого разговора незаметно вошла немолодая женщина, она зажгла мраморные светильники, свечи в бронзовых подсвечниках и так же тихо удалилась. Яркий свет от ламп осветил лица матери и сына, все еще находившихся под впечатлением рассказанного; матрона Люцина запечатлела на челе сына горячий поцелуй, в котором заключалось не одно простое чувство материнской любви, но и ее радость и торжество. Конечно, она радовалась не тому, что воспитала сына в такой строгой дисциплине, а тому, что он, подвергшись тяжкому испытанию, перенес его с такой богатырской силой и стойкостью, редкими в таких молодых летах; чувство это можно было назвать высшим чувством матери, представлявшей свое сокровище на удивление римлянам. Да, эта женщина-христианка могла бы похвастаться этим сокровищем, обогатившим церковь, но в эту минуту ей овладела более глубокая мысль, которую она лелеяла в своем сердце многие годы, – мысль, внушенная ей свыше и снизошедшая в самых горячих молитвах матери. Дело в том, что многие благочестивые родители посвящали своих сыновей святому служению и постоянно молились о том, чтобы Господь помог им воспитать своих детей беспорочными Левитами; они следили за их юношескими склонностями и с самоотвержением приносили их в жертву Богу, которому они посвящали их с колыбели. А если этот сын был единственным ребенком, как Самуил был единственным сыном Анны, то приношение в жертву Богу того, что было дорого для сердца матери, действительно можно назвать великим подвигом… Что можно сказать после этого о святых матерях детей-мучеников, о тех женах в древности: Фелицате, Симфорозе или известной матери Маккавеев, которые воспитывали своих детей не для единого возведения их в сан священников, но и для принесения в жертву Богу!

Такие именно мысли овладевали сердцем Люцины в ту самую минуту, когда она с закрытыми глазами возносила свои молитвы к Богу и просила Его о поддержке. Она чувствовала себя способной на самопожертвование и лишение того, что ей было дорого на этом свете; она давно предвидела опасность и желала пожертвовать своим сыном… Но, прежде всего она была человек и любящая мать, которой было не легко решиться на такой подвиг без боли в сердце…

А что происходило в сердце юноши, который так же молчал и призадумался в данную минуту, как и его мать? Не думал ли он о блистательном будущем? Не видел ли он в своем воображении того колоссального храма базилики, который спустя 1500 лет, начал посещаться христианскими археологами и благочестивыми паломниками? Не видел ли он и тех врат, которые теперь называют именем этого святого юноши[6]; не чувствовал ли он, что в недалеком будущем станут сооружать святыни на берегах Темзы, посвященные его имени, – святыни, которые даже после святотатственного уничтожения их, сделаются излюбленным местом усыпальниц правоверных христиан[7]? Нет, он не подозревал о том серебряном ковчеге, весящем 287 фунтов и поставленном на порфирной урне папой Григорием I, в которой должен был храниться его прах; он не думал, что его имя будет записано на страницах деяний мучеников. Нет, он был только невинным ребенком, считающим себя обязанным быть послушным Богу и Его Евангелию. Он чувствовал себя совершенно счастливым, потому что в этот день исполнил свою чрезвычайно трудную обязанность. Он не гордился этим; не удивлялся тому чувству, которое овладело им, иначе победа эта не могла бы считаться полной.

На страницу:
1 из 5